Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Путь к причалу


Без спасения — нет вознаграждения. 
Из «Морского права»
1

На “Полоцке” было четверо добровольцев: Росомаха — боцман со спасательного судна “Кола”, двое рулевых и моторист.
“Полоцк” шатался на волнах и окунал нос в воду при каждом рывке буксирного троса. Его помятые шпангоуты обтягивала ржавая обшивка. По трюмам плескалась вонючая жижа.
Когда-то немецкая бомба угодила “Полоцку” в машинное отделение. Команду сняли, а искалеченное судно выкинуло на пустынный берег Новой Земли. И “Полоцк” пролежал там многие годы. Зимой его заносила снегом пурга, и любопытные медведи лазали по матросским кубрикам. Летом крикливые полярные чайки садились отдыхать на перекошенных реях и ослабших тросах такелажа.
За эти годы “Полоцк” глубоко вдавил свою тяжёлую, острую грудь в прибрежную гальку. Людям пришлось повозиться, пока они стащили его с мели, залатали пробоины, заварили трещины в обшивке.
Теперь “Полоцк” бредёт на буксире у спасательного судна, чтобы в Мурманске стать к своему последнему причалу, от которого пути не будет никуда. Впрочем — будет: автоген расчленит металл, куски “Полоцка” погрузят на платформы, а потом переплавка — новое рождение в огне. Для этого и возились люди, снимая с мели судно, для этого и вели через неспокойное Баренцево море.
“Полоцк” вихлял и упирался, но стальной буксирный трос крепко держал его за чугунные ноздри клюзов.
Росомаха, волею судеб ставший на “Полоцке” кем-то вроде капитана, сидел на бочке из-под кислой капусты в кормовой надстройке, возле единственного уцелевшего окна. Боцман собственноручно принайтовил бочку к палубе и был убеждён — как бы ни разгуливалась погода, сиденье для него обеспечено до самого Мурманска.
В надстройке было холодно, сыро и неуютно.
Время от времени Росомаха пускал папиросный дым себе за пазуху и наблюдал, как он потом выбирается из рукавов. Теплее от дыма не становилось, но в таком занятии было что-то успокаивающее. А состояние, в котором Росомаха пребывал весь последний рейс, было необычным, тревожным. Боцман ждал встречи с сыном. Уже три месяца он жил этой встречей, часто представлял себе, как они сядут друг против друга за столиком в пивной, как он нальёт сыну и себе, а вокруг, в табачном дыму, будут шуметь и ругаться люди, но он и сын будут совсем одни среди этих людей, потому что они — отец и сын.
У них будет трудный разговор. Так много нужно объяснить. Но ничего, он найдёт правильные слова. Он скажет, что Марии больше никогда не придётся работать. До самой смерти. А если первым умрёт он, Росомаха, Мария получит хорошую пенсию. Недаром же он проплавал сорок лет. За него дадут хорошую пенсию.
Сын нахмурится. Может, он станет бить своего непутёвого отца молчанием или тяжёлыми словами обиды и горечи. Тогда Росомаха, который никому никогда не позволял говорить про себя тяжёлые слова, будет терпеливо слушать, потому что любит своего Андрея, хотя ещё никогда и не видел его. И только потом покажет свои ладони, тысячи раз ободранные шершавыми вальками вёсел, резанные шкотами, обожжённые в хлорной извести судовых гальюнов. И расскажет про начало своей жизни. Как умер отец — помор и рыбак, — утащенный под воду сетью. Как девяти лет он, Зоська Росомаха, впервые попал в море. Капитан-швед, который обходил на шхуне беломорские берега, скупая у поморов рыбу, взял Зоську с собой. И как Зоська стал зуйком — чем-то ещё ниже и бесправнее юнги, мальчишкой на побегушках у всей команды — “за харчи”.
В первый же шторм Зоська укачался. Ему стало очень плохо. Он вытравил прямо с наветренного борта и испачкал палубу. Он ещё не знал, на каком борту можно травить, и притом ему всё было безразлично: он был убеждён, что умирает.
Капитан просмоленной рукой сгрёб Зоську за шиворот, вытер палубу его физиономией, а затем протащил до самого полубака, швырнул на взлетающий к небесам бушприт и загнал зуйка на самый нок — туда, где не было ничего, кроме бурлящей пены и жёсткого ледяного ветра. Зоська качался и вертелся посреди зелёного водяного хаоса, вцепившись в скользкое дерево. Он ревел и урчал, хватаясь зубами за форштаги, но не сорвался и совсем забыл про то, что его тошнит, что он умирает. Над самой головой Зоськи железно лязгала намокшая парусина кливеров. Команда шхуны собралась на баке и хохотала, глядя на это.
Когда зуйка пустили обратно на палубу, он изловчился и прокусил клеёнчатые капитанские штаны и капитанскую ляжку, за что, страшно избитый, был брошен в канатный ящик и сутки провалялся на перекатывающихся якорных канатах.
— У, зверёк! — не без уважения и даже с некоторым любованием Зоськой говорили матросы.
— Станет моряком, — усмехался капитан, — у, росомаха!
Больше никогда Зоська не травил и не боялся моря, штормов. Валяясь избитый, мокрый и одинокий в канатном ящике, зуёк подвёл итог своему первому морскому приключению. Он навсегда понял, что море можно пересилить, если держаться до конца и ни о чём, кроме этого “держаться”, не думать. Он понял, что должен стать здоровым и сильным, чтобы отомстить всем, кто издевается над ним сейчас, когда он маленький и слабый…
Это было в шестнадцатом году, а только в конце тридцатых, наполовину забыв русский язык, он вернулся на родину, обойдя к тому времени большинство морей мира. Сколько раз его били, сколько издевались над ним! Сколько кровавой юшки вытекло из его носа, сколько злобы скопилось в душе!..
А может, и не стоит обо всём этом рассказывать сыну? Пускай не думает, что отец хочет разжалобить его…
Так раздумывал боцман Росомаха, сидя на бочке из-под капусты в кормовой надстройке “Полоцка” и пуская дым себе за пазуху. Сквозь мутное стекло он видел едва заметные в ночной темноте очертания носовых надстроек и белёсые полосы налетающих снежных шквалов. Иногда тьму вспарывал маленький, но лучистый огонёк — гакабортный на корме “Колы”.
Если огонёк показывался в стороне от носа “Полоцка”, боцман стучал каблуком по своей бочке и обзывал рулевого щенком. Щенок — по фамилии Бадуков — был ростом около двух метров, но по мягкости характера на боцмана не обижался и молча начинал перекладывать штурвал, выводя нос “Полоцка” в кильватер “Колы”.
Управлять рулём вручную становилось всё тяжелее и тяжелее. Штуртросы заедало, хотя перед выходом их почистили и смазали, пустой и высокий нос “Полоцка” часто уваливало под ветер, а через разбитые окна били в лицо холодные и жёсткие брызги.
Бадукову помогала только молодость и свойственная рулевым привычка к мечтаниям. Он мог подбадривать себя простыми мечтами: например, тем, что до конца вахты остаётся всего полтора часа, потом заспанный Чепин поднимется в рубку и можно будет передать ему рукояти штурвала, спуститься вниз и заснуть, укутавшись с головой сухим тулупом. Правда, и во сне перед глазами будет качаться снежная белёсая мгла, и он, Бадуков, будет искать в ней гакабортный огонь “Колы” и ждать сердитого окрика Росомахи, и мозолить ладони на штурвале, но во сне всё это не так нудно, как сейчас, наяву.
Жили в нём и другие, более сложные и менее исполнимые мечты: чтобы капитан “Колы” Гастев объявил ему благодарность за согласие тащиться на этой ржавой консервной банке через штормовое море. И не просто благодарность, но и отпуск на недельку. Чтобы можно было, помахивая лёгким сундучком, сойти в Мурманске на причал, сесть в поезд и поехать в Вологду к Галке. Явиться совсем неожиданно и встретить Галку у дверей института в скверике. И чтобы снег падал на деревья. Очень хорошо, когда снег падает, а ветра нет, и ничто не гремит, не стонет, не качается вокруг…
Бадукову вспоминалась его деревушка на Вологодщине. Снега. Сугробы под самые крыши. Тишина. Слабый скрип венцов у изб в лютые святочные морозы. Долгий и ясный звон, когда от ветерка качаются обледенелые веточки поникших берёз. И та памятная для него зима, когда стояла особенно большая стужа. От натопленных печей в низеньких комнатках деревенской школы было душно, слезились стёкла окон, потемнели от сырости лозунги, написанные на старых газетах ещё со сводками Информбюро. Даже самые отчаянные мальчишки не выскакивали в переменку на мороз, сидели в духоте, шумели в коридоре, играли в “поцелуйки”. Кто-нибудь брал за руку девчонку, которая ему нравилась, а по свободной руке его лупили ремнём. Кто дольше выдержит, не отпустит? Вот и вся игра.
Он, Лёшка Бадуков, был в те времена очень маленького роста. Это потом, после седьмого класса, вымахал сразу на полметра. Такой незаметный был, что Галка совсем не обращала на него внимания.
И взял он её кисть робко, чуть слышно. Но чем яростнее били его ребята, тем плотнее слипались Галкины пальцы в его ладони.
Как улюлюкали вокруг мальчишки! Хлестали, как и положено — без всякой жалости. Он весь взмок от пота, и губы дрожали… И бог знает, чем бы всё это кончилось, если б не прозвенел звонок.
Хихикая, убежали девчонки. В последний раз хлестнув его ребром ремня, умчался экзекутор. И Галка спросила:
— Чего не отпускал? Ведь больно очень…
— А зачем? — пробормотал он и, наконец, отпустил… Почему-то всегда при Галке он куда смелее и выносливее, чем без неё…
Вот так раздумывал Бадуков, наваливаясь грудью на непослушный штурвал и отыскивая во тьме за форштевнем “Полоцка” гакабортный огонь “Колы”. Размягчённый мечтаниями и воспоминаниями, он начинал петь. Он пел всё одну и ту же песню:

Мы в море уходим,
Там всяко бывает,
И может, не все мы
Вернёмся домой…

Бадуков пел так проникновенно, что, потерпев минутку, Росомаха приказывал ему замолчать. Тогда рулевой опять начинал мечтать: зимой он обязательно сдаст экзамены на штурмана малого плавания, а Росомаха — тот всегда останется только боцманом, хотя сейчас и командует, как капитан…
В трюмах “Полоцка” возле мотопомп нёс вахту моторист — молоденький, но очень рассудительный парнишка с круглой и плоской, как сковорода, физиономией, вечно измазанной соляром или тавотом. Настоящее имя моториста было Василий, а прозвали его Ванванычем — за степенную не по годам рассудительность. Этот паренёк пережил много страшного. Он побывал в оккупации. И хотя тогда был ещё совсем мал, всё-таки принял участие в войне. Однажды, забив в сапоги немецкому офицеру, который квартировал у них, по здоровенному гвоздю, удрал к партизанам и честно поработал помощником поварихи на партизанской базе.
Ванваныча на “Коле” любили — он знал это и, когда кто-нибудь ерошил ему волосы или нахлобучивал шапку на глаза, не сердился.
Мечтать на вахте моторист не мог: воды поступало порядочно, а одна из помп вела себя плохо — начинала чихать, и тогда её отливной шланг прыгал и извивался в темноте трюма, как огромная, тяжеленная змея. Ванваныч прыгал тоже, уклоняясь от шланга, и обзывал то помпу, то себя “перекисью ангидрида марганца”. Себя он ругал за то, что забыл на “Коле” запасное магнето и прокладку от приёмного шланга.
Когда помпа начинала чихать, плеск воды в трюме усиливался. В луче электрического фонарика Ванваныч видел, как чёрная маслянистая жижа качается, поднимаясь по скобам трюмного трапа. А Ванваныч никак не мог разрешить ей подниматься. Он был один на один с этой грязной, чёрной водой в гулких пустых трюмах, и временами ему становилось жутковато.
Каждый час к Ванванычу спускался Росомаха. Сперва в зыбучей темноте показывался светлячок папиросы, которую не выпускал из зубов боцман, потом раздавалась хриплая брань: пока боцман брёл в темноте, что-нибудь обязательно попадало под ноги.
Росомаха проверял отметки уровня воды в трюмах и несколько минут проводил с Ванванычем. Они сидели на корточках, друг против друга, слушали удары волн о борт, шум помп, плеск жижи в трюмах. Боцман вытаскивал часы, долго смотрел на их светящийся циферблат — замечал время обхода.
— Ну, как на воле? — спрашивал Ванваныч, чувствуя, что Росомаха вот-вот опять уйдёт.
— Осенью всегда дует…
— Ага, — солидно соглашался Ванваныч. Ему очень хотелось хоть на минуту ещё задержать боцмана, задать ему ещё какой-нибудь вопрос, но Росомаха уже поднимался на ноги.
— Бывай, — говорил он. Боцман понимал, что моторист не хочет снова остаться один, но раз надо — значит, надо. И потом он, Росомаха, — боцман, а не солнышко, и всех обогреть не может.
На палубе Росомаху обдавало водяной пылью, по глазам стегал ветер со снегом.
Две тысячи тонн стали, которые они вели через штормовое море, качались, дыбились. Но Росомаха умел собирать пальцы ног в такую щепотку, что подошвы прилипали к палубе на любом крене, как присоски.
Боцман не торопился подниматься в надстройку. Он стоял на палубе, оглядывая ночную тьму, — там ворочалось, извивалось и выло море; оглядывал небо, в котором нордовый ветер распарывал тучам рыхлое брюхо, на миг давая пробиться слабому свету звёзд; и вся эта затея с буксировкой “Полоцка” не нравилась ему всё больше и больше.
“Кола” долго проплавала в Арктике, обеспечивая перегон речных судов в устье Оби. Её команда честно заработала себе право идти прямо в Мурманск, и то, что капитан “Колы” Гастев согласился на обратном пути из Карского моря буксировать “Полоцк”, злило Росомаху.
Впервые за всю свою морскую жизнь боцман торопился вернуться в порт, на берег. Нестерпимым становилось ожидание встречи с сыном. На последней стоянке Росомаха даже попросил капитана списать его с судна до окончания рейса.
— Меня ждут на берегу, — сказал боцман Гастеву. — Мне нужно в Мурманск.— Он сказал это гордо, хотя совсем не был уверен в том, что его действительно ждут.
Но Гастев не стал слушать, кто ждёт Росомаху на берегу: ему необходим опытный боцман для буксировки “Полоцка”. Вот и всё.
Росомаха обиделся на капитана. Несколько утешало только то, что на “Полоцке” оказались кое-какие полезные вещи. Боцман вытащил металлический штормтрап из котельного отделения и снял ручки с дверей нижних кают. Всё это могло пригодиться для “Колы”…
Проведав моториста и проветрившись, Росомаха опять взбирался на свою бочку в кормовой рубке и закуривал новую папиросу.
Опять за его спиной скрипел штурвал и чувствительно пел Бадуков. Пел про то, что в море бывает всяко, что если моряк не вернётся, то “рыбачка заплачет скупыми слезами и чёрную воду навек проклянёт, а белые чайки замашут крылами, и кто-то другой в непогоду уйдёт…”
Около восьми часов утра поднялся в надстройку второй рулевой, Чепин. Ещё с порога он закричал про сон, который ему приснился:
— Здоровенная, понимаете, груша! А я её луплю, как тренировочную для бокса! Из неё сок в разные стороны так и летит, так и летит! А я её — боевыми перчатками! Хрясть! Хрясть! А сам думаю, кусить бы кусочек… Во как бывает! Сколько на румбе?
— Проснись. Какой тебе здесь румб? — вяло откликнулся Бадуков, передавая штурвал сменному. — Держи в задницу “Колы”, вот тебе и весь румб… Вахту сдал! — доложил он Росомахе.
— Принял! — бодро гаркнул Чепин и продолжал: — Эх, и жаль мне эту грушу! Так и не попробовал. Слышишь, боцман, я грушу видел!
Росомаха молчал.
По-прежнему впереди то гас, то зажигался гакабортный огонь “Колы”, “Полоцк” вздрагивал от рывков, окунал нос в воду, а потом суетливо раскачивался с борта на борт, и оборванные ванты фок-мачты с разлёта закручивались на грибках вентиляторов возле дымовой трубы.
Близился рассвет.
Одна за другой уходили за корму разрезанные “Полоцком” волны. На пустынной палубе громыхала, раскатываясь при кренах, пустая канистра из-под бензина, — не закрепил её Ванваныч. Сырость пробиралась сквозь одежду. Чепин зябко ёжился, но бодрости в нём не убывало, и, чтобы развлечься, он стал задавать боцману каверзные вопросы.
— Зосима Семёнович, — спросил Чепин задушевным голосом. — Как считаешь, при коммунизме тебе не очень скучно жить будет, а? Всё, понимаешь, тихо, мирно… Милиции никакой, пивные закроют… А? Боцман, я совсем серьёзно спрашиваю.
— Отстань, — огрызнулся Росомаха.
— Нет, ты только представь себе, — и не думал отставать Чепин. — Как же ты на берег ходить будешь, зачем? А вообще, что это за формация — коммунизм, — ты знаешь?..
Росомаха понимал: это летят камешки в самую середину его огорода. Он отстал от всех этих ребят, но признаваться в своей отсталости не хотел. Раньше ему наплевать было на то, что о нём могут подумать, а сегодня — нет. Поэтому чепинские вопросы злили не на шутку.
— Не ходи право! — рявкнул боцман.
— Есть не ходить право! — по всей форме повторил команду Чепин. Но после приличной паузы возобновил атаку:
— Боцман, скажи, пожалуйста, ты сколько раз в Африке бывал?
— А зачем мне считать? — чуя какой-то подвох, спросил Росомаха.
— Так… — многозначительно и зловеще протянул Чепин. Но, к счастью боцмана, здесь с “Колы” поднялась и, зависнув на миг в низких тучах, рассыпалась бледными искрами ракета. Это был вызов на связь. Росомаха включил переносную рацию.
Говорил капитан “Колы” Гастев. В темноте его строгий голос звучал так отчётливо, что казалось, сам капитан пришёл сюда — маленького роста, с лицом, изрытым оспой, в синем простом ватнике, который всегда надевал в море; вошёл и смотрит подчинённым прямо в лица своими сощуренными, холодными глазами.
Чепин даже выпрямился: капитан терпеть не мог, когда рулевые гнулись у штурвала или прислонялись к переборке спиной.
— Боцман Росомаха, доложите сводку!
Росомаха доложил: уровень воды в трюмах поддерживается неизменным, штуртросы по-прежнему немного заедает, люди покамест работают хорошо.
И опять вслед за своим голосом вошёл в кормовую надстройку Гастев, но теперь казалось, будто капитан присел рядом с Росомахой на бочку из-под капусты и запросто обхватил плечи боцмана.
— Как слышишь меня, Зосима Семёнович?
— Хорошо слышу, капитан, — неторопливо ответил Росомаха и пустил дым себе за пазуху. Он понял: разговор будет о чём-то серьёзном.
— Ветер-то крепчает, боцман… Прогноз — до девяти баллов норд-вест…
Чепин выругался, пососал ссадину на кулаке и плюнул в разбитое окно перед собой. Ветер тотчас отшвырнул плевок обратно, и Чепин едва успел отскочить в сторону. Погодка действительно разгуливалась.
Капитан продолжал:
— До Канина Носа часиков двадцать всего осталось. Как “Полоцк” ведёт себя? Ещё не поздно на Колгуев свернуть, в Бугрино отстояться можно… Не торопись отвечать. Я на связи. Приём.
Росомаха наблюдал за дымом, который сочился из правого рукава полушубка, и думал. Он понимал всё, о чём Гастев не считал нужным говорить вслух. Гастев вообще не любитель говорить много. В девятибалльный штормягу их с “Полоцка” не снимешь быстро. Чуть что — и будет просторный гробик на четверых: пока вельбот с “Колы” спустят, его двадцать раз в щепки разнесёт… Но идти в порт Бугрино на Колгуеве — значит потерять неделю, а то и больше. Осенние штормы скоро не кончаются… Всё в этом рейсе складывалось так, чтобы досадить Росомахе, всё было против боцмана: и капитан с его согласием буксировать “Полоцк”, и море, что собирается шуметь и буянить не на шутку, и сам “Полоцк”, который вихляет и упирается…
— Я — Росомаха, я — Росомаха! — сказал боцман в маленький чёрный зев микрофона. — Стравите ещё метров сто буксира, а то рывки сильные. Стравите буксира, и потихоньку дойдём.
— К богу в рай, — вполголоса докончил за боцмана Чепин и, придерживая носком сапога штурвальное колесо, потянулся к углу, в котором стояла рация, дёрнул Росомаху за тесёмку капюшона: — Боцман, скажи радисту, пусть Витьке Мелешину передаст: если только мою канадку наденет, я ему морду набью… Он всегда всё чужое хапает!..
“Полоцк”, оставшись без управления, немедленно повалился на борт.
— Я т-те дам канадку! — зарычал Росомаха, втыкаясь носом в рацию. — Я т-те дам!
Из рации опять раздался голос капитана:
— Если помпы станут, сколько продержитесь?
— Главное — чтобы буксирный трос не лопнул, а за остальное не беспокойся. Эта коробка не такая дырявая, как кажется… — доложил боцман, показывая Чепину кулак. Но, закончив разговор, Росомаха больше не ругал рулевого. Он стал возле окна, бессознательно повторив позу, в какой обычно стоял Гастев, — упёр локти в углы оконной рамы.
Сейчас, не задумываясь, он рискнул не только собой, но и всеми этими молодыми парнями. Не следовало сердиться на них. И буксир проверить пора — как бы не перетёрся, — тогда сразу крышка… Не будет тогда ни встреч, ни разговоров…
— Так вот, товарищ боцман, — опять завёл свою пластинку Чепин. — В этой самой Африке до сих пор кое-где существует первобытно-общинная формация. Эта формация…
— И без тебя знаю, — неуверенно пробормотал Росомаха. — Буксир надо посмотреть. У левого клюза трос на большом изгибе, как бы не перетёрся…
— Всё равно сюда вернёшься! — с весёлым злорадством сказал Чепин. — На палубе долго не просидишь… Я за четыре часа тебе про все формации расскажу…
Росомаха досадливо отмахнулся и пошёл проверять крепления буксирного троса на полубаке.
Неся на спинах белые гребни, с океана накатывались валы. За их грохотом уже не разобрать было ни скрипа штурвала, ни шума помп Ванваныча.
Тучи опускались всё ниже. Они будто придавливали к морю ветер. Ветер становился плотнее, набирал силу.

2

Росомаха — северный, одинокий зверь. Он никогда не делает себе постоянного логова, он бродяга. Толстолапый и неуклюжий с виду, а на самом деле — быстрый и сильный.
Таким, оправдывая свою фамилию, стал и Зоська Росомаха к тому времени, когда его начали называть полным именем — Зосима. Он не любил задумываться над будущим, смеялся над настоящим и брал от этого настоящего всё, что мог взять сегодня, что могли удержать его здоровенные, плоские, как лапы росомахи, руки. Но себя он никогда не берёг и гордился этим.
С мятежным озорством Росомаха мог начать драку один против десятерых. Мог, вися на руках, перебраться с мачты на мачту по штаг-карнаку.
Мог — и не раз делал это — метнуться за борт на помощь какому-нибудь неудачнику. Но мог со спокойной совестью и не сделать этого: “Что я, рыжий, что ли?”
Его ценило начальство, потому что Росомаха был из тех настоящих боцманов, которым редко надо приказывать. Моряцким чутьём он чувствовал, где под слоем чистой краски ржавеет незасуриченное железо, где за доски обшивки вползла сырость, и без прогнозов погоды понимал, когда надо готовить добавочные крепления на палубный груз. Он любил свою работу, любил море: “А куда я без него?”
Женщины, которых он встречал на стоянках, тянулись к нему. Они чувствовали, что этот здоровенный, рыжий, кудлатый моряк спокойно может прожить и без них. Это задевало самолюбие, хотелось найти, чем же можно привязать его к себе.
Но Росомаха был твёрдо убеждён, что жить свободным — спокойнее и легче, особенно если работаешь опасную работу. Одинокий рискует только собой, а не одинокий мучается за всех своих родных и близких.
Когда судно покидало очередной причал, боцман возился у своего брашпиля или убирал швартовы, и только в самый последний момент неторопливо распрямлялся над фальшбортом, махал остающимся грязной рукавицей: “Не скучай, голуба!”
Всё дальше отходил от него берег. Мутная, в радуге нефти, вода светлела. Всё меньше щепок и разной другой портовой плавщины откидывала от борта ходовая волна. Бесчисленные боцманские дела вели Росомаху по судну и уже скоро занимали все его мысли: “Опять неплотно зачехлили шлюпки!” И когда он оглядывался назад: берег, если это было днём, уже синел бледной, бесплотной полоской, или рассыпался пригоршнями маленьких огней — если была ночь. И так же бледнели и рассыпались в памяти боцмана люди, оставшиеся на причале.
Даже в своё родное становище на Белом море он так и не собрался съездить, когда вернулся в Россию после долгих лет бродяжничества по свету среди чужих людей.
Перед самой войной Росомаха плавал на рыболовном траулере в Атлантике и чуть не влюбился. На траулере работала поварихой молоденькая девушка-рыбачка. Её звали Марией.
Она была маленького роста, низко по лбу — у самых глаз — повязывала платок, держалась всегда тихо и незаметно. С одинаково робкой, слабой улыбкой Мария приносила горячую уху рыбакам в кубрики, как бы ни лютовал шторм на море. Такой же улыбкой отвечала на их шутки — солёные, как треска прошлогоднего засола, с такой же улыбкой могла подхватить разлохмаченный стальной швартов голой рукой, а потом потихоньку отмачивать ссадины в забортной воде.
Обычно Росомаха сходился с женщинами шумными, заметными, зубоскальными, а тут ему приглянулась эта тихая повариха. Но, хлопоча со своими бачками, напевая ей одной слышные песенки, Маша никакого особого внимания на боцмана не обращала. По нескольку раз в день Росомаха спускался в камбуз, тяжко вздыхал, жаловался на одинокую судьбу, горести, пережитые на чужбине. Маша улыбалась в ответ своей слабой и робкой улыбкой, но от этого её маленькая каютка не делалась для боцмана доступнее.
Все, конечно, знали про боцманскую неудачу. Те, кто был посмелее, подтрунивали над ним.
Восемнадцать лет назад в такую же вот осеннюю штормовую ночь — во тьме и пурге — капитан траулера не разглядел маячного огня. Траулер налетел на скалы у островка возле берегов Скандинавии. Сели плотно — с полного хода. От удара о камни в машинном отделении появились пробоины. На сигналы бедствия никто не откликался. А самим сняться с мели, заделать пробоины, откачать воду не удалось.
За ночь рыбаки так измучились, назяблись и отупели, что понемногу стали уходить в каюты. Засыпали, уже не замечая тягучих ударов судна о камни и изменения крена. Росомаха же до конца боролся с водой. Надежда на спасение дольше других не покидала его.
Слишком сильна в нём была жизнь. Даже тяжёлая, как ртуть, усталость, которой набрякли руки, только обостряла ощущение жизни в теле.
Когда вода залила трюмные насосы и борьба стала совсем бессмысленной, Росомаха поднялся в ходовую рубку, разбил путевой компас и напился спирта: помирать, так с треском! Потом, отчаянно ругая всё на свете, пробрался в каюту поварихи.
Маша лежала, закрывшись с головой, сжавшись в комок. Через треснувшее стекло иллюминатора в каюту залетали брызги.
— Вот и пришёл наш час, помираем! — заорал ей в ухо Росомаха.— Эх, ненаглядочка моя! На, глотни спиртяшки, побалуй душу, легче будет.
Она послушно выпила спирта. Ей было страшно, её трясло.
— Ну, не трясись, не трясись… И не обидно тебе девкой помирать?
Маша оттолкнула его, но не так решительно, как бывало прежде.
А оттолкнув, закрыла лицо руками и заплакала, а Росомаха сперва робко, а потом всё смелее и смелее ласкал её.
— Любимый ты мой, — вдруг громко и просто сказала Маша. — Ведь люблю я тебя, Зосима!
Дыхание его было горячим. Ощущать рядом сильное, такое живое тело было хорошо ей. Страх перед морем слабел, хотя от ударов судна о камни грохотали якорные цепи и зычно ухала вода в трубе умывальника.
— Как дальше-то буду? Как теперь жить буду, ведь бросишь ты меня, бросишь! — спрашивала Маша, сжимая, заросшие рыжей щетиной щёки боцмана.
— Ну да!.. Ну да!.. — бормотал Росомаха, освобождаясь от её рук. — Дальше? Не будет у нас с тобой никакого “дальше”, ты не беспокойся, — утешал он её. — Скоро рыбы к нам на свадьбу придут…
Их спасли тогда. Но интерес к Маше у Росомахи пропал. Он избегал её, а через месяц опять ушёл в море, в дальний рейс, теперь на транспортном судне — от пароходства.
Вспоминая гибель траулера и историю с молоденькой поварихой, Росомаха одинаково весело рассказывал и о том, и о другом. Он искренне видел во всём этом больше смешного, нежели серьёзного.
Войну Росомаха провёл в спецкомандах на Дальнем Востоке — плавал на транспортах в Америку. Несмотря на то, что рейсы были опасными, и Росомахе пришлось ещё раз тонуть, он всё-таки пережил меньше многих: у него не было дома, семьи, близких, за которых он мог страдать. Он по-прежнему оставался бродягой.
Как и все члены экипажа, Росомаха получал медали, получил даже орден Красной Звезды. Но когда совсем молодой ещё капитан, с головой преждевременно поседевшей, сказал, протягивая награду: “За проявленное мужество и самоотверженность в деле защиты Родины… От имени… по поручению…” — боцман секунду помедлил протягивать руку. Он сам не знал, почему вдруг помедлил подставлять свою заскорузлую ладонь под красную коробочку.
— Пожалуй, я не стою того, капитан, а? — ухмылкой прикрывая неожиданную растерянность, сказал он.
— Что ж, вам полезно иногда подумать так, — сказал капитан. — Но это вы заработали честно.
— Это так. Это правильно, — согласился Росомаха и взял орден.
Спустя два года после войны он вернулся в Мурманск. У него оказалось много денег — рейсы в Америку были выгодными, а тратить деньги раньше не хватало времени.
По возвращении Росомаха собрал в “Арктике” всех старых знакомых, кого встретил на причалах Торгового и Рыбного портов. За неделю спустил все деньги до копейки — и захандрил. В душе Росомахи стала пробиваться усталость. Его всё меньше тянуло напиться в компании таких же, как он, отчаянных голов, всё реже хотелось шуметь и скандалить. Водка уже не веселила, чаще заставляла скучать или рождала незнакомое доселе чувство одиночества.
Закрывшись ночью в каюте, Росомаха всё хотел понять, что происходит с ним, куда девалось былое озорство и чего же, наконец, он хочет. Он не догадывался, что это копилась в нём усталость и тоска от бесцельной жизни. Слишком давно уж он решил, что хотя люди в мире живут по-разному, но мысли у всех одни и те же: пожрать, выпить, подраться, переспать с бабой.
Много раз в жизни боцмана трепало и уродовало море. Он никогда не забывал о силе вздыбленной ветром воды: может, и ему суждено когда-нибудь оступиться и ухнуть за борт, или запутаться в стремительно разворачивающемся тросе, или неточно рассчитать путь смайненного в трюм груза. Но только недавно боцман подумал, что никто на земле не заплачет, узнав об этом. Кореша, конечно, помянут; кореша честно напьются на поминках, но корешей таких — всё меньше и меньше. Одни стали штурманами, даже капитанами, другие осели на берегу, зажили семьями, растили детей…
Когда за пьянство и грубость Росомахе закрыли визу, он долго шумел в отделе кадров, доказывал, что лучшего боцмана не найти во всём Союзе. Но это не помогло, и после очередного проступка его совсем уволили из пароходства.
Только тогда он решил съездить на родину. Походил по замшелым скалам на том беломорском берегу, где родился. На месте былых хибарок теперь стояли цеха рыбоконсервного завода. Всё изменилось вокруг, и только запах протухшей рыбы напоминал прошлое.
Новую работу найти оказалось трудно. Росомаху теперь не хотели брать даже на суда сельдяной экспедиции в Мурмансельди. И только капитан “Колы” Гастев взял его к себе на спасатель, потому что хорошо знал и ценил отчаянную смелость боцмана, его воловью выносливость в работе. А работы на спасателе в северных суровых морях было много. В привычной обстановке моря, которого Росомаха чуть не лишился совсем, в холоде, сырости и тяжёлой усталости пропадали ненужные, невесёлые мысли. Боцман был благодарен своему капитану и старался не подводить его.
Весной, накануне ухода “Колы” в последнее плавание, Росомаха встретил Марию. Это случилось возле Рейсового причала в Мурманске. Она подошла сама — тихая и незаметная, как прежде. Остановилась за шаг, всплеснула руками и сразу прижала их к груди, позвала одними губами:
— Зосима!
Он не сразу узнал её, а когда узнал — обрадовался. Всё спрашивал про старых знакомых, про то, почему нигде не встречал её — что, плавать давно бросила?
Мария отмалчивалась. Потом подошёл очередной катер.
— Вот и свиделись ещё, — сказала Мария. — Я думала, тебя и в живых нет давно.
Она заплакала, медленно отирая со щёк слёзы рукавом ватника. От проснувшейся вдруг жалости Росомаха тихонько выругался.
— А ты не ругайся, это я так… Ты не думай… Всё уже быльём поросло… — она пошла к сходням на катер, оглянулась, сказала уже спокойно:
— Андрюшка у меня, сын. Твой он. От тебя. На побывке сейчас. Хошь — зайти можешь… На Мишуковом мысе живу.
Катер с Марией отвалил, а Росомаха так и остался стоять на причале: всё не мог постичь то, что услышал.
“Кола” должна была той же ночью сниматься, но Гастев отпустил боцмана вечером на три часа.
С Росомахой творилось что-то странное — он боялся. Он ждал встречи и боялся её. Так боялся, что бровь стала подёргиваться на его лице. И это — никогда раньше не бывавшее у него чувство страха и дёргающаяся бровь, пугали ещё больше.
Но сына он не застал дома. Видел только его карточку: здоровенный, широкоплечий парень в пиджаке, с галстуком, стоял у какого-то дворца с колоннами и хмурился. По этой хмурости Росомаха понял: точно его кровь, и никаких сомнений тут быть не может.
— На доктора учится, — это было всё, что сказала ему об Андрее Мария. А Росомаха не решался спрашивать что-нибудь ещё, хотя она держалась ровно, больше не плакала и ничем не попрекала. Мария вела себя так, что чувство страха у Росомахи прошло.
Да и всё в тот вечер — белёсый и тихий, как бывает в Заполярье поздней весной, — настраивало на грустный, но спокойный лад.
Они сидели на крыльце домика Марии. Почти у самых ног хлюпала слабая волна в обросших водорослями сваях маленького причала. Тренога створного знака, который стоял в скалах за домиком, не освещалась вспышками огня — маяки и створы не работали. Их свет не нужен морякам, если солнце не опускается за гребни сопок. Рваные сети, развешанные на кольях вместо ограды, парусили от ветерка; и огненного цвета петух с пышным хвостом кукарекал, запутавшись в сетях.
Мария освободила петуха, подкинула его в воздух:
— Иди домой, Петя! Ночь на дворе…
Петух захлопал крыльями, закричал победно и глупо. Он всё не мог понять, что свет над землёй не всегда обозначает день.
Росомаха курил папиросу за папиросой и ждал, что вот-вот сын подойдёт. Но протарахтел моторчиком последний рейсовый катер, гулко ткнулся о сваи причала: матрос лениво бросил канат на деревянный пал и зевнул. Через полчаса катер должен был уйти обратно в город и увезти с собой Росомаху, а сын всё не появлялся — гулял где-то на танцах с друзьями.
Какой-то офицер спустился с сопки, чавкая сапогами по мокрому мху, поздоровался. Мария заторопилась в дом, вынесла ему узел. Офицер отсчитал деньги.
— Ох! А у меня сдачи нет! — встревожилась Мария сильнее, чем следовало. — Мельче-то не найдёте?.. Рубахи пересинила чуток, вы не гневайтесь…
— Не надо! Не надо сдачи, — махнул рукой офицер. — Спасибо вам, мамаша. Через недельку приходите, ещё дадим…
Он кивнул Росомахе, полез на сопку.
— Они в Оленьей губе стоят. Хорошие ребята, тихие, — сказала Мария, будто оправдываясь перед Росомахой. Деньги она скомкала, засунула в карман.
— Стираешь? — спросил Росомаха.
Мария не отвечала.
— И деньгами не дорожатся… — сказала она, думая о чём-то своём. — По молодости это у них… Плавать-то не устал?
— А если и устал? Куда мне без него?
Росомаха выщелкнул окурок по направлению к морю — туда, где за поворотом залива оно дышало туманом на простывшие за долгую зиму берега.
Откашлялась и заныла сирена на катере, сзывая пассажиров, и боцман понял, что так и не успеет дождаться сына. И только тогда, перестав ждать его, он впервые по-настоящему взглянул в лицо самой Марии, легонько тронул её рукав, посадил рядом.
Она опустилась покорно и робко. Росомаха всё смотрел ей в лицо, видел его близко — посеревшие, но ещё пушистые волосы, жилы, двойной оплёткой протянувшиеся по шее.
— Эх, Маша… — сказал боцман. Он всё искал, что бы сказать ещё, но в душе его сейчас было так много совсем непривычных и даже непонятных чувств, такая смутная, горькая, но в то же время чем-то приятная боль трогала сердце, что губы у Росомахи задёргались, как давеча дёргалась бровь.
— Эх, Маша… — повторил он и долго шарил по карманам, искал папиросы, которые лежали рядом на ступеньке.
Мария молчала. Смотрела на дальние сопки.
И хотя боцман понимал, что нельзя просить прощения за всё, что по его вине пережила она, однако, перебив спазму в горле напором голоса, а потому грубо и громко, с угрозой договорил:
— Ты прости, слышь? Прости, Мария?!
— Как Андрей скажет, — ответила Мария и отвернулась. — Счастливо плавай…
Опять заныла сирена на катере. Росомаха встал, и тогда только нашлись слова, которые и могли выразить всю сложность и значительность того, что он переживал сейчас.
— Впервой не хочу в море идти, — сказал боцман. Но ушёл.
И как он мог не уйти, если “Кола” вот-вот уже снималась с якорей?

3

Днём шторм набрал полную силу.
Море — мутное и злое — било “Полоцк” под бока тяжёлыми, крутыми волнами. От этих ударов где-то в глубинах мёртвого судна рождались тягучие стонущие звуки. Звуки, в свою очередь, вызывали у Бадукова, опять стоявшего вахту, нехорошие ощущения. Ему казалось, что каждый раз, когда буксирный трос рвёт на себя, “Полоцк” растягивается, хрустит позвонками киля, шевелит рёбрами шпангоутов и в результате вот-вот развалится на куски. Мечты — и маленькие и большие — от усталости исчезали. Бадуков снова пытался вызывать их, но в голову приходило только невесёлое: Гастев, конечно, никакого отпуска не даст; “Кола” после рейса станет на ремонт, и придётся целыми днями шкрябать с её бортов старую краску. От этой скучной и грязной работы болят глаза и дрожат руки…
Поймав себя на таких мыслях, рулевой встряхивал головой и спрашивал у Росомахи разрешения покурить. Но Росомаха не разрешал:
— На вахте стоишь, а не картошку копаешь…
Бадуков обиженно шевелил посиневшими от ветра губами и назло боцману, ветру и брызгам старался вспомнить что-нибудь яркое и радостное. И опять оказывалось, что всё самое хорошее и радостное связано с Галкой. Было приятно вспоминать даже незначительные случаи. Как, например, они однажды вечером шли из клуба после самодеятельного концерта. Сверкали лохматые от мороза звёзды. Над застывшей землёй висела тишина. Стоило только остановиться, перестать скрипеть валенками, как эта тишина обволакивала всё вокруг, и тогда становилось почему-то боязно нарушать её.
Галка от смущения старалась идти в сторонке от него. Тропинка в сугробе была узкая, и Галка черпала валенками снег и спотыкалась.
— Я сама дойду. У тебя уши отмёрзнут, — тихонько просила она и останавливалась. От жгучего мороза першило в горле. А он, дурак, при Галке всегда кепку носил. Вот теперь уши и болят, как только ветром прохватит.
Стучал по бочке боцманский каблук. Бадуков спохватывался. Торопливо скрипели штуртросы.
— О чём думаешь? — строго спрашивал рулевого Росомаха. В эти последние дни плавания боцман, помимо своей воли, по-новому приглядывался к молодым матросам. Внешне он по-прежнему был с ними груб, строг и беспощаден, но то и дело ловил себя на вдруг проснувшемся интересе к людям, которые были почти погодками его сына. Они были одним поколением, взрослели в одно и то же время. Понять их — значило подготовиться к встрече с сыном.
Вообще Росомаха не привык делиться с кем-нибудь своими мыслями. Только Гастеву он сказал о Марии. И то сделал это по необходимости. Но теперь, когда до Мурманска оставались уже не недели, а дни, боцману становилось невтерпёж держать всё про себя.
— Так о чём ты думаешь, когда на руле стоишь? — повторил вопрос Росомаха.
Бадуков только вздыхал. И переминался с ноги на ногу, когда палуба на миг выравнивалась.
— Штормит сильно, боцман, — оправдывался рулевой. — И штурвал заедает…
— Конечно, штормит, а ты чего ждал?.. — глухо говорил боцман. — А я вот всё о себе думаю. Всё, понимаешь, думаю. И думаю… Смотрю на вас — и… А у меня вот тоже сын… Вас помоложе, а уже доктор… Во, а ты говоришь…
— Я ничего не говорю, — робко обижался Бадуков.
— Во… И жена, может, есть… А рука у неё как клешня у краба — замозолилась…
— Вам, боцман, отдохнуть пора.
— Дойдём к причалу, там и отдохнём… Да не рви, не рви штурвал! Спокойно работай…
— Есть… Только на доктора теперь шесть лет учиться надо. А говорите — нас моложе… Или даже шесть с половиной.
Но Росомаха уже не слушал Бадукова. Он разговаривал опять сам с собой. А под бортом “Полоцка” с грохотом всё взрывались и взрывались волны.
На полу капитанской каюты, в которой они устроили себе жильё, безмятежно спал Чепин, хотя при резких кренах его перекатывало от стенки к стенке. Груши ему больше не снились: наверное, устал за четыре часа вахты.
Ванваныч тоже замучился со своей непокорной помпой в третьем трюме, и Росомаха теперь спускался к нему каждые полчаса. Вода в трюмах прибывала, но не так, чтобы это серьёзно тревожило боцмана. Судно, по его мнению, держалось великолепно, и никакой опасности им не грозило: до Канина Носа оставалось часов шесть хода.
Берег уже появился с левого борта — неровная чёрная стена между низкими клубящимися тучами и белой полоской штормового наката.
В сером свете дня особенно неприглядными стали ржавые листы железа на палубе “Полоцка”, его поломанные мачты и перекосившаяся дымовая труба, из которой не вылетал даже самый слабый дымок.
Но и шторм, и низкие тучи, и холод, который давно пробрался к самым костям, и тяжёлая, резкая качка, и неполадки с помпой, и заедающий штурвал — всё это было так привычно и обыденно, столько раз в жизни по-разному испытано, что, исполняя положенные обязанности, Росомаха не утруждал своего внимания. Чутьё, рождённое опытом, подсказывало ему, когда, что и как надо делать. Голова же боцмана была свободна, и мысли о самом себе, о той новой жизни, которую он обязательно начнёт теперь по возвращении в Мурманск, одна за другой приходили к нему.
И по тому, как окликнула его Мария на причале, как прижала руки к груди, и по тому, как покойно и тихо ему стало той ночью, когда он сидел рядом с ней на крыльце, слушал плесканье воды в сваях, и по многим другим, самому ему непонятным вещам — Росомаха чувствовал, что она простит или уже простила. Он понимал, что она сразу угадала его теперешнюю неприкаянность, одиночество и пожалела его, но не мог не удивиться её силе. Как можно после стольких лет, прожитых в горе и труде, прожитых так тяжело по его, Росомахи, вине, не проклинать, не ругать, не кричать, не ненавидеть?
Покорность судьбе, бесшумность и незаметность Марии никак не вязались с тем мужеством и верой, которые нужны, чтобы родить сына, поднять его в тёмные годы войны. И ни разу даже не попробовать разыскать его, Росомаху, сказать, потребовать помощи! “Рубахи пересинила, вы не гневайтесь”… Когда боцман вспоминал эти слова, рёбра на левой стороне груди начинали ныть, будто в драке хватили по ним пивной бутылкой. Росомаха потирал бок сквозь мокрый брезент плаща. Брезент топорщился под ладонью.
— Эх, Маша, Маша, — мысленно всё повторял боцман и пожимал плечами. — И чего ты тогда нашла во мне? Эх, Маша, Маша…
Разрушенные бомбой надстройки “Полоцка” качались перед ним, по развороченной палубе стекали в проломы фальшборта потоки кипящей воды.
И в тот момент, когда привычному глазу боцмана вдруг показалось, что ветер чересчур быстро стал менять направление, а волны пошли не с того курсового угла, над “Колой” поднялась очередная ракета. Бадуков крикнул:
— Боцман, они ход прибавили! Что они там, с ума посходили?!
— Похоже, и курс меняют, — настраивая рацию, проворчал Росомаха. — А твоё дело маленькое — крути давай…

4

Когда в штормовом море гибнут люди, их нельзя спасти без риска погибнуть самому.
Каждый раз, когда капитан “Колы” Гастев вёл своё спасательное судно навстречу шторму, на помощь гибнущим людям, ему приходилось в той или иной степени рисковать и своим кораблём, и своим экипажем. И он привык к этому. Море есть море.
Трудное дело — быть капитаном аварийно-спасательного судна. Море и ветер отпускают на раздумье секунды. Нужно уметь верить в себя и своих людей — это главное. И не бояться ни бога, ни чёрта. И знать морскую службу. И иметь за плечами такую биографию, которая даёт моральное право на любой приказ подчинённым.
У Гастева было всё, включая и биографию. Военный моряк, подводник в прошлом, он столько раз в своей жизни смотрел смерти в глаза, что даже перестал при этом жмуриться. Да и некогда мигать и жмуриться, если перископ выныривает из воды на одну-две секунды, а оглядеть надо и небо, и море, и горизонт. А тут вдруг ещё увидишь орудийное дуло и бурун под носом эсминца, который летит прямо на тебя со скоростью в тридцать узлов.
Однажды на Балтике, уже в конце войны, он всплыл вот так, под перископ, внутри немецкого каравана, успел увидеть всё, что нужно, успел атаковать торпедами здоровенный транспорт, но не успел уйти от тарана эсминца охранения — от того самого проклятого буруна под острым форштевнем. Лодка упала на грунт. Её забросали глубинными бомбами, но не добили до конца.
Двое суток лежали на грунте и ремонтировались. Забортная солёная вода попала в аккумуляторные ямы. В отсеки стал просачиваться хлор. Тогда и закончилась подводная карьера Гастева. Даже в обычной каютной духоте надводного корабля он часто бледнел и рвал ворот рубахи, задыхался. О возвращении на подлодку нечего было и думать.
После демобилизации сам пошёл стажёром на спасатель, долго плавал, пока не получил положенный для гражданского судоводителя ценз. Получив диплом, поднялся на мостик “Колы”. С тех пор прошло десять лет. Десять лет штормов, срочных погрузок, аварийных тревог, оборванных буксиров, докладных записок на списание погибшего имущества, разбитых в щепки вельботов и мотопомп, которые всегда подводят в самый ответственный момент…
Всё это была хорошая школа.
Когда Гастев прочитал короткие строчки радиограммы, подписанной капитаном лесовоза “Одесса”, в одной его руке оказалась судьба четверых из команды “Колы”, в другой — судьба тридцати восьми человек, которых он никогда не видел и не знал о них ничего, кроме того, что они — наши моряки.
Но Гастев был капитан-спасатель. Любой попавший в беду немедленно должен был стать для него дороже и важнее, нежели самые близкие и родные люди, — это и было особенностью его работы, его долгом.
Тридцать восемь человеческих жизней вместе со своим лесовозом через три часа разобьются на каменных кошках недалеко от мыса Канин Нос. Никто, кроме “Колы”, не может поспеть туда за это время. Но, чтобы успеть, “Коле” необходимо вдвое увеличить число оборотов.
Осенний свирепый норд-вест тащит “Одессу” на скалы, и нет времени, чтобы постепенно увеличить скорость. За кормой “Колы” на буксире “Полоцк”. Резкое увеличение хода — сильная нагрузка на трос. Трос может лопнуть, но… Но времени нет. И всё равно, ведя на буксире “Полоцк”, “Одессе” не поможешь. “Кола” связана в манёвре полукилометром стального троса и двумя тысячами тонн ржавого железа. С таким шлейфом нечего и думать подойти к “Одессе”. Необходимо также сохранить буксирный трос: на лесовозе его быть не может. А если трос лопнет после резкого увеличения хода? Но он лопнет, скорее всего, или у “Полоцка”, или где-нибудь посередине между судами…
И в ту же минуту, как Гастев прочёл радиограмму, он приказал увеличить ход до полного. Он не запрашивал мнение Росомахи, потому что не сомневался в своём боцмане. Тот должен был понять, что на выборку буксирного троса, на спуск вельбота и попытки снять с “Полоцка” людей пришлось бы потратить два из тех трёх часов, которые все, до последней минуты, требовались, чтобы успеть к мысу Канин Нос до того, как аварийное судно разобьётся на кошках.
Старший помощник Гастева толкнул рукоятку машинного телеграфа. В машинном отделении звякнул звонок.
“Кола” рванулась вперёд.
Волна навалилась на её правую скулу, наискось перехлестнула через полубак. На какой-то миг свет в рубке позеленел — брызги покрыли стёкла сплошным потоком воды.
Рулевой не удержал штурвал, поскользнулся и съехал по мокрому линолеуму к дверям рубки. Крен был большой, градусов сорок пять.
— Стойте на ногах! — крикнул Гастев. Изрытое оспой лицо капитана покрыли морщины.
— Есть! — ответил рулевой и, цепляясь за подоконные ремни, пошёл обратно к штурвалу.
— Буксирный трос на таком ходу выдержит не больше часа! — старший помощник сдвинул папиросу в самый угол рта и ощерился.
— Нет, — ответил Гастев. — Нет. Не выдержит часа. Минут сорок. Это максимум. У вас есть другие предложения?
Старпом не ответил. Новая волна поднималась с правого борта, и надо было готовиться встретить её. Он уцепился за поручень и подогнул ноги.
Волна ударила. “Кола” вздрогнула, повалилась на левый борт. Рулевой тяжело выругался. Волна схлынула, судно выпрямилось, и все почувствовали ещё один слабый толчок.
— Буксир надраивается! — крикнул старпом.
Гастев молчал.
— Сейчас волна дойдёт до “Полоцка”, — сказал рулевой. Его лицо напряглось, глаза сузились. Колесо штурвала вращалось медленно, настороженно. Пощёлкивали контакты контроллера. Наконец “Кола” вздрогнула и присела на корму, как осаженная на полном ходу лошадь. От толчка Гастев ударился козырьком фуражки в стекло окна.
— Дошла! — крикнул рулевой и быстро завертел штурвал. Буксир выдержал.
— Старпом! — приказал капитан. — Передайте на “Одессу”: идём к ним. Дайте наши координаты. Наш ход до девяти узлов. И вызовите на связь Росомаху. Я буду говорить с ним. Сам.
Старпом, цепляясь за всё, что попадалось на пути, выбрался на крыло рубки и посмотрел на корму.
В трёхстах метрах позади кормы в облаке водяной пыли моталась на буксире тёмная махина “Полоцка”. Буксирный трос то надраивался, весь показываясь из воды, то опадал и, провиснув, скрывался в волнах. Когда он надраивался, то вспарывал воду, ветер обдувал брызги, и казалось — на тросе полощут серое тряпьё.
Старший помощник сплюнул вязкую слюну, положил тяжёлый сигнальный пистолет “Вери” на выступ прожектора и выстрелил, вызывая на связь Росомаху. От момента получения Гастевым радиограммы до этого выстрела прошло около трёх минут.
По тому, как далеко снесло ракету — она разорвалась где-то над берегом, — становилась заметной страшная сила ветра на высоте.
Гастев спустился в радиорубку. Радист вскочил с кресла и уступил место капитану.
— Дайте “Полоцк”, — сказал Гастев, опускаясь на гнутую ручку кресла, и взял наушники. Они были тёплые — нагрелись на голове радиста. Капитан посмотрел на свои руки. Указательный палец левой руки чуть заметно вздрагивал. Это не понравилось Гастеву. Он положил руки на стол, растопырив короткие в веснушках пальцы.
— Так, — сказал Гастев в микрофон, услышав голос Росомахи. — Слышу вас хорошо, Зосима Семёнович. Очень хорошо слышу тебя, боцман.
Радист подсунул капитану чистый бланк для радиограммы. Он думал, что капитану надо будет что-нибудь записать, но Гастев отодвинул бумагу. Он любил бумагу и писание ещё меньше, чем разговоры.
— Да, я немного изменил курс и прибавил ход. Работаю сейчас полным ходом, Зосима, и ваше дело, пожалуй… табак, — медленно говорил Гастев, сползая с ручки кресла на сиденье. Усевшись, наконец, плотно, он снял фуражку и стал разглядывать треснувший козырёк. — Ты всё слышишь, Зосима Семёнович?.. Так вот, лесовоз “Одесса”. Тридцать восемь человек. Скоро будут на кошках у Канина. Ни одного судна, кроме нас, сейчас в Баренцевом море нет. Ты всё понял? Какие у тебя соображения? Приём.
Рация молчала. Гастев смотрел на никелированный ободок микрофона и видел в нём своё лицо — длинное, изуродованное. Время тянулось, как тянется по палубе мокрый трос, цепляясь за каждую трещинку в досках. Такая пауза удивила Гастева. Он даже пожал плечами. Он верил в то, что Росомаха не станет в этой ситуации терять зря время.
— Как поняли меня? Как поняли меня? — наконец опять спросил Гастев, обеими руками раздёргивая ворот ватника и бледнея. — Ты слышишь, боцман?
— Слышу.
— Это не боцмана голос, товарищ капитан, — сказал радист.
— Кто на связи? — крикнул Гастев.
— Я на связи. Я, Росомаха.
— Какого чёрта молчишь тогда? — хрипло сказал Гастев, разматывая с шеи шарф.
— А чего говорить? Если буксирный трос лопнет… Если вы перестанете держать нас носом на волну… эта ржавая банка долго не продержится…
Росомаха говорил то, что и сам Гастев знал достаточно хорошо. Зачем говорить о том, что и так понятно? Конечно, переплет тяжёлый. И шансов на спасение у четвёрки с “Полоцка” маловато, но на то они и моряки-спасатели, чтобы не распускать нюни и драться до конца. И уж Росомаха-то должен понимать это лучше других.
— Если “Полоцк” начнёт брать воду бортом, мы вместе с ним пойдём на грунт, — необычайно тихим голосом продолжал боцман. — Если же “Полоцк” продержится пару часов, нас швырнёт на рифы под берегом, и мы тоже отправимся на грунт. А там холодно, капитан… — и стало слышно, как неуверенно засмеялся Росомаха.
Раньше Гастев только удивлялся и не понимал. Теперь его рассердил смех боцмана.
Но то, что Гастев рассердился, и помогло ему. Он отдал тяжёлый приказ. Делать это было нелегко. А сейчас, когда родилось раздражение, Гастев мог с меньшим трудом для себя быть беспощадным. Он как бы становился беспощадным к растерянности и браваде людей, а не к ним самим. Четверым на “Полоцке” предстояло пережить многое, но они обязаны вести себя достойно, чёрт побери!
— Росомаха, вы — спасатель! — сжимая кулаки, процедил Гастев. — И вы добровольно согласились идти сквозь шторм, и сами отказались от захода в порт-убежище, а теперь… У меня нет ни времени, ни возможности снять вас. На это нужны часы. “Одесса” вылетит на кошки у Канина, если вы не отдадите буксир и не освободите “Колу”. А ты знаешь, что такое Канин в такую погоду? Я спрашиваю, ты понимаешь всё это?
К концу своей речи Гастев взял себя в руки и успокоился.
— Да не хуже вас понимаю, — грубо, но тихо ответил Росомаха. — А мы здесь рыжие, что ли?
— Так, — сказал Гастев жёстко. — Во-первых, немедленно информируйте обо всём ваших людей. Во-вторых, запомните, какие-то шансы у вас есть. Судно пустое, лёгкое… Если удачно заклинит в скалах, продержитесь до нашего возвращения. Или погода стихнет…
— Я закрываю связь, — монотонно пробормотал Росомаха.
— Ему ребят жалко, — сказал радист, принимая у капитана наушники. — Самому Зосиме сам чёрт не брат…
— Нет. Здесь не то… — сказал Гастев и вытер с лица пот. — Но ни черта другого не придумаешь…
Он поднялся в ходовую рубку.
“Кола” рвалась с волны на волну. Тягостные рывки сотрясали её тяжёлый корпус. Но во всех отсеках судна стояла тишина. Тишина оттого, что люди молчали. Они слушали эти рывки и ждали, когда они прекратятся. И боялись этого. И знали, что рано или поздно буксир лопнет. Рано или поздно рывки прекратятся.
В рубке тишина стояла особенно гнетущая.
— Я Чепина канадку надел! — громко сказал рулевой. — Чепину девушка канадку подарила! На Диксоне! А как он теперь…
— Заменить рулевого! — приказал Гастев.
— Он только заступил… Люди устали… — заикнулся старпом.
— Замените рулевого! — заорал Гастев.
Рулевого сменили.
Капитан “Колы” знал Росомаху давно. Он взял его к себе на судно, потому что не сомневался в этом старом морском волке — такой не подведёт, если вдруг придётся туго. Он всегда посылал боцмана в самое пекло и ни разу не ошибся в нём. Сейчас он уверенно рассчитывал: Зосима всё поймёт сразу, Зосима не будет много разговаривать и возьмёт часть тяжести решения на себя. Ведь других-то путей нет? Нет! Поэтому он и увеличил ход… Гастев помнил, как упорно боцман не хотел, чтобы “Кола” задерживалась для буксировки “Полоцка”, как просил разрешения покинуть судно и уйти с оказией в Мурманск. Конечно, умереть, не повидав сына, дело невесёлое. Но море есть море. И нельзя нарушать морские законы.
В рубку просунулся радист:
— Товарищ капитан! С “Одессы” уже видят отблески Канинского маяка! Они просят вас ещё увеличить ход… От бортовой качки у них вышел из строя первый котел… Вода куда-то там не подаётся. Не разобрать никак — куда…
— Они просят! — негромко оказал Гастев. — Передайте, что я связан буксировкой. И не могу снять людей с “Полоцка”. И не могу больше прибавить ход. Пусть травят якорь-цепи до жвака-галса и ждут. Идите!
Радист ушёл.
— А если самим отдать буксирный трос с гака? — неуверенно предложил старпом.
— Нет. Мне самому нужен трос. Думать надо! — сказал Гастев и кинул шарф на ящик с сигнальными флагами в углу рубки.
— Что говорит Росомаха? — спросил старпом.
Гастев не ответил и отвернулся.
Да, Росомаха не хуже Гастева знал, что такое Канин Нос в такую погоду, в девятибалльный норд-вестовый ветер: приземистые шиферные утёсы, сиротливые строения маячного домика и красная башня самого маяка; плоские каменные кошки в трёх милях от мыса и буруны на них — размозжённые камнями волны, взлетающие косо и стремительно. Плохо придётся этим тридцати восьми.
А может, есть у них ещё надежда — якоря? Но сколько выдержат якоря на скальном грунте, когда судно бьют волны, взявшие разбег ещё где-то на другой стороне океана?
Эх, Мария, Мария… И кто она ему по закону? И кто ей он? Никто. Чёрта с два получит она за него пенсию! Сын… Хоть бы разок повидать его, ощупать плечи, пожать руку…
Но прав и капитан: нехорошо он, боцман, смеялся… “Вам самим придётся отдать буксир!” Весёленькое дельце!
— Что “Кола” говорила? — кричал Бадуков, захлёбываясь ветром. — Пускай скорее ход сбавляют! Боцман! Боцман! Что они там говорят?
— Ну, прибавили ход и прибавили! Чего вопишь? — отмахнулся Росомаха от рулевого. Почему-то боцману не хотелось сразу информировать матросов. Он прекрасно понял и помнил приказ капитана, но решил, что просто не следует раньше времени тревожить молодёжь. Зачем это? Нет. Не надо… И очень хорошо, что море так расшумелось: себя плохо слышишь — не то что рацию. Но Бадуков смотрел тяжёлым, недоверчивым взглядом. И Росомаха поторопился уйти из надстройки в обход по судну. Однако прежде чем уйти, он вынул из рации предохранитель и сунул за щеку. Так было спокойнее.
Короткий день уже кончался. Влажная муть, которая поднималась над штормовым морем, быстро сгустилась. Берег скрылся за нею, и ничего не стало видно вокруг. Только два корабля, связанные между собой тросом, качались на волнах и пробивали их, откидывая от бортов живую тяжесть валов.
Росомаха спустился вниз и замерил уровень воды в трюмах. Он делал это неторопливо и тщательно. Ванваныч спросил, почему, ангидрид их перекись марганца, усилились так рывки. Боцман и ему ничего не стал объяснять.
— И поужинать пора бы, — сказал Ванваныч. Сказал это только для того, чтобы показать, какой он лихой моряк и как не действует на него качка.
— Успеем поужинать, — ответил Росомаха и полез в машинное отделение проверять распорки у того места, где когда-то разорвалась бомба. Потом поднялся на палубу и долго лежал под срезом полубака, наблюдая за буксирным тросом.
Полубак так же взлетал к небесам и рушился вниз, покрывая бурлящей пеной, как и сорок лет назад, когда Росомаха впервые попал в море и прокусил шведскому капитану ляжку. Всё повторяется в жизни, всё течёт… Но совсем другой человек, другой капитан сегодня ждал от него, простого боцмана, помощи и совета. А он? Он поступил не так, как требовалось всегда поступать в море. Ну и что? С каждым бывает… И вот он лежит под срезом полубака, смотрит на буксирный трос и не хочет, чтобы этот трос лопнул. Росомахе вспомнился ещё один капитан — тот, который вручил орден. И его: “Это вы заработали честно…”
А на буксирном тросе пока не было видно признаков близкого разрыва — держались все пряди. Боцман решил, что трос даже на таком ходу выдержит не меньше часа. Недаром он из месяца в месяц заставлял матросов прочищать и смазывать трос мазью, собственноручно приготовленной из тавота и грифеля. Ни одной ржавой проволочки нельзя найти в сотнях метров буксирного троса…
Росомаха вернулся в кормовую надстройку совсем мокрый и оглохший от грохота, с которым волны разбивались о высокий нос “Полоцка”.
Всё ещё не так плохо. Если трос продержится до того момента, пока лесовоз вылетит на камни; если поздно станет спешить к тем тридцати восьми, — “Кола” сбавит ход, и через несколько деньков отец сядет за один стол с сыном. А сама отдать трос с гака “Кола” не сможет: без троса с “Одессой” на такой волне ничего не сделаешь… Да, пожалуй, он устал уже от всего этого моря. Ей-богу, устал. Привычка, конечно, сильная: к морю тянет. Но надо знать и предел… Если б прошлой ночью он сказал Гастеву одно только словечко, то сейчас они стояли бы в Бугрино, и всё было бы тихо и мирно. Но он торопился. Торопился первый раз в своей жизни к земле, к бетону причала, к маленькому домику возле створного знака, и вот из-за этого попал в такую передрягу, из которой…
— А всё-таки что случилось, боцман? — опять крикнул Бадуков, как только Росомаха залез на свою бочку в надстройке. Лицо Бадукова осунулось, глаза запали. Он низко сгибался над штурвалом, а временами и совсем повисал на нём — удерживать “Полоцк” против волны становилось всё тяжелее.
Боцман молчал. Скажи им правду, и эти щенки, как только услышат про “Одессу”, всей сворой побегут на полубак рвать буксир. Вот почему ему и не хотелось тревожить их раньше времени, вот почему он снял предохранитель с приемника. Их не уговоришь, не остановишь... Им бы только дорваться до возможности сломать себе шею. Он-то это знает — недаром приглядывался к ним этот пос­ледний раз... Молодые герои — спасатели! А хватило бы у них духу в одиночку удрать с корабля, ночью прыгнуть за борт, и плыть в сплошных чернилах — без звезд и без луны — десяток миль до чу­жого, незнакомого берега, как сделал это однажды он? Да еще ждать, когда тебя схарчит акула или на берегу посадят за решетку, потому что на покинутом корабле остался с ножом между ребер матрос аме­риканского коммерческого флота... На всю жизнь запомнились и американский рефрижератор, и морда этого стюарда, и эти рейсы из Австралии в Сиэтл, и слова стюарда: «Вонючее русское дерьмо». Вот о чем еще надо рассказать Андрею. Он, Росомаха, показал, что такое «русское дерьмо!» Он это за всех русских сделал... Такое дол­жно понравиться молодому парнишке... Подожди, подожди, Зосима Семеныч... Подожди-ка...
Росомаха вздрогнул, вцепился в раму окна, прижал лицо к мок­рому стеклу. Где-то там, во тьме и снежном тумане, скоро погибнут свои ребята. Что тогда скажет Андрей?
Тридцати восьми моряков на «Одессе» не было видно и слышно Росомахе. Даже писка их морзянки, который давал людям «Колы» уверенность в реальности этих тридцати восьми, приближал и де­лал понятной их беду, боцман не мог слышать, сидя на своей бочке из-под капусты в кормовой надстройке «Полоцка».
Но раньше Росомаха как раз и не желал его слышать, не желал представлять этих «38» живыми и теплыми людьми, не хотел знать их кока, капитана или боцмана. А тут вдруг подумал, что боцман с «Одессы» вернее всего такой же рыжий, как он сам. Боцмана чаще всего почему-то рыжие. Их боцман, наверное, сейчас так же лазает по своему лесовозу и щупает борта, и готовит помпы и пластырь, и проверяет крепления для буксирного троса...
Быть может, они не раз встречались с ним где-нибудь на пирсах Новороссийска или Корсакова, а может, когда-нибудь и хватили друг друга по уху. Все может быть в жизни. Все может быть в море. «Боцман у них — хороший мужик!» — неожиданно решил Росома­ха, и от этой мысли вдруг что-то прояснело в нем.
— Паря! — крикнул Росомаха Бадукову, вынимая предохрани­тель из рта. — У Канина ребята гибнут! Одесситы!.. Тридцать во­семь штук!.. К ним Гастев и торопится. Понял? Вот так... Боцман у них рыжий, как я... Я его, тресочью душу, давно знаю!
— Что?
— Рыжий, говорю, у них боцман, понял?
— Рыжий? А если буксирный трос лопнет, а? — Мечты и воспо­минания сразу вылетели из головы Бадукова.
— Все может быть... — ответил Росомаха.
— Ребят надо предупредить, боцман!
Росомаха помрачнел. — Сам знаю, что надо... А ты устал? Вниз хочется сползать? Ну, иди вниз, покури...
Боцман легонько подтолкнул рулевого к дверям и сам стал к штур­валу. Эх, молодо-зелено: даже не соображает, что «Кола», пока она тянет на хвосте две тысячи тонн стали, никому помочь не сможет...
«Полоцк» не хотел слушаться руля и рыскал с волны на волну, как очумелый.
— Подожди, шкура, не на того напал! — с угрозой процедил боцман. Он отпустил рукоятки и с полминуты стоял сто­ронним наблюдателем, не касаясь штурвала. «Полоцк» все дальше и дальше уходил с кильватера, пока страшный рывок буксирного троса не заставил его остановиться. Только тогда, дав судну «отыг­раться», Росомаха завертел штурвал и ни на йоту не разрешил «По­лоцку» перейти кильватер в другую сторону. Это был опасный при­ем — буксирный трос и так работал с предельной нагрузкой. Но ощущение, которое возникает, когда своими руками дерешься с морем, через рукоятки штурвала чувствуя каждый вздох волны, властно пробудилось в Росомахе, как только руки легли на эти руко­ятки, а все другое забылось.
— Ванваныча укачало! — доложил Бадуков, вернувшись и при­нимая от боцмана штурвал. — Вонища в трюме бензиновая. Вот он и того.
Росомаха не ответил: нос «Полоцка» так высоко взлетел на оче­редной волне, что закрыл и «Колу», и все море впереди. Боцман сжал челюсти до скрежета в зубах: если рванет сейчас трос, то лопнет на­верняка!
Но «Полоцк» перевалил волну.
На миг Росомаха увидел «Колу», бурун за ее широкой кормой, сбитый набекрень клуб дыма у трубы. Потом «Кола» провалилась за гребень следующей волны и опять скрылась из глаз...
По сравнительной мягкости, с которой «Полоцк» перевалил громадную гору воды, по размеру буруна от винтов за кормой «Колы» Росомахе почудилось, что «Кола» сбавила ход. Рывки тоже стали легче, а буксирный трос почти не выказывался из воды... Сбавили. Что у них там? Может, уже все закончилось? Есть ли на лесовозе палубный груз? На лесовозах часто берут лес прямо на палубу в шта­беля. От удара о камни, от сотрясения сперва полетят, смахивая все на своем пути, лесовины из этих штабелей... Если с одесситами все кончилось, маячный сторож с Канинского маяка на много лет не будет знать забот о дровах и строевом лесе. Горы разлохмаченных в прибое досок и бревен наворотит море в скалах под берегом...
Росомаха полез в ящик рации. «Кола» не вызывала на связь, но он хотел знать, почему она сбавила ход и что случилось с теми трид­цатью восьмью и их рыжим боцманом. Он поставил обратно предохранитель и запустил рацию.
С трудом отпихнув размокшую дверь, в кормовую надстройку пролез Ванваныч. Лицо его от качки осунулось, слипшиеся от соляра волосы свисали на глаза.
— Магнето у меня, Зосима Семенович, у второй помпы... Заме­нить надо, а я его забыл... Виноват я: стала помпа... Вот не знаю те­перь, что и делать...
— Что? Что? — переспросил боцман сердито. Сейчас ему было мало дела до всех помп Ванваныча, вместе взятых.
Моторист махнул рукой, потом обтер лицо ветошью и опять выб­рался из рубки. Ему казалось, что боцман разозлился на него, что от этой помпы и зависит судьба их всех — и Лешки Бадукова и Мишки Чепина...
Ванваныч спустился к помпам и опять начал копаться в моторе. Время от времени его тошнило. Гаечные ключи, инструмент на рез­ких кренах отползали от него. Свет электрического фонарика сла­бел и краснел — батарея была на исходе. Тьма все ближе подступала к Ванванычу, черная жижа неуклонно поднималась из глубины трю­ма. Но моторист старался не обращать внимания на все это. Он дол­жен был починить помпу. Должен. Ведь он спасатель, и сам вызвал­ся сопровождать «Полоцк» в последний путь через штормовое море.
Росомахе не показалось, что «Кола» сбавила ход. Гастев действи­тельно сделал это. Если Росомаха подвел и «Кола» все равно не ус­пеет отвести «Полоцк» куда-нибудь в безопасное место, а потом вернуться к «Одессе», то не к чему искушать судьбу, форсируя ход и рискуя оборвать буксирный трос.
Капитан-спасатель будет оправдан морским правом: без согласия своих людей он не может рисковать ими. А решить самому за них у Гастева не хватало духа, потому что капитан «Одессы» от имени сво­ей команды на общей волне — «Всем, всем, всем!»—объявил, что отказывается от помощи спасательного судна «Кола». Он отка­зывается из-за того, что «Кола» связана буксировкой и не может оказать ему помощь, не рискуя своими людьми. Они были муже­ственными ребятами — эти тридцать восемь человек с лесовоза «Одесса» и их капитан. Давая такую радиограмму на общей волне, капитан «Одессы» снимал с Гастева всякую ответственность. Все приняли радиограмму. Ее записали в десятки журналов радиосвя­зи разных портов, в десятки вахтенных журналов далеких кораб­лей.
Юридически Гастев был чист. Он сбавил ход, проклиная тот день и час, когда взял к себе на судно Росомаху, когда согласился букси­ровать «Полоцк».
Теперь на лесовозе готовились к последнему и дрейфовали, стра­вив якорь-цепи до жвака-галсов; ждали, когда якоря коснутся грун­та...
Гастев больше не спускался в радиорубку, чтобы разговаривать с Росомахой самому. На вызов боцмана ответил радист.
— Они дали отказ на общей волне! — кричал радист. — А как у вас? Доложите уровень воды во втором трюме! Давай, давай сводку, товарищ Росомаха! Сводку...
Росомаха выключил рацию и пихнул ее сапогом. Бадуков много раз в своей жизни слышал, как ругаются иногда люди, тем более боцмана, но то, как ругался сейчас Росомаха, напу­гало его.
Росомаха выбрался из надстройки. Ему душно стало там.
Он поднялся на самое высокое место «Полоцка» — разрушенное крыло ходовой рубки — и навалился всей тяжестью своего промер­зшего тела на ржавый металл поручней.
Впереди — над волнами — то появлялись, то пропадали мачты «Колы», крестили все вокруг торопливыми взмахами рей. Буксир­ный трос кромсал волны. Брызги фонтанами вздымались над форштевнем.
Оскальзываясь и зажимая глаза рукой, медленно забрался к боц­ману Ванваныч.
— Работает! Работает! Наладил! — крикнул он в ухо боцману. — Помпа второго трюма вошла в строй, товарищ боцман!
— Черт с ней! Иди разбуди Чепина и вместе с ним приходи в над­стройку. На лесовозе отказались от помощи... — Боцман говорил тихо, ветер и грохот моря заглушили его слова. Ванваныч опять не понял, о чем говорит боцман.
Моторист все не уходил с мостика. Ему хотелось, чтобы Росомаха похвалил его: ведь он все же наладил эту упрямую помпу во втором трюме.
На «Коле» горели ходовые огни. Опять мигал гакобортный на ее корме.
— Вася! — крикнул Росомаха и обнял Ванваныча за плечи. — Сыпь вниз, подними Чепина... И посоветуйтесь между собой... «Одесса» от помощи отказалась! Из-за нас! Буксир надо рубить. По­нял? Буксир! Как решите, так и делать будем... И скажи Бадукову: пусть отличительные огни зажжет.
Моторист молча кивнул и стал торопливо спускаться.
Боцман, наконец, остался один. Он хотел закурить, но спичечный коробок намок. Тогда Росомаха вытащил из-под подкладки непри­косновенный запас огня — щепотку спичек, засунутую в соску. При­курил и затянулся так глубоко, что почувствовал ломоту в груди.
Он не сомневался, что решат сейчас эти ребята. Разве Андрей мог решить как-нибудь иначе? Но не близость развязки мучила теперь. Он ясно представлял себе маленькую фигурку капитана Гастева в углу рубки на «Коле»... Как он презирает сейчас его, боцмана Зосиму. И за дело. А ребята с « Одессы »? Что они думают о нем? Плохо он завязывает свой последний узел...
Внизу — метрах в десяти — то разбивались о «Полоцк», то, гор­батясь, ныряли под борта шипучие волны. Росомаха не привык сто­ять так высоко над ними. Это капитаны и штурмана привыкают сто­ять высоко над морем, на ходовом мостике, а боцман всегда остает­ся совсем рядом с ним — рукой достанешь. Боцман — палубный слу­жака, ему не к чему наверх лазить.
...Море может топить корабли, рушить причалы, убивать людей. Это оно делало всегда. Делает и сейчас, но это все — чепуха, мелочь. Страшно и обидно, когда море, океан смущают людям душу. Вот он сам вызвался идти на этой дырявой лоханке сквозь шторм, а потом... Будет ли ему прощение? Если успеет «Кола», то, может, и простят... А если не успеет? Кто будет виноват в гибели «38»?
«Кола» включила прожектор. Голубой слепящий луч просверлил дыру в сумерках и ударил Росомаху по глазам, уперся в них — точно заглядывал под мокрые рыжие брови, выпытывая и угрожая. От изуродованных надстроек «Полоцка» метались по палубам синие тени. Росомаха прикрыл глаза рукавом.
Минуты шли. Каждая из них ложилась на сердце и рвала его. Так тяжело опускается на дно моря якорь и рвет лапами грунт. Нельзя было терять этих минут. Но Росомаха все еще медлил.
Он стоял у поручней, не замечая ветра и брызг, холода и боли в ободранной щеке. Папироса замокла и погасла. Он швырнул ее в голубой свет, который один сохранял неподвижность и спокойствие в грохочущем мире воды и ветра.
«Нет! И так и так не простят... Ну что ж...»
И боцман стал спускаться вниз, одной рукой отмахивая голубому лучу: не надо! не надо!
Но луч продолжал гореть, то затуманиваясь снегом, то светлея. Он пронизывал воду на верхушках валов, а форштевень «Полоцка» был виден с такой ясностью, что даже струбцины, крепящие бук­сирный трос, возможно было пересчитать отсюда — издалека.
Боцман прошел по зыбучей палубе, ни разу не покачнувшись. При каждом шаге он чувствовал упругую силу, с которой ноги цепля­лись за скользкие доски. В этом были все сорок лет его моряцкой жизни. Он почувствовал вдруг вновь ее, эту силу. И забытое в после­дние годы мятежное озорство и веселье отчаянности, с которыми когда-то он куролесил по свету, с которыми восемнадцать лет назад зачал сына, опять пробудились в нем.
— Кончай ночевать, братки! — заорал Росомаха, протискиваясь в надстройку. — Почему отличительные огни не зажгли? Я сказал: огни зажгите! А вы и не зажгли! Эх, вы! С иллюминацией-то весе­лей, а?
Не понимая неожиданного оживления боцмана, но невольно за­ражаясь им, Ванваныч весело и звонко доложил:
— В огнях керосин выгорел! А бензин заливать я не дал! Взорвать­ся может!..
— Туда им и дорога — пускай взрываются! Ну, что решили, ребя­та?
Сонный Чепин стоял возле дверей, широко расставив ноги, и ух­мылялся своим белозубым ртом, глядя на растерянную физиономию Бадукова, на его длинную, нескладную фигуру. Очевидно, один толь­ко Бадуков был сейчас с чем-то не до конца согласен.
— Консилиум состоялся, — сказал Чепин Росомахе, поправляя на груди полотнище сигнального флага, который он намотал подватник для тепла. — Формация у одесситов, судя по всему, хрено­вая... Буксирчик рубить надо, боцман!
— Каждый говорит за себя! — крикнул Росомаха. — Моторист!
— Надо — так надо. Чего с помпами делать? — спросил Ванваныч, подпоясывая полушубок обрывком каболки.
— Обожди с помпами! Бадуков? Бадуков все глотал и глотал и никак не мог проглотить слюну. Росомаха почему-то вдруг вспом­нил, что Бадуков копит цветные вырезки из «Огонька» и высушен­ные морские звезды.
— Они сами отказались от помощи! — сказал Ванваныч, загля­дывая Бадукову в лицо. — А у нас есть надежда — судно пустое, лег­кое...
— Может удачно на берег выкинуть, если глинистая обсушка или еще что... — весело сказал Чепин и поднял сжатый кулак к своим глазам, провел им по бровям, отжимая из них воду.
— Нет больше времени думать, — тихо сказал боцман. — Я все можное время продумал...
— А я что? Я — ничего! Как все! Эх, и зашумим мы вниз головой, ребятишки! — пробормотал Бадуков. Он вывел «Полоцк» в строгий, точный кильватер «Колы» и бросил штурвал.
— Голосование закончено, товарищ капитан Росомаха! — сказал Чепин.
— Эх! — заорал Росомаха, сорвал с головы шапку, швырнул ее под ноги Чепину. — Эх, а белая чайка замашет крылами! А кто-то другой в непогоду уйдет!
Он всегда пьянел от нетерпения испытать судьбу и себя, если уж решался на что-нибудь всерьез. И сейчас вдруг ощутил потребность кричать громче, чем это нужно было, скалить зубы в лихой усмеш­ке и материться с тем разворотом ругани, когда она звучит, как клич.
— Ты где выпил? — невозмутимо спросил Чепин. — Для меня там не осталось?
И непонятно было — шутит ли он или говорит с укором.
— Сейчас напьешься вволю! — сказал Росомаха и поднял руку. — Всем надеть жилеты! Надувать жилеты не самим, а друг другу. Сперва только поддуть, а будем возле берега — скажу — надуваться до конца. Чепин! В машинное отделение: проверить распорки! Вась­ка! К помпам — пока не разрешу покинуть нижние помещения! Бадуков! Включай рацию и песни пой! Ну?!

5

Радист съехал в ходовую рубку, задом считая ступеньки трапа.
— Капитан! Они рубят буксир! Они больше не отвечают, товарищ капитан!
Гастев стоял, вжав локти б углы оконной рамы. Он не оглянулся. Все эти минуты он не терял надежды, что все будет так.
Он был рад, что не ошибся в своих людях...
— Старпом! Проследите, чтоб трос не попал нам в винт! — крик­нул Гастев, по-прежнему не оборачиваясь, и сам перевел рукоятки машинного телеграфа на «самый, самый полный вперед».
— Они не отвечают... — пробормотал радист. — Я вызываю — они не отвечают.
— Передай на «Одессу» — идем к ним. Будем через час. Через один час, — приказал Гастев и включил снегоочиститель. Сквозь круг вращающегося стекла в снегоочистителе ему чудились слабые от­блески взлетающих где-то у горизонта красных ракет и вспышки маяка на мысе Канин Нос.
— Есть! — ответил радист.
 
6

Росомаха рубил буксирный трос обыкновенным пожарным топо­ром. Рубить было трудно. Трудно рубить сталь, когда надо еще за что-то держаться на взлетающем к черному небу полубаке.
Наконец из-под топора сыпанули искры: лопнула первая прядь. Свистящий круг понесся по тросу к острому огоньку впереди — гакобортному «Колы». Прядь раскручивалась. Больше можно было не мучиться. Росомаха швырнул топор за борт. Взметнулась над боц­маном волна, ударила его в грудь.
— Выкуси! — отплевываясь, захрипел боцман волне. — На-ка, выкуси!
Трос надраивался. Росомаха знал, что трос надраивается в после­дний раз — он лопнет, когда натянется струной.
Трос лопнул еще раньше. Посредине, между судами, взлетел и завился в воздухе лопнувший конец. Он был хорошо виден в голу­бом свете прожектора. Некоторое время «Полоцк» еще брел за «Колой», неуклюже раскачиваясь с носа на корму и с борта на борт, а потом стал стремительно уваливаться под ветер, вышел из луча про­жектора, и тьма сомкнулась вокруг него.
Через полчаса боцман, рулевые и моторист опять сошлись в кор­мовой надстройке. Вокруг них, сотрясая судно, отплясывали гривастые волны. Огни «Колы» давно пропали во мгле.
Четверо остались один на один со штормовым морем и ночью. «Полоцк» развернуло кормой под ветер и тащило куда-то к бере­гу, который не был виден и слышен, но где-то недалеко поджидал их, оскалив гранитные клыки прибрежных скал.
— Плыви, наш челн, по воле волн, — бормотал Чепин, выливая из бахил воду: пока он проверял распорки и люковые крышки пер­вого трюма, его тоже хлестануло ледяной водой.
— Теперь мы в герои попадем, да, боцман? — спросил Ванваныч. Росомаха приказал ему бросить помпы и подняться наверх. Мо­торист был теперь со всеми вместе, и его прямо распирало от радос­ти по этому поводу.
— Садись на пол, ребята, — крикнул Бадуков из угла надстрой­ки. — Сюда брызги не долетают.
Вокруг было так темно, что Росомаха не видел лиц своих подчи­ненных, но голоса их, пробиваясь сквозь рев и свист ветра, звучали спокойно. Все трое тесно сгрудились в подветренном углу.
Оживление покинуло боцмана. Тягучие мысли о себе, своей пар­шивой судьбе вновь вернулись и мучили. Только сейчас Росомаха до самого конца понял совсем простую вещь — разве простил бы сын, узнай он о малодушии своего отца, узнай он, что Зосима Росомаха дорожит своей шкурой больше, чем жизнью многих людей, боль­ше, чем старыми русскими моряцкими законами? Никогда бы не простили ему этого ни сын, ни Мария. И чего он так долго решался, когда все равно никакого другого решения для него, Зосимы Росо­махи, сегодня быть не могло?
— А в газете будет написано, что мы подвиг совершаем, а, ребята? — опять упрямо спросил Ванваныч, теперь уже у Чепина и Бадукова. Спросил и обнял их за плечи. Он так соскучился по ребятам за время сидения в одиночестве со своими помпами!
— А от тебя бензином несет, — пробормотал Бадуков. — Насквозь ты бензином пропах...
— Подвиг у нас боцман совершил, — сказал Чепин. — Забрался давеча один на мостик и стоит, как Наполеон...
— Ну, ну, ты не очень! — крикнул Росомаха. — Молод еще, ще­нок! Иди к первому трюму, замерь воду! Нечего лясы точить!
— Может, нам всем амба сейчас? — нерешительно спросил Баду­ков.
— Чепин, проверьте уровень в первом трюме! — еще раз приказал Росомаха и чуть было не слетел со своей бочки от неожиданного крена.
— Есть, — покорился Чепин. Он на четвереньках пробрался, к дверям и снова нырнул в воющую, мокрую тьму.
Оставшиеся молчали, напряженно вслушиваясь в гул и грохот моря.
— Хороший парень Мишка Чепин, — наконец сказал Ванваныч.
— Боцман, ты чего рацию ногами пихал? — спросил Бадуков, опуская уши на шапке. — Узнать бы о лесовозе... Верно, уж провод­ник им подают...
— У радиста на «Коле» сейчас и без нас дел много, — рассудитель­но сказал Ванваныч. — Правда, боцман? А «Полоцк»-то не перево­рачивается! Крутится, вертится, а не переворачивается!
— Да! — сказал Росомаха. У него совсем вылетела из головы ра­ция. Он как-то очень твердо решил, что все уже кончилось, и сейчас вдруг удивился тому, что можно связаться с «Колой», разговари­вать с радистом, знать все про «Одессу» и сообщать о себе. Но при­знаваться в этом своем удивлении он не собирался.
Вернулся Чепин, отдуваясь и отфыркиваясь, прополз в угол. Чер­тыхаясь, опять принялся стаскивать бахилы.
— Ну, что на воле — полундра? — спросил Бадуков.
— Не пройти к первому номеру. Вода накатом прет через спар­дек... Вроде погружается нос. Волна по нему так и гуляет.
— Берут носовые трюма воду. Оттого и развернуло кормой под ветер, — сказал Росомаха. — Спичку дайте.
Боцман так устал от борьбы с самим собой, так не любил себя сей­час, что ждал конца с равнодушным безразличием. Он испытывал еще какое-то чувство отчужденности к молодым матросам, которые мешали ему своими разговорами и сидели так близко от него.
— Миш, та девчонка, которая тебе канадку подарила на Диксоне, ты ее давно знаешь? — спросил Ванваныч.
Чепин долго не отвечал, закручивая на ступне отжатую портян­ку, потом сказал:
— Нет, недавно. Хорошая она — веселая и строгая, черт бы ее по­брал... Ничего я с ней, ребята, такого сделать не смог, если по честному говорить... Наврал я вам, что все, мол, у меня с ней в порядке. Не таковская она...
Прошел час после того, как Росомаха обрубил буксир, а «Полоцк» вое держался на воде, хотя его и швыряло вверх, и вниз, и в сторо­ны. При каждом особенно сильном крене Ванваныч упирался спиной в бочку, на которой сидел Росомаха, и крепко сжимал Чепина и Бадукова за плечи. Все четверо остро чувствовали свое одиночество на этом совершенно пустом судне, в кочегарке которого не полыха­ли пламенем топки, а в машинном отделении не крутились мотыли. Всем муторнее и муторнее делалось на душе.
— Надувай жилеты до конца! — вдруг громко сказал Росомаха и осторожно слез со своей бочки. — Берег скоро.
— А почему прибоя не слышно? — спросил Чепин. Ему не хоте­лось вставать и опять подставлять себя ветру и брызгам.
— Ветер прямо с моря, потому и не слышно. Вон — выше тучи чернеет, это, должно быть, мыс Высокий. Попрощайтесь меж собой, ребята.
Никто не стал прощаться, потому что не знали, как делать это. Бадуков торопливо пробрался к рации и попробовал запустить ее, но зеленый огонек настройки все не зажигался: подмокшие акку­муляторы уже сильно сели.
— А мы все-таки подвиг совершили, товарищи, — словно что-то очень важное для себя объявил Ванваныч.
— Иди ты... — буркнул Чепин на моториста. — Твердишь, как попугай...
Чуть слышно заворковала рация. Усталый, монотонный голос упрямо повторил: «Полоцк», «Полоцк»... Почему не отвечаете? Я «Кола»! Я «Кола»!»
У Бадукова вдруг защипало глаза. Он всегда отличался чувстви­тельностью.
— Я Росомаха! — крикнул боцман в микрофон. — Я «Полоцк»!
— Мы «Полоцк»! — заорал Бадуков.
Их не слышали. Или поломалось что-то в передатчике, или про­сто не доходили до «Колы» слабые позывные портативной рации «Полоцка». Когда боцман переключил на прием, опять раздалось монотонное: «Почему не отвечаете? Почему не отвечаете?»
И все смолкло. Только трещали разряды.
— Похоронили нас, братцы, — сказал Чепин. — Антенну бы надо проверить, а, боцман?
Росомаха не успел ответить. Угрюмый голос капитана «Колы» пробился через разряды:
— «Полоцк», я подал буксир аварийному судну и следую на зюйд-вест. «Кола» подала буксир аварийному судну и следует на зюйд-вест. Вы меня слышите? Вы меня слышите? «Полоцк»! «Полоцк»! Через два три часа вернемся к вам. Держаться! Держаться! Я «Кола»...
— Успели, — сказал Росомаха и улыбнулся, отирая со лба вдруг выступивший пот.
— Успели наши, ангидрид их перекись... — сказал Бадуков. Чепин пососал ссадину на кулаке и сплюнул:
— Груши всегда к хорошему снятся, — оказал он.
Светало.
Низко посадив нос в воду, то и дело подставляя волне борт, «По­лоцк» медленно приближался к первым бурунам. За этой грядой из рифов, на которой спотыкались и дробились ровные ряды накаты­вающихся с океана волн, показались из мглы гранитные уступы са­мого берега. Они вздымались отвесно и тяжело над серо-зеленым месивом прибоя. За черной полосой береговых мысов рыжела тунд­ра; выше ее, на вершинах дальних сопок, лежал сизый снег. Низкие стремительные тучи клубились над снежными вершинами сопок, временами совсем скрывая их. Грохот прибоя нарастал. Казалось, навстречу «Полоцку» несутся, лязгая и сотрясая воздух, десятки поездов. А над рифами медленно и плавно, сопротивляясь ветру и перебарывая его, высоко поднимались белые каскады брызг.
Четверо смотрели на отвесные обрывы береговых утесов. Рация все еще передавала что-то, но никто уже не слушал ее.
Ветер надрывно выл. От его ударов содрогались стенки надстрой­ки и вибрировали стальные стойки лееров.
Росомаха понимал, что это последний момент, когда он может сказать ребятам всю правду про свой разговор с Гастевым, но не сде­лал этого. Он с трудом оторвал взгляд от бурунов под берегом и ог­лянулся на море, прикрывая глаза от ветра локтем. Мутный гори­зонт качался вместе с «Полоцком». Струями поземки метались меж­ду волн полосы сдутой ветром пены. Вдали, где глаз не различал от­дельных валов, море было пустынным, серым и равнодушным.
«Полоцк» ударило о камни кормой. Две тысячи тонн стали с раз­маху ударило о гранит. Скрежет рвущегося металла, грохот сорвав­шихся с креплений помп и оглушающее гудение, которым отозвал­ся на этот удар весь пустой корпус судна, заглушили невольный крик Ванваныча. Остальные молчали, судорожно цепляясь кто за что.
За первым ударом последовал второй, третий... От резких кренов, содроганий палубы, от потоков воды, которые со всех сторон обру­шивались на беспомощное судно, у людей терялась способность ориентироваться, и никто уже не мог понять, где море, где берег, где небо. И только когда корма стала быстро погружаться в воду, а нос задираться, Росомаха понял, что первая гряда рифов осталась позади, и пробрался к дверям надстройки.
Судно почти легло на левый борт, зато правый вышел из воды, хотя волны время от времени и перемахивали через него.
Боцман закричал, показывая рукой вперед:
— Переходи к носу! В нос давай! В нос!
Это было единственным, что они еще могли предпринять, чтобы оттянуть конец: корма теперь сползала с рифов, принимая через десятки пробоин воду, а задравшийся нос, судя по всему, должен был погрузиться последним.
Они ползли в желобе ватервейса вдоль лееров правого борта один за другим: первым, показывая дорогу, — Росомаха, вторым — Чепин, потом Бадуков и Ванваныч. Ослабевшие, будто размокшие руки работали плохо, неуверенно, а слева и сзади палуба почти отвесно уходила в воду, и по ней взбегали, шипя и разрываясь на куски, вол­ны. Море заглатывало «Полоцк» метр за метром.
Недалеко от полубака Росомаха остановился. Леера здесь были срезаны, на месте кнехтов чернела дыра. Ветер хлестал тяжело и злобно, норовя скинуть в воду. Боцман почувствовал рядом с собой Чепина. Тот догнал его и лежал, осоловело глядя перед собой зап­лывшими глазами. Он где-то сорвался и проехал лицом по железу, теперь с его разбитых губ стекала кровь.
— Прыгать надо! — крикнул Росомаха. Чепин кивнул и опустил голову, прижался щекой к палубе, передыхая в ожидании своей оче­реди прыгать к трапу на полубак. Росомахе нужно было прыгать первым. Боцман собрался в комок и метнулся вверх и вперед — к срезу полубака. В последние доли секунды, отделясь от палубы, он почувствовал, как дрогнула нога, и успел понять, что прыжок будет неудачным.
— А-а-а!.. — крикнул Росомаха и покатился вниз, не успев заце­питься за поручни трапа на полубаке. Его ударило о грузовую ле­бедку возле первого трюма, и там он застрял, а волны перекатывали через него, и трое оставшихся наверху видели только огромные чер­ные сапоги боцмана, торчавшие над комингсом первого трюма.
— Дети, не стучите ложками, — прошипел Чепин сам себе. По­том повис на одних руках, зажмурился и разжал кисти. Он за­скользил все быстрее и быстрее, переворачиваясь, ругаясь, цепля­ясь за все на его пути, к тому месту, где торчали сапоги боцмана.
Росомаха был жив и в сознании, хотя ударился о лебедку головой. Чепин помог боцману перевернуться вниз ногами.
— Вот и поскользнулся... — прохрипел Росомаха. Очередная волна накрыла их обоих, а когда схлынула, они увиде­ли возле самых глаз перепутанный клубок оборванных вант. Навер­ху, над самым срезом полубака Бадуков и Ванваныч закрепляли другой конец вант к поручням.
— Лезь, боцман! — крикнул Чепин, отхаркиваясь от воды, кото­рой он наглотался уже порядочно. — Лезь, подан парадный трап...
Росомаха полез, с каждым движением медленнее и неувереннее. В голове его звенело, серый свет дня казался фиолетовым. Он по­нял, что теряет сознание, но все равно тянул и тянул вверх свое груз­ное тело.
Бадуков и Ванваныч подхватили его и отволокли к брашпилю. Туда же пробрался Чепин.
Боль сдавила голову Росомахи. Он перестал различать лица ре­бят. Вместо них перед глазами его замигал ясный и четкий огонек. «Так это же на Мишуковом мысу створные огни горят, — подумал он. — Маша, видишь, поскользнулся я...» Боль уступала место миру и покою.
«Полоцк» все прочнее вклинивался между скал и погружался те­перь медленно. Крен не менялся, нос упрямо торчал посреди пля­шущих волн весь в пене и брызгах.
Бадуков, Чепин и Ванваныч сидели на самом краю этого носа, зак­рывая Росомаху от ветра и брызг своими спинами, и коченели. Ниже их захлебывалась в волнах дымовая труба «Полоцка», и вид дымо­вой трубы, в которой плещется вода, был так странен, что они ста­рались не глядеть в ту сторону. Но в двухстах метрах от «Полоцка» нависали над кипящей водой черные и бесстрастные скалы берега. И смотреть туда также не хотелось, потому что там была смерть — костедробилка, как выразился Чепин.
Матросы смотрели на море — только оттуда могло прийти спасе­ние. Где-то там, торопясь к ним, расшвыривала штормовые волны родная «Кола». В ее рубке жевал папиросу за папиросой холодный человек Гастев, у форсунок в котельном стояли свои дружки коче­гары, а у штурвала — Витька Мелешин, который давно уже снял канадку Чепина и остался в одной тельняшке, чтобы легче было ра­ботать и торопить «Колу» на выручку корешей.
И Бадуков, и Чепин, и Ванваныч, коченея под ветром, ждали от «Колы» спасения и верили в него, потому что верили в свою «Колу», в мастерство Гастева, в крепкие руки друзей у форсунок, у штурвала. И каждый из них думал о своем. Бадуков повторял про себя имя Галки, и от этого имени ему становилось теплее. Чепин заставлял себя думать только о том, как он будет всем теперь рассказывать историю с «Полоцком», и какая тишина наступит, когда он дойдет до своего прыжка за боцманом. Ванваныч думал о матери: если он останется жив, никогда даже не заикнется о всей этой истории, — зачем пугать старуху до смерти? И жалел свои помпы, которым вряд ли придется когда-нибудь откачивать воду из трюмов тонущих ко­раблей.
А Росомаха, впав в забытье, ничего не ощущал, не понимал, и только мерцающий ослепительный свет, который мерещился ему, связывал его с жизнью.
Матросы смотрели в море слезящимися, обмерзающими глазами. «Кола» должна была показаться с минуты на минуту. «Полоцк» медленно, но неуклонно продолжал погружаться. Теперь труба боль­ше не пугала своим необычным видом, потому что совсем скрылась под водой, и только бурун на том месте напоминал о ней. Мелькнула в волнах бочка из-под капусты, и, заметив ее, Ванваныч спросил, спросил тихо, но все услышали его:
— А не хочется помирать, кореша?..
— Поддуй мне жилет, ты, раззява, — сказал ему Чепин. — Когда он туго надут — не так холодит.
— А ты мне, — попросил Бадуков, трудно шевеля застывшими губами.
Росомаха все не приходил в себя, но его размокшее, безвольное тело вдруг напряглось, скорченные руки с нечеловеческой силой стали хвататься за станину брашпиля. Боцман весь выгнулся и за­бился в судорогах. Троих матросов едва хватило, чтобы не дать ему размозжить голову о сталь и чугун.
— Держи его лучше, Леха! — орал окровавленным ртом Чепин.
— А я что делаю?! — огрызался Бадуков, подставляя колени под мечущуюся голову Росомахи и ловя его плоские, закаменевшие руки.
— Не надо сейчас ссориться, — просил миролюбивый Ванваныч. — Не надо!
— Заткнись! — взорвался Чепин. И оттого, что он так орал и ру­гался, Ванванычу почему-то становилось легче.
Судороги у боцмана кончились так же внезапно, как и начались. Он затих, глядя прямо перед собой широко раскрытыми; бессмыс­ленными глазами. На мокром лице рыжела густая давняя щетина. Волосы перепутались и налипли на лоб.
— Эх, боцман, боцман, — с сочувствием и жалостью произнес Чепин, переводя дыхание после борьбы.
— У него где-то сын есть, — сказал Бадуков, затягивая шнурки капюшона на подбородке Росомахи. — И жена...
— Отвоевался боцман. Ему теперь к причалу пора, — сказал Ванваныч.
— Смотря к какому, — тихо сказал Чепин и вдруг опять выругал­ся.
Они замолчали, глядя на штормовое море. Ветер хлестал по их лицам. 
А Росомахе все чудился перед глазами свет. Такой яркий, будто все маяки, и створы, и буи, и бакены, какие только он видел в жизни, светили теперь ему.

1958





Новости

Все новости

13.06.2019 новое

ПОВОРОТЫ СУДЬБЫ

09.06.2019 новое

НА КОЛЬСКОМ СЕВЕРЕ

06.06.2019 новое

В СВЕТЛЫЙ ДЕНЬ КАЛЕНДАРЯ


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru