Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Александр Житинский. РЕКОМЕНДАЦИЯ


Случилось так, что к тридцати семи годам я оказался автором двух небольших книжек. В одной из них — тоненькой и беззащитной — фразы рифмовались, чтобы их было удобнее читать, а в другой — потолще и посолиднее, в твердом картонном переплете — помещалось то, что именуется прозой.

Я не стану распространяться, как я дошел до такой жизни, будучи по образованию и мышлению инженером и довольно-таки равнодушно относясь в юности к отечественной и зарубежной литературе. Замечу только, что инженерное мышление на первых порах помогало мне, а потом стало мешать, когда я овладел несколькими секретами литературного ремесла и возомнил себя писателем.

Чтобы не возникало недоразумений, сразу оговорюсь, что под словечком «я», столь часто употребляемым мною, имеется в виду не литературный герой, хотя бы и имеющий склонность к писательству, а лично я — автор данного текста.

О чудесах, которые происходят с этим словечком в литературных сочинениях, мы поговорим особо. Сейчас я спешу зацепиться за сюжет, дабы благосклонный читатель не растерял своей благосклонности и не отложил книжку в сторону.

Почему мы так об этом заботимся? Тут загадка. Казалось бы, неуемное наше тщеславие должно быть вполне удовлетворено в тот момент, когда книга выпущена в свет и поступила в продажу. Так нет же! Что-то заставляет нас желать, чтобы ее непременно купили и прочли, причем прочли до конца да еще составили благоприятное мнение об авторе. Обиды случаются страшные, когда литератор выясняет, что его не прочли, а если и прочли, то остались равнодушны. Не верьте тем, кто говорит, что им все равно. Таких людей нет, во всяком случае, они никогда не берутся за перо.

Здесь мне хочется рассказать о тайнах ремесла, до которых я дошел самостоятельно, а потому отношусь к ним с необычайной нежностью и приязнью.

Но сначала сюжет. Сюжет в первую очередь! Бессюжетная проза томит меня и оставляет впечатление гамм, играемых на скрипке с достаточной виртуозностью, но без видимой цели. Сюжетостроение… Да что там сюжетостроение! Я бы мог долго рассказывать об интонации, выборе первой фразы, о простом делении на абзацы и прочем — и именно потому, что этой наукой я овладел сам (насколько хорошо — судить не берусь), а такой способ постижения профессии, хотя он и медлителен, дает особое удовлетворение.

Итак, к тридцати семи годам…

Не поздновато ли?

Конечно, поздновато! И любой мне напомнит о Пушкине, на что я могу возразить лишь то, что во времена Пушкина не было телевидения, кино, радио, самолетов, автомобилей, эскалаторов, ракет, лифтов, телефона, телеграфа, электрических лампочек, пылесосов, электробритв… В общем, вы догадались. Мы живем в принципиально ином мире, так зачем тыкать в глаза Пушкиным? Пушкин — гений, не спорю, но если бы на него свалилась та уйма информации, которую выдерживает наш пятилетний ребенок, то вполне возможно, он не написал бы ни строки. Во всяком случае — не создал бы десяти томов поэзии и прозы.

Очень много времени уходит на переработку внешней информации.

Вы представьте себя за сотни верст от столицы, в Михайловском, где за день не случается ровно ничего — разве что пробежит дворовый мальчик — и все мысли, все новости должны быть взращены в душе, иначе им просто неоткуда взяться, а взращенные, они неминуемо просятся на бумагу; где три сосны, стоящие у дороги, могут дать пищу для размышлений на целый день, а потом возродиться в прекрасных стихах, где… Одним словом, что говорить!

… Я читаю 
Иль думы долгие в душе своей питаю…

Где они — «долгие» думы? Думы стали значительно короче, хотя питать их вроде есть чем. Ну, бог с ними, с думами…

После выхода книжек я почувствовал необходимость переложить себя на новую социальную полочку. Престиж здесь ни при чем, любая профессия при условии, что человек ею артистично владеет, вызывает во мне уважение. Но нельзя лежать на двух полочках сразу. Так уж мы устроены, что необходимо не только ощущать себя кем-то, но и запастись соответствующим документом, подтверждающим это ощущение. Иными словами, выбрав себе желанную полочку, надо дождаться, чтобы тебя на нее официально положили. И вот, находясь на социальной полочке инженерно-технического работника, я все чаще посматривал на другую, где сгруппировались литераторы.

Полочка издали выглядела привлекательнее моей по многим причинам.

Во-первых, на ней толпилось не так много людей; во-вторых, чувствовали они себя там, как казалось на расстоянии, гораздо вольготнее — и не столько материально, сколько в смысле свободы передвижения; наконец, в-третьих, они могли работать, сообразуясь со своими личными планами.

Повторяю, так казалось издали.

И вот, когда появилась формальная возможность сигануть на эту заветную полочку (а необходимость появилась значительно раньше), я, не задумываясь, стал искать людей, способных ввести меня в организованное сообщество литераторов, то есть в Союз писателей.

Проще говоря, я стал искать рекомендателей, ибо по уставу Союза писателей СССР от вступающего требуется наличие трех рекомендаций членов Союза.

К кому обратиться?

Я испытывал неловкость провинциала перед дверями, за которыми происходит светский бал. Многих его участников я знал, перед иными испытывал восхищение, некоторые знали меня. Одновременно с неловкостью я ощущал провинциальное самомнение и желание быть введенным в залу через парадную дверь, чтобы музыка хоть на секунду смолкла и танцующие взглянули на меня с интересом.

Это могло произойти, как я думал, если моим рекомендателем будет человек уважаемый, снискавший себе славу и почет своими бальными успехами.

Привычка выражаться фигурально меня погубит.

Мой выбор пал на В. В. — это был, да и есть сейчас, очень известный литератор, в котором я угадывал некое родство — если не душ, то литературных устремлений, — тогда еще необъяснимое. Главное — он хорошо писал. То есть мне нравилось, как он писал — честно, мужественно и иронично. Его книги интересно было читать, потому что он до многих вещей доходил сам. Собственно, в этом и была первая черточка нашего родства, как я понял потом. Он попал на полочку литераторов с полочки моряков, причем ухитрился как бы остаться на последней, а вернее, объединить их в одну, поскольку замечательно совмещал две профессии.

Он был плавающим писателем, или пишущим моряком.

И то и другое неточно.

Если бы мы не вышли из эпохи новых словообразований типа «колхоз», то В. В. можно было бы назвать «плавписом», или «пишмором» — кому как нравится, — подчеркнув этим органическое единство двух его профессий. Мне лично больше нравится «пишмор».

Я не называю его фамилии, потому что о ней легко догадаться и еще по одной причине, которая выяснится позже.

Беда была в том, что В. В. меня не знал, книжек моих не читал и обладал по слухам довольно крутым характером, так что сунуться к нему за здорово живешь представлялось делом не только сомнительным, но и опасным. Можно было запросто схлопотать пару крепких выражений.

Пришлось искать обходные пути и пользоваться услугами третьих лиц, которые сообщили В. В. о моем существовании и желании быть его протеже, если, конечно, он сочтет это возможным.

Мне сказали: звони, он предупрежден.

Я позвонил.

Трубку поднял сам В. В. — я уже знал, что он живет один, — и хмуро, как мне почудилось, выслушал мой сбивчивый рассказ о том, что я написал книжку и хотел бы подарить ему, поскольку уважаю и проч., и проч.

— Так в чем дело? — недовольно сказал В. В. — Присылайте.

— Но я хотел бы попросить вас… если возможно… — залепетал я.

— Короче! — отрубил В. В. — Чего вы хотите?

— Чтобы вы ее прочитали! — выпалил я. — И дали мне… рекомендовали бы меня…

— Не-ет! — торжествующе протянул он. — Этого не могу. Мне сейчас некогда.

Я замолчал, не зная, как на это возразить.

— Постойте, как ваша фамилия? — после паузы спросил В. В., будто припоминая что-то.

Фамилия вылетела из меня пулей, причем последние звуки обогнали первые.

— Как-как? Повторите?

Я заставил звуки следовать по порядку.

— А-а… Я вспомнил, мне говорили. Присылайте. Прочту… Позвоните через две недели.

Я судорожно принялся благодарить короткие телефонные гудки.

Через две недели я позвонил снова.

— Ваша книжка мне понравилась, — сказал В. В. — Приезжайте, я напишу рекомендацию.

Нечего и говорить, что я был счастлив.

Был конец марта. Осевшие за зиму сугробы в крапинках копоти еще лежали в городских дворах. Последняя фраза не есть литературное украшение. Сугробы во дворах мне еще понадобятся.

Я стал готовиться к визиту, то есть перечитывать книжки В. В., стараясь представить себе личность автора. И тут следует сказать немного об этих книжках и вообще о жанре прозы В. В. и роли в ней его личности, поскольку это занимает меня больше, чем история с рекомендацией. Она, как вы понимаете, составляет лишь сюжетную основу, без которой мне трудно обойтись.

Дело в том, что сочинения В. В. последних лет помимо своих чисто литературных достоинств — точности языка, упругости фразы, ироничности интонации — поражали меня необыкновенной литературной смелостью. Она заключалась в том, что главным героем всех этих книг был сам автор, В. В., — со своей биографией, наружностью, привычками и взглядами.

Казалось бы — что тут особенно смелого?

Так могут спросить люди, не написавшие в своей жизни ни одной страницы, не считая служебных бумаг.

Представьте, что вам нужно написать о себе письмо страниц на пятьсот, но не вашему родственнику или другу, которым вы интересны в силу определенных обстоятельств вашей биографии, а незнакомому человеку, а еще точнее — десяткам тысяч незнакомых людей, — и рассказать в этом письме, как вы плаваете по земному шару, что с вами происходит, какие вам встречаются люди и что за мысли одолевают вас во время ночных вахт.

В. В. делает именно это.

Причем делает так легко и естественно, будто его не заботит мысль о читателе — будет ли он читать? интересно ли ему? по какому, черт возьми, праву он, В. В., позволяет себе такие вольности? — словно интерес к личности автора заранее включен в условия игры как некое правило.

В хоккей играют клюшкой, это такая игра. Никто не пытается оспаривать эту странную условность.

В. В. пишет о себе. Это такая литература.

Ну конечно — любой писатель пишет о себе. Это аксиома. Но подавляющее большинство авторов искусно маскируется, прячась за выдуманных ими же литературных героев, фантазируя, конструируя сюжет — мало ли есть способов!

В. В. сознательно бросает вызов литературе. И он прав. Если ты неинтересен читателю как человек, то никакие ухищрения не заставят его, читателя, сопереживать или даже просто следить за повествованием.

Вызов нравился мне и одновременно приводил в смущение. За ним стоял очень самостоятельный и колючий человек, пробиться к которому, несмотря на его кажущуюся открытость и абсолютную искренность на письме, казалось делом трудным. А мне именно хотелось пробиться. Сейчас я понимаю, что был чрезвычайно наивен. Писатель, как правило, бережет себя от постороннего вмешательства. Делается это тысячью разными способами — от физического затворничества и запоя (так делал Фолкнер) до постоянного ношения какой-либо удобной маски: чудака, педанта, любимца публики, простака и даже дурака, — так что маска, бывает, крепко прирастает к лицу и начинает серьезно влиять на сочинительство.

Фамилий называть не буду.

Писатель может быть абсолютно искренен и открыт в своих сочинениях, но добиться такой же человеческой открытости в общении невозможно.

Попутно замечу, что писателю как воздух необходимо одиночество. Разумеется, не обязательно формальное. Одиночество тщательно взращивается в душе, непрерывно терзая ее, — кажется, что можно отдать все на свете, чтобы от него избавиться, но… Попробуйте отнять у писателя одиночество — и он погибнет.

Я же, повторяю, хотел поговорить с В. В., что называется, «по душам». И вот что из этого вышло.

Для разговора «по душам» между двумя незнакомыми мужчинами требуется, как минимум, бутылка водки. Я купил коньяк. Тщеславие и ложно понимаемый престиж и тут дали себя знать. Сомнений относительно того — употребляет В. В. или нет — у меня не было. Сочинения свидетельствовали: употребляет.

Я немного поборолся с угрызениями совести. Коньяк мог показаться некоей вещественной благодарностью за обещанную рекомендацию. Однако, еще раз представив себе человеческий облик В. В. — каким он рисовался в его книгах, — я отбросил сомнения. В характере В. В. не было ни грамма мелочности. Ему не могло прийти в голову, что я пытаюсь его отблагодарить.

Я купил бутылку армянского коньяка и в назначенный час позвонил в дверь. Квартира была на шестом этаже.

В литературе, при всем стремлении к правдивости, всегда есть элемент обмана. Более того — без этого элемента она не может существовать.

Вот пример. Я только что сказал, что квартира В. В. была на шестом этаже. Собственно, какая разница? Несущественная деталь для читателя. И читатель пропустит ее мимо ушей (мимо глаз) так же, как грязные сугробы во дворах двумя страницами выше. Но литератор хитер: обе детали понадобятся ему в дальнейшем, а значит, сейчас он обманывает читателя, исподволь готовя поворот сюжета.

Я честно предупредил об этом, но не до конца. Обман не рассеялся. Скорее, он даже увеличился, потому что теперь этот несчастный снег во дворах и шестой этаж, объединенные вместе в сознании читателя, будут толкать его воображение по собственным каналам сюжетных догадок.

Представится, например, что автор будет спущен В. В. с шестого этажа или даже вышвырнут из окна в черный мартовский сугроб, чтобы потом торчать из него, как использованная новогодняя елка.

Ничего подобного не произойдет. Все было намного проще, хотя читателю ни за что не догадаться, зачем мне снег и шестой этаж.

Дверь открыл сам В. В. Он был небольшого роста, сухой, со светлой, падающей на лоб прядкой волос и острым подбородком.

Во всем его облике было что-то острое.

— Камин, плиз, — сказал он.

Я не сразу сообразил, что он обращается ко мне по-английски по укоренившейся морской привычке. Не будучи готовым к тому, чтобы продолжить разговор на английском языке, я смущенно вступил в прихожую.

Слава богу, В. В. перешел на русский.

— Раздевайтесь и проходите, — сказал он и ушел в комнату.

Я разделся и прошел вслед за ним. В. В. уже сидел за маленьким столиком, на котором находилась пишущая машинка. На всех стенах были стеллажи с книгами, поперек комнаты стояла тахта. Кажется, больше ничего.

Все свободное пространство пола была занято аккуратно разложенными листами бумаги, на которых было что-то написано. На тахте сидел человек с аккуратной бородкой и в очках. Он был мне знаком. Это был редактор Лениздата Д., который в то время редактировал новую книжку В. В.

Осторожно ставя ноги на маленькие свободные участки пола, как цапля, я пробрался к тахте. В. В. и редактор продолжали прерванный разговор, в который потихоньку вовлекался я: о том и о сем, о книгах, о писателях, о море.

Мелвилл, Библия, клотик…

В. В. неожиданно и приятно картавил. Он произносил звук «л» мягко, так что получалось: кльотик. В. В. рассказывал, как он лазал на «кльотик» при сильной качке, когда амплитуда его колебаний была метров десять, и какие испытал при этом ощущения. Мне стало не по себе, когда я представил тоненький (как мне казалось) и хрупкий кончик мачты со скорчившейся на нем фигуркой человека, которого мотает из стороны в сторону над океаном.

Потом я подумал, что мы все карабкаемся на клотик при сильной качке, и это меня несколько успокоило.

Я довольно неумело выразил свое восхищение книгами В. В. и спросил — как он их пишет. Меня интересовала технология.

— Мне тоже всегда интересно, кто как пишет, — сказал В. В., а я подумал тогда (а может быть, подумал сейчас), что этот интерес вполне естествен у людей, самостоятельно овладевших профессией. Желание сравнить свой опыт и профессиональные навыки с опытом и навыками коллег помогает утвердиться и найти, хотя бы для себя, то общее, что присуще избранному ремеслу…

— …Как вы плаваете?

Вопрос такого рода вряд ли придет в голову моряку при общении с коллегой. Коллега может подумать, что спрашивающий не в своем уме. В лучшем случае он буркнет: «Как учили…», а в худшем пошлет собеседника подальше, хотя ничего странного в вопросе нет, те же книжки В. В. свидетельствуют о существовании самых различных приемов, нюансов и манер судовождения у профессиональных моряков. (В литературе это называется интонацией.) Но если отбросить интонацию мореплавания, то останется набор очень точных, проверенных поколениями моряков правил, зафиксированных в учебниках по навигации, судовождению, штурманскому делу и проч. (Рискую навлечь на себя гнев В. В., влезая не в свою область. Очень может быть, что все перечисленные науки на самом деле — одно и то же.)

Возможно, на заре мореплавания приведенный выше вопрос был более уместен. Когда первобытный моряк встречал своего собрата из другого племени, они вполне могли обсудить основополагающие проблемы мореплавания: как строить корабль, ориентироваться по звездам, использовать ветры и течения и проч.

Я не хочу сказать, что литературное ремесло едва выходит из пеленок, а потому располагает скудным количеством твердых правил. Один мой знакомый сценарист на вопрос «Как вы пишете?» неизменно и исчерпывающе отвечает «Слева направо» и прекращает дальнейшие разговоры на эту тему. По всей видимости, это действительно самое твердое правило.

Дело, конечно, в другом, хотя литература в сравнении с мореплаванием и вправду находится в младенческом возрасте. Я бы сказал, что мореплавание — наука с элементами искусства, тогда как литература — наоборот.

И вот, желая проверить свои ощущения и небольшой опыт, я задал В. В. вопрос о том, как он пишет свои книжки.

В. В. стал рассказывать, что он всегда ведет дневник, который потом помогает ему восстанавливать ход событий. Я позавидовал ему: ведение дневника всегда было для меня несбыточной мечтой. Он прочитал даже несколько записей, он часто включает их в свои книги, так сказать, в «живом» виде. Я заметил, что В. В. внутренне гордится дневником — самим фактом его многолетнего ведения, — и понял эту гордость. Дневник свидетельствовал о волевом характере.

— А вообще, мне достаточно выйти на улицу и пойти пешком, скажем, на Васильевский остров, к Военно-морскому училищу… — продолжал В. В. — Я буду идти и вспоминать. Я пройду мимо дома моей матери, загляну во двор, вспомню блокаду. Потом я пойду к стрелке Васильевского, мимо «Кронверка»…

Я слушал и хорошо представлял себе эту ненаписанную книгу В. В. — с ее двойным видением — памяти и сегодняшнего дня, с блокадным детством и курсантской юностью, с мокрыми от дождей набережными Ленинграда, по которым идет повзрослевший герой, прошедший все моря и океаны, все африки и америки света, и неизменно возвращавшийся сюда, где стоит, отвернувшись от Невы и скрестив на груди руки, черная бронзовая фигурка «первого русского плавателя вокруг света» адмирала Ивана Федоровича Крузенштерна.

— …и когда я дойду до набережной Лейтенанта Шмидта, книжка будет уже написана, — закончил В. В. — Останется только сесть за машинку и записать ее всю — от начала до конца.

И я понял то, о чем уже догадывался раньше: В. В. не пишет книги, он их путешествует.

— Давайте выпьем чаю, — предложил В. В.

Наступила самая удачная минута для того, чтобы сообщить о томящейся у меня в портфеле бутылке армянского коньяка. Надо сказать, что мысль о ней все время беспокоила меня и отвлекала от рассказа В. В., так что я начал сердиться на себя и попытался забыть о бутылке вовсе, но вот сейчас решился. Меня несколько смущало присутствие третьего лица, однако, набравшись храбрости, я высказался в том смысле, что у меня, естественно, совершенно случайно имеется в портфеле и нечто покрепче чая. Некоторая развязность, с какой я произнес это, долженствовала компенсировать мое смущение.

Я извлек на свет божий злосчастную бутылку.

— Очень хорошо, — просто сказал В. В. — Вы — пейте, я не буду. У меня сейчас запойная работа. Я в таких случаях не пью ни капли.

— Я думал, что вообще-то… — пробормотал я.

В. В. дал понять, что вообще-то — да, но именно сейчас — нет. Отсутствие какой бы то ни было рисовки убеждало в бесполезности уговоров. И редактор Д., который поначалу воспринимался мною как помеха для планируемого разговора «по душам», оказался как нельзя кстати. В противном случае хорош бы я был наедине с коньяком! Исключительно дурацкое могло создаться положение: прятать обратно в портфель? пить в одиночку? Ужасно!

В. В. принес чашки, чайник, яблоки и две рюмки — мне и редактору.

Мы с ним, поощряемые дружеским взглядом В. В., выпили за литературные успехи и за то, чтобы рекомендация В. В. ввела меня в Союз наиболее быстрым и решительным образом. Затем В. В. подписал мне три свои книжки, которые я специально для этого имел в портфеле наряду с бутылкой коньяка.

На тахте лежали две новые книжки В. В., на которые я давно посматривал. Одна из них, выпущенная в Москве, уже была мне знакома: я недавно держал ее в руках и перелистывал, увидев у одного приятеля. В ней были новые вещи В. В. Другая, изданная у нас, в Ленинграде, издательством «Детская литература», содержала в себе несколько адаптированные для школьников избранные места из старых сочинений. Мне захотелось иметь обе, в особенности же — первую, и я, осмелев от трех рюмок коньяка, попросил В. В. о подарке.

— Эту — с удовольствием, — сказал он, беря в руки детскую книгу и приспосабливаясь ее подписывать. — А ту — не могу. Прислали очень мало экземпляров. Не хватит даже тем, кому обещал.

Мы продолжали потихоньку попивать коньяк, закусывая яблочками, и разговаривать о литературе. В. В. с восхищением говорил о Мелвилле, которого очень любит.

Вскоре откланялся редактор Д. Уровень коньяка в бутылке к этому времени опустился до спичечного коробка, поставленного «на попа». А у меня все еще оставался за душой главный вопрос, который я намеревался выяснить. Вопрос был отчасти литературоведческим, но для меня, уже избравшего новую профессию, являлся совершенно практическим. Он касался прозы, написанной «от первого лица».

Рискуя повторить избитую истину, я все же напомню, что в прозе, написанной «от первого лица», события даются в изложении одного из героев сочинения, который сам в них участвует. Соответственно все суждения и оценки в таких сочинениях перекладываются на плечи рассказчика, претендуя не столько на абсолютную истину, сколько на создание определенного образа героя. Автор как бы прячется за его спину, чтобы при случае развести руками и сказать: «Я здесь ни при чем, так видит и думает мой герой».

От первого лица написана, например, «Капитанская дочка» Пушкина. Рассказчиком там выступает молодой Петруша Гринев, и нам понятно, почему Пушкин избрал именно этот прием, помимо его чисто художественной привлекательности. Гринев мог сказать о Пугачеве то, чего не мог сказать в тех общественных условиях автор. И хотя Гринев то и дело называет Пугачева «злодеем», авторская оценка проглядывает сквозь его суждения, как освещенная комната сквозь тюлевую занавеску.

В прозе «от первого лица» коротенькое словечко «я» мелькает постоянно, ограждая автора от собственных высказываний и все время напоминая ему, что рассказывает историю герой, а значит, автор должен на время стать актером и влезть в шкуру героя, чтобы добиться от него максимальной искренности.

Другим распространенным приемом, как известно, было и остается письмо «в третьем лице» (или, как часто неправильно говорят — «от третьего лица»), когда в авторской речи не встретишь того коротенького словечка, о котором только что говорилось. Так написана, например, «Война и мир» Льва Николаевича Толстого. Автор подобного сочинения как бы становится на место Господа Бога и претендует на объективное освещение событий, но если Толстому это удается, то многим другим литераторам — нет, а потому вранье, преподнесенное от имени некоего «верховного судии», выглядит особенно ошеломляющим.

Есть еще и промежуточное качество прозы, тоже достаточно распространенное, когда словечко «я» отсутствует и автор пишет «в третьем лице» — как бы объективно, однако на события смотрит глазами одного героя; только этот герой, его мысли и чувства доподлинно известны автору, в душу остальных он проникать не имеет права. Так написаны многие рассказы Чехова, в частности «Дама с собачкой». Эта проза ближе к прозе «от первого лица».

— …Но в чем, собственно, вопрос? Можно писать и так, и эдак, и еще тысячью разными способами!

— Погодите, не торопитесь!

Одним из самых общих правил наряду с записью текста слева направо для литературного сочинения является его правдивость. Однако если с расстановкой букв в нужном порядке справляются все пишущие, то с правдивостью дело обстоит гораздо хуже. Абсолютной правды достигают гении, а нам дано лишь стремиться к ней по мере возможности, пользоваться той манерой письма и теми приемами, которые могут помочь соврать поменьше.

У каждого пишущего эти приемы — свои.

Помню, как я был потрясен словами того же Льва Николаевича Толстого в конце одного из «Севастопольских рассказов», когда прочитал их впервые: «Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, — правда».

Нелишне их напомнить.

Могут подумать, что я ломлюсь в открытую дверь, но это на первый взгляд. Дверь лишь временами приоткрывается, ибо снабжена достаточным количеством пружин и противовесов, стремящихся придать ей устойчивое закрытое состояние. Я буду говорить только о субъективных «пружинах», потому что именно они в первую очередь мешают писать правдиво.

Обращаюсь к своему опыту. Другого у меня нет.

Когда-то я писал стихи, и именно то, что называется «лирикой». В новом издании «Словаря иностранных слов» о лирике сказано, что она «является прямым выражением индивидуальных чувств и переживаний». Так я и делал — прямо выражал индивидуальные «чувства», пользуясь пятью основными стихотворными размерами и зарифмовывая «пере­живания».

Сейчас мне кажется это странным. Но тогда я часами просиживал над листком бумаги, стараясь вогнать индивидуальные чувства в жесткую метрику стиха. Удивительно, что стихотворные ограничения менее всего влияли на правдивость изображения чувств, однако сильно дисциплинировали и приучали не лениться в работе над словом.

Но протекло время, и стихи ушли вместе с молодостью, уступив место прозе. И тут наступил поиск средств, могущих «воспроизвести во всей красоте» того самого толстовского героя — правду.

Проза «в третьем лице» пугала меня. Относительность подавляющего количества суждений, которую я ощущал постоянно, приводила к тому, что даже непреложные истины типа «Волга впадает в Каспийское море» в моих устах почему-то выглядели так: «Волга, как мне кажется, впадает в Каспийское море. Впрочем, я не настаиваю».

О какой позиции Господа Бога можно тут говорить?

Для объективной прозы еще не пришло время. Мне только предстояло самостоятельно вывести несколько истин, в которых я был бы абсолютно уверен, а пока все утверждения выглядели достаточно субъективными. И я пошел по пути прозы «от первого лица», спрятавшись от ответственности за плечами героя и снабдив его к тому же шутейной маской простачка.

Потом были другие герои и другие манеры, но дальше промежуточного этапа, каким является проза «в третьем лице», написанная с точки зрения одного героя, я пожалуй, не продвинулся.

Я не утверждаю, что все написанное казалось мне плохим. Если бы казалось — не писал бы. Однако некоторая неудо­влетворенность не покидала меня. Хотелось высказаться от себя лично — так, как я привык делать это в стихах, а не рядиться в чужие одежды.

Проза В. В. толкнула меня в этом направлении.

Дело в том, что элемент обмана, о котором я уже упоминал и который необходим литературе, в прозе В. В. был сведен к минимуму. Чувствовалось, что герои и обстоятельства его последних книг не выдуманы, хотя небольшие сомнения, которые я хотел рассеять при личной встрече, у меня все же имелись. Я совсем не против вымысла — упаси боже! — но все же, что может быть правдивей описания реальных людей и реальных событий? Сама жизнь подтверждает каждую твою строчку, а тебе остается лишь заботиться о правдивости передачи своих «индивидуальных чувств и переживаний».

Так я думал, пока сам не попробовал писать по методу В. В.

Снова рискуя впасть в банальность, напомню, что любое, даже самое фантастическое сочинение может относиться к литературе лишь в том случае, ежели оно каким-то боком отражает реальность. Никому нет дела — выдумал ты или списал с натуры, — лишь бы это было правдиво. Однако природа фактов, встречающихся на жизненном пути, бывает разной. Одни из них вовсе не просятся на бумагу, другие будто умоляют подправить себя, хотят трансформироваться (иногда до неузнаваемости), зато третьи упрямо заявляют: «Надо написать, как было. И только так».

Как бы ни была бедна жизнь, в ней непрестанно происходят разные вещи, дающие пищу для размышлений, сопоставлений и выводов. Собственно, главное в прозе В. В. — это именно его размышления и оценки, а совсем не экзотика путешествий. Он сознательно избегает экзотики. Вот и в моей, не очень богатой внешними событиями жизни случалось кое-что такое, что требовало записи «как было».

Меня интересовали некоторые технические, а также этические стороны метода В. В.

— Вы ничего не выдумываете из того, что написано в ваших книгах? — спросил я, когда мы остались наедине.

— Ничего, — твердо ответил В. В.

Конечно, это касалось событий, героев, действия. Оставался огромный простор для ассоциаций, интерпретации, отношения и проч.

— А имена героев изменяете?

— Нет, — сказал В. В.

Мне сразу вспомнились некоторые персонажи книг В. В., выведенные, как говорится, с такой жесткостью и непримиримостью к подленьким и мелочным их натурам, что будь я на месте этих людей, я, должно быть, утопился. Во всяком случае — сменил бы фамилию.

— И не обижаются? — осторожно спросил я.

В. В. хмыкнул.

— Не то слово. Бывает, ненавидят… А что поделаешь? Если работаешь таким способом, приходится на это идти. Издержки производства… У вас тоже есть склонность к такой прозе, так что запасайтесь мужеством, — улыбнулся В. В.

Уровень жидкости в бутылке достиг лежащего спичечного коробка. В. В. прогнал меня из комнаты, сказав, что не может написать двух слов, если рядом кто-то есть. Это мне было понятно. Я ушел в прихожую, а В. В. сел писать рекомендацию.

Бодро стучала машинка. Армянская жидкость хозяйничала в голове. Я разглядывал огромную карту Санкт-Петербурга, висевшую на стене в коридоре, читая старые названия знакомых улиц.

«Улицам имена изменили, героям — не меняют…» — вертелось почему-то у меня в голове.

Я подумал, что мне чертовски сложно будет овладеть методом В. В. Трудно, но можно написать о себе и признаться в собственной слабости, малодушии и даже подлости. Но печатно назвать подлецом другого человека — да что там назвать! не в ругани дело! — раздеть его на людях, показать его глупость, чванство, мелкую душонку, как делает это В. В. с иными из своих героев,— нет, на это я не способен. Увы!

— Вы не помните, как звучит римская поговорка? — крикнул из комнаты В. В. — Что позволено Юпитеру, то… Что?

— То не позволено быку, — отозвался я.

В. В. застучал дальше.

«Вот именно — не позволено быку, то что позволено Юпитеру! Для того чтобы писать прозу В. В., надо обладать его характером. Обтекаемость и стремление сгладить углы здесь не пригодятся. Придется изобретать свой метод. Или хотя бы вариацию его метода».

Так думал я, глядя на Миллионную.

Я зашел во вторую комнату квартиры. Она была совсем маленькой. Здесь тоже стояли тахта и письменный стол. Рядом с тахтой на полу я увидел три пачки книг. Одна из них была распечатана. Я достал книгу из пачки. Это была та самая книга московского издательства, которую В. В. мне не подарил. Желание во что бы то ни стало получить ее себе в собственность вдруг овладело мною с необычайной силой. Всему виной был, очевидно, армянский напиток.

Мысль моя стала лихорадочно работать. Взять? Нехорошо как-то. Некрасиво… Да вон их сколько! Три пачки! А сказал, что мало… Ну и что? Какое тебе дело? Не подарил — значит, не хотел… Взять! Почитаю, потом отдам!

Но как? Сунуть в портфель — невозможно, он стоит в другой комнате, где В. В. расписывает мои положительные качества. За пазуху — будет видно, книжка довольно толстая.

Спортивный азарт, как это часто бывает, заслонил подлость поступка. Мысль работала в направлении «можно-нельзя», но не в этическом, а в техническом аспекте.

Промелькнула даже такая мыслишка: «Мне же нравится проза В. В., я ее люблю, я должен ее прочитать!» Жалкое оправдание.

Оказалось, что этический барьер, связанный с необходимостью сказать неприятную правду в глаза человеку, я преодолеть не в состоянии. А другой этический барьер перепрыгиваю с легкостью!

Тут пришло гениальное решение.

Я схватил с письменного стола большой конверт, сунул в него книгу, запечатал и выбросил в открытую форточку.

Я надеялся, что книга упадет с шестого этажа и зароется в грязный мартовский снег, который еще лежит во дворе под окнами.

Вот они и соединились, две детали.

Я намеревался, уходя, вынуть книжку из сугроба.

Необычайно довольный своей выдумкой, я вернулся к В. В. Он вытащил листок из машинки и дал мне. Второй абзац начинался так: «Когда Михаил Аркадьевич Светлов рекомендовал меня в Союз писателей, он написал просто: “Прошу принять его в Союз. Он хороший парень”. Я твердо знаю — что позволено Юпитеру, то не позволено быку…»

И дальше шел краткий анализ моей книжки, завершавшийся рекомендацией. Только в положении Юпитера на этот раз был Светлов, а В. В. взял на себя роль быка.

Боюсь, что в данной ситуации я не дотягивал до «хорошего парня».

Я не сразу ушел от В. В. К нему пришли гости, и я оказался втянутым в их компанию, но рассказывать об этом не нужно. Это была уже не моя жизнь и, написав все как было, я не только не достиг бы правды, а уклонился бы от нее.

Настроение у меня почему-то испортилось.

…Когда я вечером вышел из подъезда, то увидел на тротуаре грязный пустой пакет, в котором когда-то была книжка В. В. Она не упала, вопреки моим предположениям, в черный мартовский сугроб, а свалилась на пешеходную дорожку. Возможно, кому-нибудь на голову.

Я представил себе изумление и радость неизвестного пешехода, когда на него с неба упала новая книга замечательного писателя В. В. Я думаю, что легкая травма головы, если она имела место, не омрачила его восторга.

А теперь шутки в сторону.

На следующее утро эпизод с летающей книгой уже не показался мне столь остроумным, как накануне. Мою совесть не утешало даже то обстоятельство, что я не смог воспользоваться краденым. Поразмыслив, я не стал звонить В. В. и каяться в содеянном. Я и сейчас не каюсь, но, написав все «как было», испытываю облегчение.

…Сказать правду, непременно сказать правду — какой бы маленькой она ни казалась; сказать ее, невзирая на стыд и страх, не обращая внимания на чужие мнения и официальные оценки; сказать, ощутив тот самый «выпрямляющий вздох», о котором писал поэт…

Вот мы и добрались до побудительных мотивов прозы «от первого лица» — от «самого первого лица» — то есть от лица автора. Большой или малый кусок жизни, прожитый тобою, случается, требует своей фиксации на бумаге, потому что после этого не перестает быть твоим, а следовательно, не мешает жить дальше. Сбывшееся волнует память не меньше, чем несбывшееся — воображение. Поэтому и существует проза воображения и проза памяти.

Это не тот известный жанр, который носит старческое название «мемуары». Это что-то другое.

Размышляя об этом жанре, я стал незаметно для себя именовать его скромным словом «репортаж», имея в виду предельную точность в восстановлении внешних и внутренних событий.

Оказалось, что я уже написал в этом жанре ряд вещей.

Чтобы отличать его от газетного, можно прибавить к слову «репортаж» эпитет «литературный». Итак, последние книги В. В. написаны в жанре «литературного репортажа».

Да простит меня автор. Это не более чем рабочий термин.

Почтенные романы и менее почтенные повести пишутся долго. Еще дольше они вынашиваются, как принято говорить. Реальному факту, для того чтобы трансформироваться и попасть в прозу воображения, нужно сначала отодвинуться во времени, потерять свою четкость, притвориться забытым. И тогда в нужный момент он появится не из памяти, а из во­ображения — как бы с обратной стороны — и займет свое ме­сто на странице.

Однако жизнь так стремительна, что «долгая» проза воображения описывает вчерашний день. Я не имею в виду научную фантастику, которая, как правило, не описывает ни вчерашний, ни завтрашний день. Речь идет о «нормальной» реалистической прозе воображения, когда автор выдумывает героев и ситуации, опираясь на жизненные факты.

Как это ни странно, проза воображения отстает от жизни, а проза памяти — идет вровень.

Вот пример. Настоящие повести и романы о войне (проза воображения) появились совсем недавно. Настоящие очерки (проза памяти) появлялись в войну, вслед за событиями.

Поэтому, если мы хотим сказать о сегодняшнем дне — именно о сегодняшнем, не о вчерашнем! — приходится пользоваться в числе других и тем жанром, который я назвал «литературным репортажем».

Добиться правдивости в нем ничуть не легче, чем в прозе воображения, а может быть, и труднее. Искренности, пожалуй, добиться легче.

И все же одно правило, отличное от правил В. В., я оставил для своих репортажей: их герои носят вымышленные имена и фамилии — все, кроме меня.

Потому я и зашифровал В. В. двумя буквами.

Как бы я ни старался писать правду, В. В. и все другие герои останутся лишь литературными персонажами, имеющими весьма отдаленное сходство с реальными людьми. Такими их запечатлела память, но даже в ней они сложнее и богаче. На бумаге остается бледная проекция живого человека — так какое право я имею давать ей подлинные имя и фамилию?

…Рекомендация В. В. возымела свое действие. Двери распахнулись, и я вошел в просторную залу, где танцев, однако, не было и оркестр не играл, так что некому было взглянуть на меня с интересом, разве что какой-то старичок подозрительно оглядел меня и спросил ехидным литературоведческим ­голосом:

— Что же вы, батенька, лезете не в свою епархию?

Видимо, он имел в виду этот репортаж.

Написав этот текст, я сделал лишь половину дела.

Вторая половина состояла в том, чтобы показать его В. В.

Случилось так, что через некоторое время мы оказались вместе в Доме творчества писателей в Комарово. И там, выбрав момент, я попросил В. В. прочитать мой новый рассказ.

— Там немного о вас… — сказал я.

В. В. взял пачку листков и удалился к себе.

Я волновался весь вечер.

Наутро в мою дверь постучали. Я открыл.

На пороге стоял В. В. в майке и брюках. В правой руке у него была стопка моих листков, причем держал он ее так, будто собирался бить ею мух.

Мне представилось, что он сейчас хлопнет меня по лбу этой стопкой.

— Хороший рассказ, — сказал он. — Печатайте!

Последний год я не решался звонить ему и заходить в гости, как раньше часто бывало. Я знал, что он серьезно болен, и не мог ничем помочь, а наблюдать физическую немощь этого сильного человека было тяжко.

Он был неспокоен в последние годы, когда литература, как и вся наша жизнь, круто изменилась, когда положение писателя в обществе свелось зачастую к роли массовика-затейника. Конецкий отвергал эту роль. Нет, он никогда не стремился стать «учителем жизни», но верил, что литература и его книги в частности — это не только развлечение и отдых.

Хотя и развлекателем, и веселым рассказчиком он был отменным, когда этого хотел.

Что же главное? Какое слово приходит на ум при упоминании этого имени — Конецкий?

Слово очень простое: правда. И большего слова в литературе нет.




Новости

Все новости

07.08.2017 новое

ВСПОМИНАЯ ЮРИЯ КАЗАКОВА

28.07.2017 новое

С Днём Военно-Морского Флота!

18.07.2017

«САМОЛЁТЫ ИЗ ШАРАШКИ»


Архив новостей 2002-2012
Яндекс цитирования