Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Ирма Кудрова. НАЗВАНИЕ НЕ ПРИДУМЫВАЕТСЯ — ТАК НАПИСАЛ БЫ КОНЕЦКИЙ


Когда вышла в свет «Повесть о радисте Камушкине» Виктора Конецкого, я работала в Пушкинском Доме Академии наук. На дворе стоял, видимо, год 1963-й или 1964-й, и я была занята подбором материала для статьи о стилевых поисках современной советской прозы. Мне очень нравилась проза Конецкого, ее манера, лиризм, душевная открытость, прелестный юмор, а вместе с тем внутренняя отвага и «существенность» наблюдений и мыслей, скрытые за непритязательной простотой.

В молодые годы я всегда трусила в начале работы, неуверенная, что справлюсь, что способна верно интерпретировать избранную тему. «Камушкин» представлялся мне одним из образцов того симпатичного стиля, который привлек меня в книгах некоторых молодых наших прозаиков. В статье, какую я тогда задумала, речь шла о повести Конецкого, о «Трех минутах молчания» Владимова и о солженицынском «Одном дне Ивана Денисовича». Мне виделось в этих произведениях общее стремление авторов, не вмешиваясь прямо в повествование, глазами самих героев вглядеться в как бы бессобытийное, неторопливое течение времени, разглядеть сквозь него трагические конфликты и судьбы.

Поговорить бы с автором, думала я…

И вдруг, заглянув в какой-то справочник, я увидела, что  писатель молод, мы с ним сверстники… Набралась храбрости, узнала номер телефона и, превозмогая сильнейшее чувство неловкости, позвонила. «Я пишу одну работу, Виктор Викторович, в том числе и о вашем “радисте Камушкине”. И мне очень хотелось бы поговорить с вами в этой связи. Кое-что спросить…» Не задавая никаких вопросов, он сразу предложил прийти к нему. «Большое спасибо, — сказала я, — но боюсь, что у вас дома я рта не раскрою от робости… А может быть, вы ко мне…»

И он пришел в нашу комнату в коммунальной квартире на 12-й линии. Детская кроватка стояла в тот вечер пустая, маленькую дочку я отнесла к няньке, которая жила за стенкой, в соседней комнате. Приготовила простейшую закуску, на столе были вино и водка. Едва бросив взгляд на приготовленное угощенье, Виктор решительно сказал, что ничего не пьет, чем нас огорчил, а главное — затруднил общение. Разговорились мы не сразу, и вообще, наверное, нельзя сказать, чтобы мы тогда разговорились. Мой друг, тоже филолог и тоже поклонник Конецкого, вел себя хозяином, но сам не отличался ни светскостью, ни раскованностью, так что мне одной пришлось выкручиваться. Какие-то вопросы я задала, какие-то ответы получила и даже вырулила все же на тему стилистики. Большого разговора явно не получилось. Знакомство состоялось, мы поглядели друг на друга, и потом, уже по телефону, я что-то еще доспрашивала. Но встреча сработала «на потом» — помогла постепенному рождению дружбы.

Надо сказать, что особость статьи, над которой я тогда работала, состояла еще в том, что она решала, оставаться ли мне сотрудницей музейного отдела Пушкинского Дома или перейти в сектор советской литературы. Сектор возглавлял в те годы В. А. Ковалев, твердокаменный «человек режима». Уже «Иван Денисович» был напечатан, но не похоже было, чтобы дух внутри Пушкинского Дома менялся. Мою статью поставили на обсуждение сотрудников сектора. И тут быстро выявилось, что я переоценила «оттепельные» изменения в стране. Мне было сказано о неверной и даже порочной ориентации прежде всего как раз в выборе авторов; только один человек (Анатолий Бритиков) решился горячо похвалить работу, хотя прекрасно знал, что начальство ему при случае это непременно припомнит.

Но на дворе все же стояло еще время надежд, и я, потерпев сокрушительное поражение в институте, послала работу в «Новый мир». И вот заместитель главного редактора А. Г. Дементьев (руководитель моего диплома в университете) с ходу с восторгом ее принял, о чем тут же мне сообщил по телефону. Однако через недолгое время мне по почте пришло письмо со штампом «Нового мира». Публикации статьи воспротивился осторожный В.Я. Лакшин. В очень любезном письме он попросил меня «несколько переработать» текст, заменив два имени — Солженицына и Конецкого — любыми другими. Я ответила не менее любезным письмом о незаменимости. И статья ко мне благополучно вернулась.

Через пару лет под названием «Возможности стиля» она была все же опубликована в журнале «Звезда», в редакции которого я стала работать с осени 1965 года.

И тут мы встретились с Конецким снова. Теперь разговаривать нам было легче. В эти годы он много публиковался — и в московских журналах, и в «Звезде». Это были и рассказы, и крупные вещи — «Соленый лед», «Среди мифов и рифов»… Шли фильмы, снятые по его сценариям, — «Полосатый рейс», «Путь к причалу»…

Однажды мы должны были вместе с ним снимать корректорские вопросы, касавшиеся, кажется, «Мифов и рифов». Но когда Виктор пришел в редакцию, текста не оказалось, корректор забрала листы и куда-то с ними ушла. Прождав довольно долго, мы решили сходить пока неподалеку в кафе «Лада»; я пила там кофе с коньяком, он пил коньяк и ел мороженое. Удовольствие беседы было для меня отравлено тем, что незадолго до того Виктор принес в редакцию рассказ, который мне резко не понравился. И я мучилась, — как мне об этом ему сказать? Наконец попыталась начать тему и от неловкости говорила гораздо резче, чем надо. И — о, ужас! — произнесла нечто даже о «дурном романтизме». А ведь должна была бы знать, что это для него удар в поддых. Конечно, в нем был жив романтизм, он и был и остался до последнего дня во многом романтиком, но не литературным, а природным, недаром же он связал себя с морем; но сколько же он сам себя за это корил и как не щадили другие!

Он мне ответил тогда (я записала весь этот день в дневнике, оттуда и беру подробности): «Вы просто еще неопытный редактор. Вы не видите, что можно убрать некоторые слова, другие переставить местами, и рассказ сразу станет иным». Топорно пытаясь смягчить сказанное, говорю, что могу ведь и ошибаться… «Да нет, вы все правильно говорите, и я знаю теперь, что надо сделать».

Возвращаясь в редакцию, мы встретили Петра Владимировича Жура (зам. главного редактора журнала), тот протянул руку, здороваясь, и, когда мы отошли, Виктор усмехнулся: «Ну вот, теперь я в “Звезде” печатаюсь, так уже и Журу руку жму!»

К критике в свой адрес он всегда относился с чрезмерным доверием, торопился признать правоту критикующего. Помню, как молодой Игорь Ефимов на какой-то публичной встрече сказал ему что-то вроде: вы вот хвалитесь искренностью, откровенностью, но на самом деле искренность очень трудная вещь, и вы совсем не так уж искренни… Конецкий тут же согласился, хотя прозвучало это в устах Ефимова достаточно грубо — наскоком начинающего на признанного. Да и по сути это было совершенно неверно. Год от году в книгах Конецкого нарастала и нарастала беспощадная к себе откровенность; он не рисовался ею, наоборот — будто нарочно подставлялся обличителям своими героями и их признаниями, способными всякого из них лишить ореола несгибаемого борца. Но борцами наши читатели были давно сыты. И книги Конецкого расходились замечательно — в те времена, когда еще их возможно было купить.

В наших отношениях еще долго царила напряженность. Я чувствовала его расположение ко мне, но Виктор был закрытый человек, тосковавший, мне кажется, по дружбе, но недоверчивый и прикрывавшийся панцирем сурового морского волка. Дружеская открытость давалась ему с трудом, а вернее, и вовсе не давалась. Впрочем, может быть, это было лишь в моем случае, то есть то была скованность в отношениях с женским полом? Кто-то меня услужливо предупредил, что он почти женоненавистник, и я тем более остерегалась «влезать в друзья».

Но как-то все же получилось, что я стала бывать у него дома; помогло, видимо, то, что в его доме была тогда литфондовская поликлиника. И, значит, был предлог зайти. Я познакомилась и с его братом Олегом, и с его обаятельной мамой Любовью Дмитриевной. Виктор, мне кажется, не просто был к ней привязан (хотя они, естественно, время от времени ворчали друг на друга), но и гордился ею — ее мужеством и волей, проявленными в ужасные месяцы блокады и во время эвакуации. С какой любовью он написал о ней в «Ледяных брызгах», превосходной своей книге, составленной по дневникам!

Помню, как однажды по просьбе Виктора мы вместе с Л. Д. пошли в кинотеатр; смотрели знаменитый фильм Клода Лелюша «Мужчина и женщина». Потом долго шли пешком, обсуждая увиденное, и я запомнила горечь, с которой Л. Д. сказала вдруг: «А ведь Виктор давно никого не любит, никого. Это так страшно…»

Просторная комната его была выдержана в морском колорите: карта на стене, модель парусника, рында, компас. Но со временем стены все больше начали заполнять замечательные его акварели — цветы, цветы, пейзажи… Нарядно-радостные, светлые тона акварелей так контрастировали с невеселостью и скептицизмом хозяина! Ибо автора многих искрометно-веселых рассказов и комедийных киносценариев трудно было назвать оптимистом. Он рано начал говорить о своей немолодости, неудачах; не спрашивая меня никогда ни о чем личном, он переносил и на меня сострадание, в котором я, по складу своему (да и по судьбе), редко нуждалась…

Он много рассказывал о себе, — какая обида, что тогда не был еще в нашем обиходе диктофон! Вспоминал свои прошлые годы и разные морские истории, до которых я как раз не была большим охотником. Мне гораздо больше нравилось говорить с ним о книгах (впрочем, не говорить — а слушать!). Читал же он всегда много и, как мне казалось, беспорядочно. И не только художественную литературу. Помню почему-то его длительное увлечение нидерландским историком культуры Хейзингой. Мне иногда хотелось поспорить, но вставить словечко обычно не удавалось. Он был ко мне явно расположен, но мне казалось, что как собеседника он не принимал меня всерьез, разве что как хорошего слушателя; в нем сидело сильнейшее недоверие к женскому уму. И встречи наши долгое время состояли из его монологов, без единого вопроса ко мне, обо мне самой. Он просто не умел, не мог такой вопрос задать.

И долго при казалось бы взаимной симпатии в отношениях не наступала простота. Время от времени я делала попытки снять опасения на мой счет, которые могли возникать по самой ситуации — мы ведь оба были еще молоды. Мне казалось, он панически боялся романических претензий. Но у меня хватало бурных сложностей совсем с другим человеком, и на роман с ним я вовсе не была настроена.

Не помню наших бесед на политические темы, хотя я всегда была достаточно политизированным человеком. Зато помню, с каким зубовным скрежетом он составлял письмо предстоявшему писательскому съезду, вынужденное Солженицыным. Письмо получилось прекрасное, но Виктор считал, что тогдашнее обращение А. И. к писателям с предложением слать письма съезду было беспардонным: он вынуждал к поступкам, которые могли не представляться другим в тот момент верными, а отказаться было невозможно — это означало прослыть трусом. Думаю, Виктор был прав.

Не раз я видела в его комнате разложенные на полу вдоль стен листочки — это означало, что он заканчивал очередную книгу. Я удивлялась его творческой энергии: едва закончив вещь, он тут же начинал другую.

Совершенно не помню, как мы перешли на «ты». Но в какой-то момент между нами вдруг возник домашний доверительный тон, и хозяин дома все чаще бывал раскован, добр, щедр. Мы уже говорили без пауз, прошла обоюдная скованность, и Виктор ворчливо надо мной подшучивал. Недовольный тем, что я прихожу редко, выговаривал: «Ну что, признайся, ты вовсе не ко мне пришла, а к зубному врачу, да?»

Однажды он пригласил меня посмотреть на парусник, стоявший прямо у 8-й линии неподалеку от памятника Крузенштерну на Васильевском острове… Незадолго до того он ходил на нем вместе с курсантами «Макаровки». И я в первый и последний раз видела каюту, массу непонятных вещей и с наслаждением пила заграничный оранжад — ничего похожего у нас тогда не было.

Когда он еще ходил в море (сколько раз он с ним прощался!), он давал мне адрес для радиограмм, и я ужасно мучилась, их составляя. Я понимала, что вдали от дома ему очень нужны были письма. Но составить радиописьмо было невыносимо трудно; сколько же человек, думала я, будет его читать, кроме Виктора? Какие слова можно туда втиснуть? Все же, пересилив себя, я что-то посылала, только потому, что обещала и знала, что изобилия писем у него не будет.

Дружить с ним было сложно и потому еще, что очень долго у Виктора не было телефона. Плюс к тому у меня подрастала маленькая дочка, ее не с кем было оставлять. Была и другая причина того, что со временем я стала бывать у него все реже и реже. Из-за отсутствия телефона к нему в любой момент мог прийти гость званый и незваный, а то и целая компания с бутылками в карманах. И выгнать их Виктор не умел. Я надеялась, что с появлением телефона это прекратится, легче будет отбояриваться. Но легче не стало. Я ненавидела эту писательскую братию алкашей, которым нужна была просто крыша, место, чтобы осесть и пить, «добавляя» и «добавляя»; на здоровье собрата по перу и его творческие занятия им было наплевать. И скучны же они были, господи!

Это чудовищное бедствие сократило жизнь писателя. Изменилась ситуация только с появлением в квартире Виктора самоотверженной и решительной Танечки. С ее появлением, с их женитьбой у него изменилось выражение лица, изменился даже голос и помягчел характер. Нет сомнения, что Таня подарила ему несколько лет жизни…

Жаль, что до этого времени не дожила Любовь Дмитриевна. Она умерла в 1972 году, когда Виктор был в Польше. Он как-то сумел тогда очень быстро приехать. Нас было совсем немного во время панихиды в Князь-Владимирском соборе — брат Олег, его родня… Никаких подробностей уже не помню, кроме того, что мое присутствие в тот момент было для Виктора опорой. Я просто была рядом, и это действовало на него успокаивающе; до конца жизни он вспоминал мне эти два (по-моему) дня с непомерной благодарностью. Этим я объясняю его сердечнейшие надписи мне на книгах, приведу две. 1995 год: «Ирме, моей доброй сестре», 2001 год: «Ирме Кудровой — с давней любовью, и это без шуток. Твой Виктор».

А теперь приведу одно из его писем, к сожалению, без даты:

«Привет, дорогая Ирма! Мы подзадержались в Керчи, и я вполне успел бы получить от тебя здесь письмо и почитать его с удовольствием. Но я все забываю, что матушка уже старенькая и не всегда точно соображает. Я послал ей радиограмму еще от берегов древней Греции, надеясь, что она предупредит всех вас о моем прибытии к древним тавридским берегам, но она не догадалась этого сделать, и я остался без писем. А ты, вероятно, знаешь, как они нужны всем странствующим и сидящим в тюрьме.

Я отвык от газет, и рассуждения Вересаева о половом вопросе уже представляются мне верхом человеческой сложной мудрости — так неподвижны мои мозги. Я плаваю не только в морях и океанах морских, но и в морях человеческой жадности, лжи, коварства и всякой мерзости, ибо через мои руки все время проходит ТОВАР. Этот товар через меня переходит из рук в руки, и человеческое нутро облипает его всей своей мерзкой слизью. Вряд ли я много заработаю на этой работе.

Сейчас повезем в Сирию и Ливан разный хитрый металл и плюс 118 “газиков” (бывшие “Виллисы”) и полста тяжелых автомобилей. И в каждом украдена из фары лампочка или вырезаны из сиденья куски клеенки. Еще я вез оттуда 500 мотоциклов и триполифосфат натрия. Из Ливана мы вернемся в Сирию, где через меня пройдет 5000 тонн шрота — какой-то тропический жмых для скотин. И этот шрот мы повезем на Черное море — куда еще точно неизвестно. Но когда это станет известно, напиши мне письмецо до востребования. И я успею его получить, ибо обычно в этом шроте заводятся в пути жучки и которых душат потом газом, а моряков на это время вышвыривают из кают на берег.

Потом мы опять вернемся к родным арабам и уж тогда начнем пробиваться в Европу и на Балтику. Я Балтику никогда не любил и не писал о ней. А сейчас она мне представляется такой милой, как лужи в сквере у Никольского собора. И за один мрачный горб острова Гогланд можно, подумав, отдать Босфор вместе со Стамбулом.

В Босфоре я встречал лоцмана — старого, несчастного турка, который не мог забраться по трапу, ему стало плохо с сердцем и он все повторял мне: “малё-помалу… малё-помалу…” Это команда такая есть. А он ее бормотал, чтобы я не гнал его вверх, в рубку по трапу. Потом, когда он отошел, я спросил с лондонским прононсом: “Вот из ё нейм?” И он ответил: “Мустафа”. И мне показалось, что все это мне снится — огни Босфора, старый турок, снег на минаретах и роскошные авто, проносящиеся по узкой набережной совсем рядом с судном.

Конечно, я много вижу того, что вы все никогда не увидите, и, будучи эгоистом, я получаю от сознания этого удовольствие, но иногда тоска берет за кадык — уж больно много в мире людей или несчастных, или подлых.

В общем-то, меня могут отсюда скоро выгнать, т. к. я смирить свой обложной язык не в силах. Ну вот, когда ты будешь читать это письмо, я уж опять пройду Босфор и Мраморное море и затем поверну налево. Привет всем звездинцам. Пусть Сансаныч тяпнет за меня на углу у Литейного. Виктор».

Сансаныч — это Александр Александрович Титов, сотрудник «Звезды», замечательный человек, относившийся к Конецкому с неподдельной симпатией.

Мне кажется, особенности психологического склада Конецкого-человека сделали то, что этот интроверт так и остался для большинства людей, с ним встречавшихся, неразгаданным. Больше всего, глубже всего, вернее всего о нем рассказывают его книги — если их читать неторопливо. Они ведь очень разные; Конецкий как писатель безостановочно менялся. И если кто-то захочет найти совсем непростенький ключ к разгадке — найдет его на страницах его собственных рассказов, повестей, и им самим опубликованных писем и дневников.




Новости

Все новости

22.06.2017 новое

ДЕНЬ ПАМЯТИ И СКОРБИ

17.06.2017 новое

ПОЭТ ГРАНТ ХАЛАТОВ

11.06.2017 новое

ВИТАЛИЙ И ВИКТОРИЯ


Архив новостей 2002-2012
Яндекс цитирования