Над белым перекрёстком
“Волга”, цепляя карданом бугры, ползла по узкой лесной дороге. Колеи были затянуты льдом, лёд лопался со стеклянным звоном, и колёса проваливались в рыжую жидкую глину.
— Дальше нельзя, — в шестой уже раз сказал шофёр. Ему было лет восемнадцать. — Машина ведь завязнет, товарищ гвардии полковник.
— Завязнет — вытаскивать будешь. Времени у тебя хватит.
Возле дороги по пояс в голенастом подлеске стояли старые чёрные ели. Снег ещё не выпадал, но ночами сильно подмораживало. Лес был пуст и тих. Светило солнце.
— Скоро просека, пересечение просек, — сказал полковник. Он сидел на заднем сиденье, откинувшись на спинку и закрыв глаза.
Ветки елей то и дело ощупывали крылья и верх машины, недовольно пошурхивали. Дорога заворачивала, косо поднимаясь на холм. Повалившаяся берёза на самом повороте перекрывала вершиной левую колею.
— Тут и на транспортёре не проедешь! — сказал шофёр.
— Давай! — приказал полковник, не открывая глаз.
Сучья берёзы затрещали под колёсами, её замшелый ствол несколько раз судорожно вздрогнул, а потом, когда “Волга”, буксуя, прошла мимо, опять затих. Машина одолела подъём.
— Ну вот, — полковник приоткрыл глаза.
Шофёр безнадёжно махнул рукой. Ему, видно, было уже всё равно, где ломать шею и куда ехать. Теперь он спускал машину под уклон. Задние колёса заносило. При кренах в моторе что-то ёкало, как селезёнка у лошади. На середине спуска шофёр притормозил и вылез на дорогу. Впереди была колдобина, заваленная валежником. Шофёр подошёл к ней и попрыгал на сгнивших ветках. Сапоги проваливались в ледяную кашу. Однако, вернувшись, он сел за руль и дал газ. Полковник сказал:
— Стоп, ефрейтор!
— Тут и на транспортёре не проедешь, — шофёр с облегчением вытер шапкой пот на лбу.
— Точно, — подтвердил полковник и посмотрел карту. — Километров шесть осталось, пешком дойду.
— И машину жалко.
— Точно, — повторил полковник, и непонятно было, издевается он или говорит серьёзно.
Оба закурили. В опущенные окна залетал ветерок, трепал дым папирос. Перекликались лесные птахи: “Си-ши… Си-ши…”
Внизу виднелась лощина. Берёзовые рощи, лиловые заросли ольхи, тёмные ели спускались в неё и уходили к бледному небу у горизонта. Посредине лощины под прямым углом пересекались две широкие просеки. По просекам вышагивали металлические мачты электропередачи.
— Белый крест, — сказал полковник.
— Что? — переспросил шофёр.
— Видишь внизу крест?
— Почему ж он белый-то?
— Когда снег — белый. А леса вокруг тёмные. Если, конечно, сверху смотреть.
— Наверно, — согласился шофёр и незаметно пожал плечами.
— Ты никогда не думал, ефрейтор, почему люди, когда Богу молятся, лоб крестят?
— Я вот думаю сейчас, как буду разворачиваться, — рассеянно ответил шофёр.
Полковник взял пакет и флягу, засунул их в карманы шинели и выбрался из машины.
— Прикажете сопровождать? — спросил шофёр.
— Оставайся.
— Они вам кто — друг были?
— Да, — сказал полковник. И сам удивился, зачем ему понадобилось солгать.
— Нет, — резко поправился он. — Просто погиб он из-за меня.
— Бывает, — старательно сочувствуя, произнёс шофёр. — Я масло сменить успею.
— Приснился недавно… — полковник частыми затяжками докуривал папиросу. — Как узнал я, что его тогда здесь похоронили, сразу мне и приснился.
— А… понятно… Так я масло сменю, товарищ гвардии полковник?
Полковник кивнул и начал спускаться в лощину, к перекрёстку просек. Ветер закручивал вокруг его ног длинные полы шинели.
“Над самым этим пересечением я, полковник Хобров, то бишь сержант Хобров, вывел машину из пике… Интересно, как выглядело всё это с земли?.. Карусель, сплошная карусель… А мачты здесь повалены были, это точно помню. Они, кстати, опорами называются”, — думал полковник.
Он остановился у подножия мачты электропередачи. Провода с гроздьями чёрных изоляторов плавно провисли над головой. Чуть слышался их звон. На пожухлой, серой траве переплетение фиолетовых теней. Белое солнце. Подмороженный воздух.
Полковник глубоко вздохнул и вдруг нерешительно улыбнулся.
— Хорошо, — сказал он.
“Волги” уже не было видно. Полковник остался один в осенней лесной тишине. Он ещё раз сверился с картой и пошёл напрямик по кочковатой поляне. Вокруг кочек лежали синие полукольца инея, а на открытых солнцу местах земля осклизла.
В кармане шинели позвякивала об алюминиевую флягу денежная мелочь.
“Скоро ручей должен быть, — размышлял полковник. — Если карта не врёт. Потом полтора километра вниз по течению… Костяника вон!.. Мёрзлая… Пускай красуется…”
О том, куда и зачем он идёт, думать не хотелось.
Полковник обошёл стороной заросли ивняка, долго пробирался в голубоватом орешнике, пока не услышал журчание воды. Он двигался быстро и привычно: любил ходить. Только шинель была тяжеловата, слишком новая, — от неё ныли плечи.
Рядом с ручьём бежала тропа. Ещё около получаса полковник шёл по ней. Время от времени он нарочно загребал ногами — ворошил распятые на земле листья. Одинокие осины росли прямо из воды. Их стволы были по-лягушачьи зелёными и скользкими. Потом открылось поле озими, совсем изумрудное. За полем стояли очень белые берёзы.
— Так… Теперь должно быть французское кладбище, — пробормотал полковник. — Французики где-то здесь лежат, давно лежат, с двенадцатого года… — он оглянулся вокруг и опять глубоко вздохнул. — А хорошо! Хорошо, чёрт возьми!..
Он оставил озимое поле слева, продрался сквозь густой ореховый островок и неожиданно прямо наткнулся на могилу, которую искал: деревянная колонка со звездой, ограда из жердей и погнувшийся винт истребителя, воткнутый лопастью в могильный холмик.
Быстро и решительно полковник подошёл вплотную к ограде, снял с головы фуражку и повесил её на кол.
— Здравствуй, капитан, — негромко сказал полковник и разобрал поблёкшие буквы надписи:
КОМАН… ИСТРЕБИТ… КАДРИЛИИ.
КАПИТАН КАТУН
…ГИБ…. НАШЕЙ РОДИНЫ… МОСКВУ…
…АЯ СЛАВА ГЕРОЮ.
Доски колонки покоробились от сырости. В щелях было черно. У ограды росла рябина — молодая ещё, видно специально посаженная здесь. Тяжёлые гроздья тёмных ягод сгибали тонкие ветки.
“Ка, Эн — у него инициалы были, — сказал полковник про себя. — Непогодой смыло”.
— От тебя, комэск, верно, и мослов не собрали, — вслух проговорил он, — а я с тех пор сам не летаю. В десантных войсках только служу. Вот, понимаешь, какое дело. Совесть у меня болит, понял?.. Приснился ты недавно. Как узнал я, что тебя здесь похоронили, так и приснился. Сидишь рядом и молчишь. И борода у тебя почему-то. Седая. И откуда вдруг борода, чёрт её знает!
Полковник тронул пальцем лопасть винта и уселся на пень.
“Ясное дело, и мослов не собрали, — подумал он опять, — а может, сгорел”.
Он упёрся руками в колени, осмотрел заляпанные грязью сапоги, покачал головой. Потом достал папиросы, долго чиркал зажигалкой. Наконец прикурил и закрыл глаза.
Заболело сердце. Вообще-то оно было здоровое, но сейчас стало покалывать.
“Совесть, — подумал полковник. — В сердце она живёт, что ли? Сколько лет уже утекло! Что я, не ошибался за это время? Всё от того зависит, как ошибёшься. Можно и правильно ошибаться — это когда вперёд идёшь. Тогда оправдание есть. А здесь для меня его нет. Неужели так и мучиться до самой смерти?..”
Он был тогда молод — двадцатилетний сержант, только из лётной школы. Больше всего ему нравилось, как планшетка на длинном ремешке болтается и под коленку хлопает, да как “ТТ” портупею на сторону перекашивает… Полевой аэродром в подмосковном лесу недалеко от шоссе, заиндевелые “И-16” под ветками елей вдоль опушки, пробитые пулями, латаные “И-16”… Две недели полётов в зону с командиром звена, почти точно по школьной программе… Потом вылет с Катуном на первую встречу с противником, вылет, которого все новички ждали с восторгом, азартом, нетерпением. Катун сказал: “Ну, орёл, посмотрим, что ты за лётчик. Только давай повнимательней. Повнимательней. Повнимательней давай, орёл!” Как мёрзнут в истребителе руки и ноги, если краги и унты не просохли!.. Очень мёрзнут, но этого не замечаешь, когда ждёшь в воздухе или на взлётной полосе противника. А время тянется, каждая минута — словно четыре часа ночного дневальства. И вдруг голос комэска в шлемофонах: «Хобров! Хобров! Слева вверху “мессеры”!» Четыре быстрые острые чёрточки на фоне облака. И опять голос Катуна, спокойный и даже с улыбкой, как у преподавателя в лётной школе: “Орёл, дело сложное, не зарывайся, главное — высота, это выигрыш в скорости и свобода манёвра!”
Комэск уходит влево, с набором высоты боевым разворотом. Ведомый повторяет манёвр ведущего… Сидя на пне возле могилы Катуна, полковник отвёл ручку влево и на себя. Он даже почувствовал её упругое, какое-то маслянистое сопротивление.
Крен влево. Стремительный, будто кивок. Морозное солнце заплёскивает кабину. Радужные искры летят с приборной доски. Земля серым пузырём лезет в небо. Голос комэска: “Не прижимайся! Не прижимайся!.. Я ж не твоя Маруся, орёл!”
Их двое против четырёх, а внизу огромная, бездонная, зияющая пропасть — как раньше он никогда не замечал её? — и хочется быть ближе к Катуну. Катун на миг оборачивается, видны чёрные провалы его очков, он зло отмахивает рукой, его истребитель неподвижно висит совсем близко. И вдруг немецкая речь в шлемофонах, гнусавая и спокойная. Два “мессера” идут кверху косой петлёй. Два других виражируют, встречая в лоб.
“Атакую прямо! Атакую прямо! Прикрывай меня! И сразу, как разойдёмся, удираем к аэродрому!” — Катун хотел только “причастить” его, “причастить” и увести из боя.
Серо-жёлтые тела “мессеров” прямо впереди. Страшная скорость сближения. Спазма в глотке. Оранжевые острые язычки высовываются из плоскостей и винтов “мессеров” — они первыми открывают огонь. Ведомому положено оглядываться. Хобров оглядывается на долю секунды и видит ещё три сверкнувшие на солнце точки чуть выше, справа и сзади.
“Карусель! — орёт он. — Капитан, они сзади и выше!”
Комэска больше не слышно. Молчит капитан. И тогда — правая педаль! Ручка вправо!..
Машина валится на спину. Переворот. Плечевые ремни врезаются в тело. Маска сползает к глазам. Облака закручиваются в спираль. Долой газ! Истребитель идёт в пике. Бесшумное падение и нарастающий рёв. Темнеет в глазах, и ни одной мысли. Потом сквозь мглу — расплывчатый белый крест, просеки, земля, уже очень близкая. Ручку на себя! Как туго она подаётся! Вой и стон в ушах. Боль в позвоночнике. Проносятся внизу поваленные мачты электропередачи… ели… синие тени на снегу…
Он ушёл из боя, не открыв огня. Катун был сбит. Ведомый бросил ведущего, и ведущий погиб…
Полковник открыл глаза и посмотрел на небо. Оно было просторное и пустое. Прикурил погасшую папиросу. Зажигалка зажглась сразу.
— Да, капитан,— сказал полковник.— Было такое. Из песни слова не выкинешь… Не выкинешь из неё, понимаешь, слова.
Он вспомнил лицо командира полка и тихие слова: “Сдать оружие — и под стражу. Судить. Расстреляем, мерзавец!”
Его не расстреляли. Люди были нужны. Вот и всё. Он только неделю сидел в разрушенном доте. Вода на полу. Полумрак. Часовой у входа. И тяжёлое, глухое презрение товарищей. Он сидел, ждал, когда его поведут на расстрел, и видел столб снежной пыли в том месте, где врезалась в землю машина комэска. А потом — штрафбат… Разведка боем под Сурожью. Из роты вернулись назад двенадцать человек. Форсирование болота под Пиногорием. Опять жив. Атака через минное поле по шею в снегу… Где это было? Ночь, ракеты, будто юродивые, прыгающие на снегу тени и — холод… И уже наплевать на всё, уже не страшны ни противотанковые мины, ни пули, ни чёрт, ни дьявол… И опять жив, но сразу три дырки — в каждую ногу по осколку и пуля в грудь навылет… Госпиталь, тихо, чисто, играет радио. Медаль “За отвагу” и — прощение.
— Прощение… — полковник произнёс это слово вслух и пощёлкал пальцами. С рябины сорвались испуганные птахи. — Ну что ж, капитан, выпьём, что ли? — сказал он тихо.
Достал флягу и бутерброды в шумливой вощанке.
Солнце склонилось к вершинам деревьев. Чуть колыхалась трава у жердей ограды. Почему у оград и заборов трава растёт гуще?
Полковник встал, сорвал гроздь рябины. И вдруг подумал, что сок в ягодах — оттуда, из земли, из могилы. Стало неприятно. Он хотел швырнуть рябину в ручей, но не сделал этого. Ему показалось, что кто-то следит за ним из зарослей ольхи. И знает все его мысли и эту, последнюю.
Полковник медленно оглянулся через плечо, чувствуя, как бегут по спине мурашки.
— Чёрт, чепуха какая! — выругался он громко. Но рябину не швырнул. Сунул в карман, будто только для этого и сорвал её. Потом глухо сказал: — Я, капитан, водой запивать привык.
Он спустился к ручью и прошёл несколько шагов вверх по течению. Прозрачная водяная струя крутилась в обмёрзших камнях. Ледяные забереги с белыми пузырями воздуха внутри стискивали ручей. Вода взбулькивала, чисто звенела. Несколько рыбок метнулись от тени полковника под лёд и спрятались там.
— Пескари, — сказал полковник. — Ишь ты, пескари…
Он привычно, по-солдатски, ступил прямо в ручей. Вода обжала сапог, сквозь голенище захолодила ногу. Он зачерпнул в стаканчик — крышку фляги — воды и вернулся к могиле.
Плеснул водки на землю у колонки и только тогда глотнул из горлышка сам, запил водой и стал жевать бутерброд. Крошки он кидал на могилу — птицам: где-то слышал, что так положено делать. В Австрии, что ли, когда уже после войны служил там в десантных войсках? Лётчиком-то он так и не стал. Не разрешили ему стать лётчиком.
— Но подлецом я никогда больше не был, — сказал полковник. — Ты слышишь, капитан? Я больше никогда не поддался страху, слышишь? Это из-за тебя, комэск… А ты вот лежишь здесь уже сколько лет, понимаешь… Мне б если сейчас заплакать, так, наверное, легче стало.
Он встряхнул флягу — оставалось немного, на донышке. Хотел опять плеснуть на могилу, но передумал и выпил всё сам.
— Прости, капитан, — сказал он погодя. — Опять я перед тобой провинился, а? Или чепуха всё это?
Тени осин легли на могилу комэска — на серые доски колонки, на гнутые лопасти винта. Тени шевелились беззвучно и неторопливо.
Тишина застоялась в полях, в перелесках, среди берёз. По-осеннему умиротворённая тишина. Ни бульканье ручья в ледяной запруде, ни дальний стук топора не могли её нарушить.
Полковник впервые за всё это время вдруг почувствовал своё одиночество здесь, щемящее, тяжкое. Он думал о запутанности и сложности жизни, о смерти и её неизбежности.
— Да, комэск… — сказал он наконец. — А в ручье пескари, вот, понимаешь, какое дело. Прямо подо льдом плавают…
Потоптался возле могилы. Ему было как-то совестно уходить. Было тоскливо думать, что скоро стемнеет, наступит ночь, зашумят осины, забулькает, замерзая, ручей, а капитан опять останется здесь один.
— Ну ладно, ты, верно, уже обвык, — серьёзно и грубо сказал полковник. Он вспомнил, что давеча поскупился на водку, и от этого стало ещё тоскливее. — Я ещё приду, приеду, капитан, — добавил он. И многозначительно похлопал по карману шинели. Денежная мелочь звякнула о флягу.
Повернулся и, на ходу надевая фуражку, пошёл сквозь заросли ольхи к озимому полю. Он не оборачивался, хотя ему опять казалось, что кто-то смотрит в спину, и он отлично понимал, что никто смотреть не может. Сзади оставался только оплывший бугор земли да исковерканный винт истребителя.
Сучья трещали и лопались под сапогами. Эхо шагов гулко и долго шумело в перелесках. Давно скрылась могила Катуна, а чей-то взгляд всё холодил кожу под волосами на затылке. И набухшее сердце тяжело ворочалось в груди.
Теперь полковник не замечал ни замёрзшей костяники, ни изумрудности озимого клина за берёзами, ни чистой белизны их стволов.
1962
|