Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Игорь Коц. НАС ПОЗНАКОМИЛ НЭЙВИ


У человека погибла собака. Друг. Два дня человек пил. Потом был понедельник, и человек поехал на работу. А когда вернулся и подходил к дому, затосковал совсем уж отчаянно. Человек понял, что за дверью никто не ткнется ему в ладонь мокрым носом. Не проводит из прихожей в комнату неслышно. Не ляжет тихонько у кресла, осторожно касаясь животом хозяйского шлепанца.

Человек зашел в дом, в котором поскуливала тишина. Он не знал, чем заглушить боль.

Из безнадеги меня вытащил Виктор Конецкий.

«Напиши ему письмо!» — сказала потом жена. Я ее одернул: кому ему?! Классику! Бронзовому памятнику!

А через месяц собрался с духом и написал:

«Здравствуйте, Виктор Викторович!

Вы меня сильно выручили в тяжелый момент жизни. Месяц назад погиб под машиной мой пес Нэйви, мраморный колли с голубыми глазами. Он был мне больше, чем друг. Я похоронил в своей жизни многих, в том числе самых близких людей, — но даже те потери, как это ни кощунственно звучит, перенес легче, нежели смерть собаки. Моих мозгов не хватает, чтобы объяснить эту странность.

Короче говоря, весь этот месяц я читал Ваши книги: “Среди мифов и рифов”, “Никто пути пройденного…”, “Вчерашние заботы”. Почему? Черт его знает. Почему беременная женщина вдруг начинает грызть штукатурку? Потому что ничто другое в горло не лезет. У меня неплохая библиотека, но в этот месяц нужны были именно Ваши книги. Я чувствую — почему, но вряд ли и это смогу объяснить внятно.

Помните, в одной из Ваших вещей (цитата, конечно, неточная): мечтаю завести собаку, воспитывать ее, любить, и когда она умрет, плакать по ней — а если я умру раньше, она будет плакать по мне. Может быть, здесь объяснение?

Ваши книги меня вытащили из ступора. Хочу, чтобы Вы, мой любимый (из здравствующих) писатель, знали об этом: для творческого человека доброе слово полезнее любых лекарств, а Вы, я слышал, прибаливаете.

То, что Вы дальше прочитаете (если прочитаете), я написал в день гибели Нэйви, в какой-то трясучке, когда пил и не пьянел.

<…>

Вы, конечно, понимаете, Виктор Викторович, что это не для рецензий. Вы первый, кто это прочитал. Может быть, месяца через два прочитает жена. Очень мало людей, которые понимают. Я знаю только троих: она, Вы и Ваш ушедший друг Юрий Казаков.

В моем доме для Вас всегда накрыт стол и постелены чистые простыни…»

Нэйви в переводе с английского — военно-морской флот. Какое странное совпадение…

Он ответил почти мгновенно:

«Дорогой Игорь!

Сегодня такое время, когда писатели редко получают письма от читателей.

Около двух лет тому назад упал с балкона и разбился мой кот Васька. Молодой был и потому глупый. Почти каждый день мы с женой его вспоминаем. Так что я Ваше горе понимаю. Конечно, даже не думая об этом, Вы своим письмом (грустным) принесли мне радость. <…>

Я скорблю о Вашей собаке, у которой были разные глаза. И вообще, Вам не кажется, что мы, люди, больше дикие животные, нежели они сами? Последнее время эта мысль посещает меня все чаще и чаще.

Еще раз высказываю Вам свою благодарность за то, что мои книги в какой-то момент Вашей жизни помогли. Это и есть высшее лауреатство писателя.

Болею, но изо всех сил жму Вам лапу. Ваш Виктор Конецкий. 12.07.95. С-П.»

Потом мы встретились в Питере. Потом в Москве. Шесть последних дней его рождения мы отмечали вместе, в его кабинетике на Широкой (так теперь называется улица Ленина). Я бы сказал, что мы подружились, но боюсь этого слова; слишком высокую планку для него установил автор рассказа «Если позовет товарищ…»

Помните эту историю про двух друзей, которых служба и судьба развели безвозвратно? Но через много лет один из них получит телеграмму: «Дима зпт прилетай немедленно зпт если можешь тчк я в дрейфе…» И Дима займет денег, будет лететь, ехать, трястись на перекладных через всю страну, чтобы узнать: никакой экстренной причины его вызывать вовсе не было.

«— Есть причина, — наконец сказал Маня. — …Человек, который трое суток пролежал на грунте после аварии подводной лодки на глубине восьмидесяти метров, имеет право вызвать к себе друга? Да, нас вытащили, и я жив и здоров… Но годы идут, Дмитрий, и море есть море. Ты знаешь, про что я говорю. И мы с тобой как-то все дальше и дальше друг от друга. И это плохо, старик».

Причина была экстренной для тех, кто умеет дружить.

«Дмитрий, тебе перешлют это, если нас не вытащат. Я знаю, тебе будет тяжело. Мне уже трудно писать. Ты последние годы стал прятаться и уходить. А я не настаивал. Все служба, служба… И я очень виноват. Сейчас над морем где-то день. И я все тебя вспоминаю… Ты на карниз вылезал, чтобы в баню не ходить… Помнишь, нас в баню почему-то только ночью водили, а ты на карниз вылезал, ждал, когда старшина из кубрика уйдет… А я волновался, что ты простудишься… Сейчас над морем день…»

Фильм, снятый по этому сценарию, не собрал бы сегодня полные залы. Всего лишь друг едет к другу. Они всего лишь встречаются. Всего лишь разговаривают и вспоминают. Простая история о простых истинах.

Но, наверное, простые истины все-таки не пустой звук, если через 40 лет капитан-лейтенант с «Курска» Дима Колесников, зная, что погибает, тоже выцарапывал, как Маня, карандашом на клочке бумаги фамилии задыхавшихся рядом моряков, чтобы потом было легче опознать мертвых и разгадать их тайну.

Если позовет товарищ… Виктор Викторович и сам был из тех, кто поклоняется простым истинам. Дружба. Долг. Честь.

Потому, думаю, он и ответил на мой письменный вопль, что слишком хорошо знал, как страшно терять друзей.

Утренний звонок, я еще сплю: «Игорек, умер капитан Лобач-Жученко, “Комсомолка” не могла бы напечатать некролог?»  Я знать не знаю такого капитана, но признаться в этом стыдно. Поэтому говорю: «Диктуйте!» и слезаю с кровати.

Он диктовал явно не по написанному или по написанному наспех — несколько раз делал большие паузы. Я записывал карандашом на клочке бумаги, переспрашивал, сгорая от стыда: «Лобач — Леонид Ольга Борис Анна Чехов?»

Назавтра в газете вышла заметка «Умер старейший моряк России»:

«Умер старый моряк русского флота, последний выпускник Петербургского морского корпуса, яхтенный капитан, литературовед, правнук классика украинской литературы Марко Вовчок, автор многих книг о ней Борис Борисович Лобач-Жученко.

Знающие творчество выдающегося писателя-мариниста Сергея Колбасьева легко могут узнать в главном герое его повести “Арсен Люпен” Бориса Борисовича под фамилией веселого хулигана Лобачевского.

Он ушел в 95 лет. Однажды, когда ему было 80, он долго уговаривал меня сходить с ним старпомом в кругосветку. На яхте!

До последней минуты своей жизни он продолжал работать над мощной книгой о своей морской юности. Царствие ему небесное, вечный покой. Виктор КОНЕЦКИЙ».

Лобач-Жученко хоронили в Москве как раз в день публикации. И прощальное слово Конецкого читали над гробом. По газете. Викторыча это проняло. Оттого, я тогда думал, что благодаря газете он сумел проводить товарища. Позднее, узнав его лучше, понял: причина в другом. Газета сохранила ему тающий островок надежды, что не все в этом уже чужом для него мире продается и покупается. Примерно за год до Лобач-Жученко умер артист Евгений Леонов. Конецкий в день его смерти (они дружили с «Полосатого рейса») позвонил в другую, питерскую газету: «Я хочу о нем написать». — «У нас некрологи печатаются за деньги, — ответили ему, — расценки по курсу, вы готовы оплатить?»

А он уже много лет оплачивал каждую свою строчку совсем по другому курсу.

— Записывай, все записывай! — тюкал он меня с первой встречи, когда я рассказал, как попал в плен к чеченским мародерам. И как потом вернулся домой, где даже не знали, что я в Чечне. «Да это же самое интересное — как ты подходил к дому, как зашел в подъезд, как тебе дверь открыли! Что ты при этом чувствовал! Ты все это обязательно запиши», — втолковывал он.

Но надо быть Конецким, чтобы написать про то, что чувствуешь, когда приезжаешь с войны и тебе открывают дверь. Надо каждодневно выворачивать себя наизнанку, а на такое способен, может быть, один из миллиона. Или два-три — из поколения.

«В блокадном бомбоубежище, в замерзшем городе я читал журналы с красными обложками “Мир приключений”. И рассказы из этих журналов я помню лучше, чем блокаду. Быть может, потому, что ее я вспоминать не люблю…»

Но про блокаду — один из лучших его рассказов «Дверь». Кстати, про открывающиеся двери…

Он заставлял себя писать про то, что болит.

Однажды я его спросил: «Почему Пушкин так мало написал о декабристах? Все-таки это были его близкие друзья». Ждал любого ответа: про цензуру, про царя, про нежелание работать «в стол». А он ответил: «О близких писать труднее всего». Он не осуждал Пушкина, он его понимал. Он ведь сам так и не заставил себя написать о матери.

В компании он мог рассказывать о друзьях так, что впору от хохота концы отдать. Сам был слушателем его воспоминаний о Юрии Казакове — соавторе по фильму «Тридцать три». Интонацию рассказчика, конечно, не передать, и гуляющую по губам хитрую ухмылочку, и сладкую глубокую затяжку в момент кульминации…

— Утро. Гостиница. В номере мы с Ежовым (еще один соавтор, ставший знаменитым после «Белого солнца пустыни»), естественно, с похмелюги, поскольку гонорар за сценарий вовсе пропит. Заходит Казаков, такой же, м-да… Закуривает и начинает мрачно ходить из угла в угол. Ботинки у него мерзко скрипят. А под окном большой карниз и на нем стая голубей. Огромная стая. Голуби вульгарно гадят. Воркуют. М-да… Привлекают классика. И вот этот автор нежных дымчатых рассказов останав­ливается у окна. Мрачно смотрит вниз. Осмысливает. И мы с Ежовым тоже молчим, потому что о чем говорить с похмелюги? Минут десять молчим, м-да… (Вот тут рассказчик и достает из пачки очередную сигарету, медленно разминает, неторопливо вставляет в мундштук. Пауза по Станиславскому.) М-да… Десять минут молчим, каждый о своем, м-да… Наконец этот классик поворачивается, смотрит сквозь нас с Ежовым и мрачно изрекает: «Г-г-голуби сидят, н-н-на х…!» Ежов, ясное дело, тут же реагирует: «Бунин ты наш!!! Дай слова списать!!!» (Викторыч не выдерживает, заливается своим чертовски заразительным хриплым смехом курильщика…)

Но письма друзьям он писал совсем другие.

«Юра, сегодня я не буду принужденно острить. Я прочитал “Трали-вали”. Это прекрасный рассказ. Это великолепный, пахучий, упругий, плотный, цветистый, свежий, умный, русский рассказ. Я тебя крепко целую, Юра. Я очень рад и горд за всех нас, за то, что это наш рассказ. Наш, а не каких-нибудь американцев, или немцев, или французов. И он очень умный, и ты, как и всегда, сам не понимаешь, сколько в нем умных штук. Я его прочитал уже много раз и еще буду читать. И это мне будет помогать писать…»

Уморительное и светлое бок о бок — таким он был в жизни. Но разве в его книгах не так же? Всякий раз, когда начинаешь помирать со смеху, случается грустное чудо: мина замедленного действия взрывает текст, строчки плывут, комок подступает к горлу — и вдруг ловишь себя на том, что у Конецкого смеешься сквозь слезы. Как у Гоголя. И Булгакова. И Чехова.

Он «морской» писатель настолько же, насколько авторы «Мертвых душ» и «Вишневого сада» — «деревенские». Потому что не бывает в литературе ни маринистов, ни деревенщиков, ни детективщиков — есть безжалостные к себе и есть все остальные. А то, что писал про море…

«Оно называлось Лигурийское. Оно было как добрый знакомый, встреченный в сложном чужом мире.

— Здравствуй, дорогое, — сказал я, присев на корточки в полумраке.

Свет фонарей с набережной не достигал сюда. Тихо шуршала галька, когда мелкая волна ворошила ее. И я тянул к мягкой волне руку, но все не мог коснуться ее, потому что боялся замочить ботинки, и волна исчезала в полумраке. Но мне хотелось поздороваться с Лигурийским морем за руку.

Оно же обязательно хотело, чтобы я намочил ботинки.

— Если ты этого хочешь — на, пожалуйста, — и я подвинулся ближе к волне по сыпучей гальке, и пальцы коснулись холодной пены.

Я лизнул пальцы, чтобы узнать соленость Лигурийского моря, поднялся и пошел берегом на восток, увязая в гальке, продолжая говорить морю нежные слова.

— Ну, что шебуршишь, дорогое? — говорил я. — Ну, здравствуй, здравствуй.

Если бы море могло сидеть в кресле, поставив ноги на паровую батарею, и читать книгу, как могут это иногда женщины, которых мы любим, то я бы наклонился и поцеловал его ниже волос на затылке, в теплую шею и сказал: “Читай, читай… Это я просто так… Сиди…”»

Но разве это про море?

В последние годы он не хотел писать. Но, уже очень больной, согласился сделать предисловие к Книге Памяти о «Курске», которую я составлял. Это предисловие очень похоже на завещание…

«Я связан с морем с 16 лет.

И развал нашего флота — самая большая трагедия моей жизни. Эта тема для меня более болезненная, чем положение дел в литературе. Политики делят наш шельф в Арктическом секторе, забыв, что Арктику открыли Челюскин, Седов, Колчак. А мое поколение превратило Северный морской путь в нормально действующую магистраль.

После Великой Отечественной войны у нас был создан мощный атомный ракетоносный флот, обеспечивающий паритет в мире. Я видел наши военные корабли в любой акватории Мирового океана…

Море являлось и является для человека средой, чуждой его естеству, а плавание в толще океана, если говорить о моряках-подводниках, можно и должно сравнивать только с космосом, и никогда ни при какой технике и науке стопроцентной страховки здесь не было, нет и не будет.

Все моряки — братья. Когда они идут в боевой поход, они отлично знают, на что идут. Они защищают Родину. И если они гибнут в море — именно там они и находят вполне достойную их духу и мужеству могилу.

И еще. Море, океан требуют правды. Если в море я буду врать, то погибну сам и погублю людей, свою команду. Стихия не прощает лжи.

Именно поэтому я приветствую инициативу “Комсомольской правды” рассказать о гибели АПЛ “Курск” правду, ставшую достоянием журналистов.

Только — правду».

Только — правду… На стене в его кабинете картина: подводная лодка на фоне гаснущего заката. На обороте надпись: «ПЛ идет домой. (Памяти “Курска”)». По нервам не только картина бьет — дата. Картину он нарисовал в те мучительные августовские часы 2000 года, когда стране еще не объявили правду. И страна надеялась и верила, что их поднимут живыми.

Военный моряк Конецкий анализировал катастрофу профессионально. И, значит, беспощадно. Оттого ремарка в скобках. Оттого так тревожны рваные отблески морского заката.

И не переживал гибель подводников. Он умирал вместе с ними.

И еще о дружбе, почти мистическое… Осень 2002 года. Вместе с Таней Конецкой ищем могилу Юрия Казакова на Ваганьковском. Чтобы горсть земли с нее отвезти на могилу Викторычу. Указателя на кладбище нет, точную дату смерти не помним (поэтому сектор установить невозможно), дозваниваемся до всех подряд — тщетно, выходной… За полчаса до закрытия кладбищенской конторы на звонок откликнулись — чудо! — друзья с Дальнего Востока, где уже глубокая ночь. Друзья забрались в Интернет — и через минуту передали нам дату смерти Казакова. 29 ноября 1982 года. Еще через десять минут мы знали сектор. Еще через десять, уже в сумерках, добрели до него. И ужаснулись… 

Сектор оказался огромным. Тысячи могил. Плутать нам тут до утра…

А через полминуты Таня нашла могилу Казакова! Увидела ее прямо с тротуара, метров за двадцать, среди хаотичного переплетения других крестов, оград и обелисков. Фантастика…

Оказалось, Казаков похоронен совсем близко от актера Андрея Миронова. Туда как раз направлялось вечернее стадо туристов. Тропинки не было, мы продирались к Юрию Павловичу, стараясь не наступать на могилы.

Зажгли свечку. Таня собрала в носовой платок землю и положила в карман пальто.

— Как ты могилу разглядела? — спросил ее. — Ты же здесь никогда не была!

— Это Витя мне показал, — сказала Таня.

Так и было. Только я думаю, еще и Казаков подсказал, как найти его последний приют и передать печальную весточку другу. Если позовет товарищ…

«Сегодня такое время, когда писатели редко получают письма от читателей…» — написал он мне в личном письме. Но публично ни разу не назвал себя писателем. Ни разу в жизни.

«Таю в себе мерзкое. А если когда-нибудь расскажу и про такое — тогда только и стану не литератором, а писателем».

Этому мужественному признанию много лет. Он последовательно выполнял свою программу-максимум. И успел сорвать с себя всю кожу до конца. Все-таки успел.

Последний раз мы виделись за три недели. Отмечали вчетвером, с женами, 8 марта. Он уже не вставал. Но пытался по-мальчишески, как всегда, задираться — то к одной прекрасной половине нашего стола («Фря московская, вот ты кто!»), то сразу к обеим («Игорек, ну кой черт мы возимся с этими задрыгами?!») Острил назло судьбе, стоявшей уже в дверях.

В конце, приподнявшись с подушек, сильно сжал мою руку, сказал: «Давай попрощаемся». 


И долго-долго не отпускал.



Новости

Все новости

07.08.2017 новое

ВСПОМИНАЯ ЮРИЯ КАЗАКОВА

28.07.2017 новое

С Днём Военно-Морского Флота!

18.07.2017

«САМОЛЁТЫ ИЗ ШАРАШКИ»


Архив новостей 2002-2012
Яндекс цитирования