Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Глава четвёртая, год 1950. Павел Басаргин



1

Капитан учебной баркентины «Денеб» Павел Александрович Басаргин разбирал докладные, написанные отвратительными, неустоявшимися почерками. Только одна была написана четко, даже каллиграфически: «Довожу до вашего сведения, что 2 сентября 1950 года во время увольнения на берег на острове Брука, в период проведения товарищеского матча по футболу между курсантами, один из них — Ниточкин Петр — допустил по отношению ко мне непозволительную грубость, присущую его характеру и его отношению к руководителям вообще, после чего был мною выведен из игры и удален к месту прикола вельбота для немедленной отправки на судно; после очередной грубости он все же выполнил мое приказание. Руководитель практики Абрикосов Е. П.».
Басаргин откинулся в кресле и пробормотал несколько грубых слов в адрес Абрикосова Е. П. — кляузник, сразу перенял у штурманов привычку приходить в кают-компанию на обед со своим огурцом или помидором, и к тому же ни черта не понимает в парусах.

«Капитану у/с «Денеб» тов. Басаргину П. А. 
от курсанта Калина Н. Н.
Докладная записка
Во время товарищеского матча между второй и третьей вахтами я был судьей. В середине первого тайма я решил закурить и отвернулся, чтобы взять из брюк сигарету. А когда я повернулся, то увидел, что игра приостановлена и курсант Ниточкин говорит тов. Абрикосову Е. П., что тот не имеет права выгонять с поля. Выгонять может только судья один. А тов. Абрикосов Е. П. отвечает, что, как начальник практики, он имеет право. Я не видел и не знал, из-за чего все началось, и не знал, как поступить. 
к-т Калин».

Басаргин встал, глянул на себя в зеркало над умывальником и высунул язык. Второй день капитана мутило, но язык был нормально красен и чист. Мутило, очевидно, из-за тоски и скуки. Басаргин убрал язык и несколько секунд продолжал рассматривать себя в зеркало. Лоб с залысинами, глаза навыкат, узкие губы, бледная кожа, темные брови, и на всем отпечаток капитанской, тренированной сдержанности. Иногда ему нравилась собственная физиономия, чаще он не любил ее, особенно в помятом состоянии — после суток бессонницы или приличной выпивки. 
— Сукин сын этот судья, — сказал Басаргин себе в зеркало. — И отвернулся вовремя и повернулся вовремя. Далеко пойдет парнишка. 
«Денеб» слабо качнулся. По Неве бежал чумазый буксир «Виктор Гюго»…

«Объяснительная записка
Наша вторая вахта была отпущена в увольнение на остров Брука. Там мы решили провести товарищескую встречу между второй и третьей вахтой (по футболу).
Руководитель практики стал играть за команду третьей вахты. Во время игры в футбол т. Абрикосов приказал курсанту Калину, который исполнял обязанности судьи, выгнать меня из игры. Я уходить не согласился и сказал, что судье приказывать нельзя. Судья должен смотреть и судить сам. На это т. Абрикосов ответил, что он является начальником. Я сказал, что в игре начальников нет, после чего по приказанию т. Абрикосова я отправился к вельботу.
Петр Ниточкин».

Есть или нет начальники в игре? Вот в чем вопрос!.. Остров Брука в Рижском заливе. Тучные дубы, роняющие желуди в густую траву. Дикие яблони, отягченные бесчисленными яблочками, орешник. Ни одного человека. Разбитая немецкая береговая батарея — огромные стволы орудий, ходы сообщения, бетонные, вылизанные ветрами площадки под орудиями (прекрасный был обзор у батарейцев — градусов двести).
Густая зелень буков, кленов, дубов… Наполненный соками земли пустынный остров.
Только орудия, которые рано или поздно разрежут автогеном и уволокут на переплавку. Это будет трудная работенка — нет причалов. Но рано или поздно это произойдет.
И среди зеленой поляны носятся два десятка парнишек, пришедших к земле из моря.
Молодость, скорость, тяжкое дыхание загнанных молодых грудей, восторг атак и нападений, тугие удары по тугому мячу, а на рейде, за прибрежным кустарником, — белая баркентина с откинутыми назад мачтами. Крики, ругань, смех, шорох высокой травы, сквозь которую проносится черный влажный мяч… И зануда — начальник практики, Абрикосов Е. П., родной племянник начальника училища, а у начальника училища крепкая рука в министерстве… Не хватает еще поссориться с Абрикосовым — самое подходящее время. А вообще, есть начальники в игре? Или их, черт бы их побрал, там нет?
За переборкой, в каюте радиста, приемник тихо рассказывал о том, что типичной закономерностью развития лексики русского языка в советскую эпоху является изменение эмоционально-экспрессивной окраски многих слов. Например, с иронической окраской стали употребляться слова «чиновник», «мадам», «бюрократ»…
В дверь постучали. Часы над столом показывали 18.00.
— Войдите, раб божий Ниточкин, — сказал Басаргин.
Вошел курсант, худощавый, белобрысый, быстрый. От него пахло табаком — накурился от волнения.
— Садись, раб божий.
Ниточкин сел на диван возле стола и замельтешил руками, не зная, куда их засунуть. Глаза же его были угрюмо, обреченно спокойны и глядели на Басаргина в упор.
— Ба! — сказал Басаргин, искренне обрадовавшись. — А мы с тобой уже знакомы! Это ты на ванты в белых перчатках ходил?
— Я, Павел Александрович.
— И я тебе заорал: «Эй, кто там ручки замарать боится?! Жизнь надоела?»
— Так точно, вы это заорали.
«Хамит, — отметил Басаргин. И поправился: — Нет, дерзит».
— Ты хотел сказать, что я это закричал?
— Да, Павел Александрович, простите, вы закричали. И на марсе я снял перчатки.
— А через пять минут снова надел! У брасов ты опять в перчатках работал. И ты еще, оказывается, вместо игры в футбол конфликт устроил! У тебя, оказывается, в крови нелюбовь к начальству. Гордыня в тебе бушует, Ниточкин! Как ты смотришь на две недели без берега?
— Отрицательно, — твердо сказал Ниточкин.
— Как? Я, кажется, ослышался.
— Отрицательно, Павел Александрович. Судья должен смотреть и судить сам. Я только это и заявил, — отчеканил Ниточкин и побледнел. — Я вас понимаю, товарищ капитан, вы должны держать сторону начальства, но я считаю, что… я считаю, лучше ответить резко, чем… — Здесь напряжение спало с Ниточкина, очевидно, он сказал все, что сказать было решено. Угрюмые глаза потупились, лицо засветилось хитрой, озорной улыбкой, и он добавил шепотом: — Отпустите… По-тихому… Я не буду больше! — Он канючил совершенно так, как канючат уличные мальчишки, когда милиционер за ухо снимает их с колбасы трамвая.
Басаргин возмутился. Он знал за собой слабость — в общении с подчиненными использовать шутливый тон и даже прощать некоторую разболтанность, если подкладкой ей служит опять же юмор. Но Ниточкин хватил лишку.
— Ты — веселый парень, — сказал Басаргин. — Но ты лазаешь на ванты в перчатках. Нельзя так себя беречь. На паруснике много в перчатках не наработаешь. Руку затянет в блок — и с концами, ясно?
Наказывать Ниточкина за историю с Абрикосовым не хотелось, а случай с перчатками давал возможность наказать, но как бы за другое.
Басаргин подошел к дверям каюты и открыл их — было душно, солнце за ясный день нагрело судно. Слышнее стал приемник радиста: «…путем расширения значения слов созданы такие неологизмы, как “ударник”. Ударник — это отличник производства, передовой советский человек. Старое же значение этого слова — деталь винтовочного затвора…»
Басаргин не сдержался и фыркнул, сделал вид, что закашлялся, и сел обратно в кресло напротив курсанта.
— Так вот, милый мой, нельзя работать на вантах в перчатках.
Ниточкин развернул руки ладонями кверху и поднес их к иллюминатору. Обе ладони кровоточили. Сорванная кожа местами присохла, местами болталась лохмотьями. Басаргин не сразу понял, зачем курсант показывает ему свои руки.
— Уже успел сорвать мозоли? — наконец насмешливо спросил Басаргин. Он отлично понимал, что Ниточкин ожидал другого. Вот, мол, я не пошел к доктору и не взял освобождения, и продолжал работать на мачте с такими руками, и снял перчатки по вашему приказанию, и таскал тросы прямо голым мясом, а вы…
— Я не могу без берега — мать ждет, — сказал Ниточкин.
— Вот что, Ниточкин, — сказал Басаргин. — Если ты думаешь, что можно бороться за справедливость и получать за это конфетки, то ты ошибаешься. И чтобы доказать это, я тебе объявлю две недели без берега. Можешь идти.
— Вы поддерживаете Абрикосова, потому что… потому что… вы его боитесь, товарищ капитан! — сказал Ниточкин и вышел, сверкнув с порога ярко-синими заплатами на серой робе.
«Славный курсант, — подумал Басаргин. — Ему будет трудно в жизни, если… если он не переменится. Будем надеяться». Втайне от самого себя он любил, когда ему дерзили. Вернее, он не терпел дерзости и наказывал ее, но получал удовольствие от сознания, что человек, стоящий перед ним, — настоящий человек, идущий на неприятность и наказание во имя своего достоинства. Это большое удовольствие — сознавать свое достоинство, и потому за него надо платить. Басаргин нажал кнопку, вызывая рассыльного. Через полминуты по трапу загремели грубые курсантские ботинки.
— Старпома ко мне! — приказал Басаргин. Вместо старпома на трапе показались женские туфли:
— Можно, Павел Александрович?
— Давай, Женя.
Туфли оставались неподвижными.
— Я боюсь, Павел Александрович.
— Брось дурить.
Туфли опустились на одну ступеньку.
— Я очень боюсь, Павел Александрович.
— Бациллы нашли?
— Нет, но… я талончики потеряла.
— Ты знаешь, что отход утром, черт возьми!
— Я маме сумочку отдала, а она и потеряла.
— Слезешь ты в конце концов?!
Помощник повара Женя спустилась в каюту и исподлобья взглянула на Басаргина. Была она дикая, шалая девчонка, и Басаргин никогда не мог понять, когда она на самом деле дичится и когда притворяется.
— Мы вчера соль пили, результаты через десять дней только будут, и дали талончики, чтобы в море выпустили, а я талончики маме отдала, а она потеряла, — сказала Женя.
Раз в шесть месяцев работников пищеблока проверяют на бациллоношение — дают пить английскую соль со всеми ее последствиями и берут анализ. «Врет, — подумал Басаргин. — Никаких талончиков она не теряла. Просто хочет задержаться в Ленинграде и догнать судно в Выборге». У девчонки был трехлетний сын и не было мужа. Сына она любила. Без талончиков в море санинспекция не выпустит. Из Выборга еще могут выпустить, а из Ленинграда — фиг.
— Женя, — сказал Басаргин. — Отход завтра в четырнадцать ноль-ноль. И я ничего не хочу знать. Если у тебя нет талончиков, значит, ты бациллоноситель. Если ты бациллоноситель, делать тебе на камбузе нечего. Таким образом, есть смысл найти маму и талончики.
— Я не вру, Павел Александрович, честное слово!..
— Тогда беги в санинспекцию и глотай соль еще раз, и они дадут талончики. Живо!
— Не буду я больше соль пить!
— Как хочешь.
— Сестры там подглядывают.
— Кто подглядывают?
— Когда придешь после соли… медсестры в дырку подглядывают.
— Женя, они должны подглядывать — это их работа. Вдруг ты с собой чужой этот… ну… анализ притащишь и им подсунешь, а у самой дизентерийные палочки. Вот они и подглядывают. Беги, живо!
— Не буду я больше соль глотать, Павел Александрович!
— Женя, ты уже большая, черт тебя раздери! Ты думаешь, им весело за тобой в дырку подглядывать? Ничего себе работенка!
— Это правда, что вы в последний рейс на «Денебе» идете? — вдруг тихо спросила Женя и оглянулась на иллюминатор.
— Кто тебе это сказал?
— Все уже знают.
— Тогда да, правда.
— Тогда и я уйду.
— Не дури, — строго сказал Басаргин.
— Я с вами в Арктику поеду!
— Ты что? Совсем с ума сошла?
— Не хотите? Совсем не хотите?
— И как тебе такие идиотские мысли в башку лезут? Отправляйся за талончиками! Живо!
— Нет у меня бацилл, честное слово, нет! — уже сквозь слезы сказала Женя.
От женских слез у Басаргина делалось нечто вроде судорог.
— Брысь! — гаркнул он и стукнул кулаком по столу.
Женя исчезла.
— Старпома ко мне! — крикнул Басаргин ей вслед.
— Вы меня звали? — спросили ботинки старпома, появляясь на верхней ступеньке трапа.
— Да, Сидор Иваныч, — сказал Басаргин. — Можете не спускаться! — Он терпеть не мог своего старпома. Курсанты прозвали старпома «вождь без образования»… Единственное, что хорошо умеют курсанты, — это давать прозвища. Спать еще они умеют неплохо. — Заготовьте приказ: Ниточкина на две недели без берега. И объясните всей толпе, что начальник практики — это начальник практики, а не… — Здесь Басаргин произнес именно то слово, которое, по его внутреннему убеждению, точно соответствовало начальнику практики Абрикосову. — И пусть доктор займется с поварами и бациллами — его это дело!
— Доктор в этот рейс не идет, — осторожно напомнили ботинки старпома и деликатно переступили.
— Да, я забыл. Тогда вы сами займитесь!
— Хорошо, Павел Александрович, — послушно кивнули ботинки.
— И, Сидор Иванович, я собираюсь покинуть вверенное мне судно, и ночевать буду… Черт его знает, где я буду ночевать.
— Хорошо, Павел Александрович, — сказали ботинки и исчезли.
«Все-таки в нем есть положительное — он превосходно ведет документацию, — подумал Басаргин. — А нет в наше время ничего более важного…» От сознания, что Ниточкин наказан, а с Абрикосовым надо держать ухо востро, хотелось повеситься.
Басаргин открыл мачтовый шкафчик, достал спирт, мензурку, клюквенную эссенцию и сделал коктейль. Серая, зеленая, синяя тоска смешалась с прозрачным спиртом и алой клюквой. Потом Басаргин переоделся в костюм, взял шляпу, закрыл каюту и свой отдельный, капитанский гальюн на ключ и поднялся на палубу.
«Денеб» стоял на швартовых невдалеке от горного института. С набережной глазели зеваки. Распущенные для просушки на фок-мачте паруса слабо шевелились под ветерком. «Денеб» вносил в городской пейзаж запах моря, томительную жажду уйти в романтические плавания, будил тягу к южным звездам и мысу Горн. Никто из зевак не мог знать, что «Денеб» дальше Вентспилса плавать не может, что команда его не имеет заграничных виз, что сам он стар и скоро пойдет на слом и что ставка капитана на нем не превышает ставки бухгалтера в конторе «Заготсено». Но и это уже оказывалось теперь для Басаргина слишком хорошо.
По привычке он оглянулся на судно, пробежал глазами по снастям и такелажу, заметил провисший грот-брам-ахтер-штаг, грязноватый чехол бизани и подумал, что мартин-штаг придется обязательно обтягивать. Но закончил свои размышления так: «На кой черт мне все это теперь надо?»
Повернулся спиной к «Денебу» и зашагал по набережной.
За трое суток стоянки он первый раз был на берегу не по делам, а просто так. Следовало повидать мать.

2

Мать раскладывала пасьянс. Она не встала, когда Басаргин вошел, открыв дверь своим ключом.
— Здравствуй, моя дорогая мамуля! — сказал Басаргин и поцеловал мать в лоб под ослепительной белизны седыми волосами. Ей было шестьдесят семь, ему — сорок семь, и он тоже уже изрядно поседел в висках. Они не виделись тридцать четыре дня, но мать совершенно спокойно приняла его появление; она привыкла к разлукам.
— Очень хорошо, что ты пришел, — сказала она. — Опять пасьянс доводит меня до инфаркта! Я не могу оторваться, а собака мучается…
Собака — чистых кровей бульдог, привезенный Басаргиным из Англии, по кличке Катаклизм, подошел и стал позади Басаргина, дожидаясь, когда тот обратит на него внимание.
— Вывести пса? — спросил Басаргин.
— Сделай одолжение!
— Мамуля, я вернулся из рейса, и ты должна как-то прореагировать на этот факт, — сказал Басаргин. — Като, тащи намордник, сукино ты отродье!
Катаклизм заторопился в переднюю.
— Ты вернулся — и я рада, — сказала мать, подняв глаза от карт. У нее были ясные, острые, молодые глаза. И она была одета в парадный костюм. И возле нее на столике стояли две белые розы. И нигде не было пыли, хотя комнатка была заполнена вещами до отказа — как отсек подводной лодки заполнен приборами. И по этим вещам можно было проследить историю семьи. Вещи медленно собирались в одну маленькую комнатку из многих комнат когда-то обширной квартиры. Самые ценные продавались в тяжелые годы, деревянные сжигались в блокадные годы. Оставались самые любимые и нелепые. За каждой картиной, статуэткой, подставкой уходила в глубины прошлого века история семьи.
В простенке между окон висели портреты отца и брата Басаргина. Отец умер в сорок пятом, дождавшись победы. Брат пропал без вести, не дождавшись ее. Выше висели акварельные портреты деда и бабки по материнской линии. Дед был убит шальной пулей в Кровавое воскресенье. Бабка умерла через год от горя и тоски по нему. Прадед по отцовской линии — корнет Басаргин, какой-то родственник декабристов, — был представлен масляным поясным портретом в золотой, темной от времени раме. Между предками густо висели пейзажи, натюрморты и батальные сцены старой живописи, подписанные неразборчиво, коммерческой ценности не имеющие, а потому и миновавшие прилавок комиссионного магазина. Две большие, в натуральную величину, мраморные головки — кудрявая девочка и кудрявый мальчик — стояли на мраморных подставках в углах. Их сохранила тяжесть. И очень много настольных, настенных и висячих ламп с различными абажурами, — мать любила свет.
— От Веточки есть что-нибудь? — спросил Басаргин, застегивая на собаке намордник.
— Весь их класс в колхозе. Там идут дожди. Она собирает огромные букеты мокрых ромашек… Они перевыполняют норму…
— Все копается в себе, ощущает да чувствует? — небрежно спросил Басаргин. Он не любил длинных разговоров о дочери, и мать это знала.
— Да, — сказала мать.
Жена ушла от Басаргина еще во время войны, жила теперь с новым мужем и Веточкой в Москве. Басаргин видел дочь два-три раза в год. Она была холодна к нему, но близка к бабушке, писала ей длинные письма, и отношения их были похожи на отношения влюбленных друг в друга одноклассниц.
— А как твои дела? — спросила мать.
— Плохо.
Она подняла глаза от карт.
— Понимаешь ли, в отделе кадров раскопали, что Петр пропал без вести, когда наши встретились на Эльбе с американцами.
— Очень хорошо, что отец не дожил до наших времен, — сказала мать и опять склонилась над пасьянсом. — А что с ремонтом твоего судна? Здесь будете зимовать?
— Я подал заявление, мамуля. Лучше было сделать это самому. Прошу о переводе в портфлот Диксона. Деньги большие. Безделья восемь месяцев в году. Мой характер идеально подходит к тем местам. — Басаргин наконец застегнул на бульдоге намордник.
— Тебе, конечно, виднее, — сказала мать. Очевидно, он неплохо успел подготовить ее к этому сообщению. Тучи сгущались уже давно.
— Ты у меня молодец, Анна Сергеевна! — сказал Басаргин.
— Письмо Веточки на моем столике, — сказала мать. — И самое главное, что она и ты здоровы.
— Конечно, мамуля, — послушно согласился Басаргин, взял письмо и скомандовал псу: — В кильватер! Шагом — марш!
На улице бульдог свирепо гонялся за кошками, совершенно забыв о наморднике. Он всегда забывал о нем. И всегда получал когтями по ушам. А Басаргин читал письмо дочери.
«Баба Аня! Мы работаем в колхозе недалеко от Клина и ездили на экскурсию к Чайковскому. Это было прекрасно! Одновременно с нами были ученики музыкальной школы, они играли на его рояле. Приехала оттуда наполненная чем-то очень хорошим. Видишь ли, у меня какая-то двойная жизнь. Жизнь девушки, старающейся быть хотя бы внешне такой, какой ее хочет видеть мама, по-своему совсем неплохая и несчастная женщина, и другая — внутренняя жизнь, желание чего-то огромного, желание какой-то борьбы. Но сталкиваешься с повседневными мелочами, с учебой, не можешь преодолеть нежелания делать все это и тогда теряешь веру в то, что можешь сделать то большое, о чем думала. Ты понимаешь, баба Аня, может быть, у всех людей так? Я сомневаюсь в себе, потому что никогда не было случая проверить свою стойкость. В отношении к учебе, к людям — часто не выдерживала и всегда находила оправдания, что мне это противно, это не то, это против моей сущности. Боюсь, что мое настоящее «я» останется навсегда только во мне… Запуталась! Тут идут дожди, мы собираем огромные букеты ромашек и ставим их в ведро. Нормы мы перевыполняем, но колхозники относятся к нам как-то странно. Но мы их растормошим. Целую, обнимаю…»
Басаргин медленно сложил письмо. Ему не было даже привета, а дочь была главным в его жизни — это становилось яснее с каждым годом. Он представил себе, как Веточка сует в ведро огромный букет мокрых ромашек, и понял, что готов заплакать. Но он не заплакал, потому что мимо прошла молодая красивая женщина и взглянула на него пристально.
— Не хотите ли щенка от бульдога? — спросил Басаргин. У него не хватило времени придумать что-нибудь более умное. Катаклизм был кобель, и к тому же бессемейный. Но Басаргин не мог пропустить мимо красивую женщину, если она так пристально взглянула ему в глаза. Это была очень еще молодая женщина. Какие-то миры сдвинулись в Басаргине и закружились, сверкая и дурманя. Он почувствовал себя живым, тоска исчезла. Далекие, не изведанные еще края судьбы позвали его. И все это произошло за тысячную долю секунды.
— Нет, спасибо, я приезжая, — ответила женщина. — Это пятая парадная?
— Да, — сказал Басаргин. Он бы нашел, что сказать еще. У него был достаточный опыт. Но женщина была выше его. А когда мужчина идет рядом с женщиной, которая выше, это уже не то. Особенно, если они, например, входят в ресторан. «Интересно, если она наденет туфли без каблуков, мы будем одного роста?» — подумал Басаргин, прислушиваясь к шагам на лестнице. Женщина миновала раскрытое окно на площадке второго этажа, потом мелькнула в окне третьего, и все стихло.
«Вполне вероятно, что она идет к матери», — подумал Басаргин.
Мать любила молодых красивых женщин. Боготворила их. Она считала, что нет ничего загадочнее и прекраснее на свете. Она впитывала их молодость и была счастлива оказать любую услугу. Она знакомилась прямо на улице — ей, женщине, это не стоило большого напряжения и труда.
Она находила приезжих и показывала город, она потом годами переписывалась с ними, переживала их замужества, разводы и рождения детей.
Она собирала коллекцию молодых, обаятельных женщин, в которых была «изюминка»: некий бес и непонятность. «Ты знаешь, Павел, — сказала она однажды Басаргину, — я через них хочу вспомнить и понять себя, ту, прежнюю, женственную себя, которой, можешь мне поверить, я когда-то была. Я знаю, и память твоего отца не даст соврать, что я была интересной женщиной. Я не говорю о внешности, но, можешь мне поверить, во мне что-то было. А что? Я сама не могу понять и вспомнить. Это исчезает с годами, и быстро исчезает от тяжелой жизни». Здесь она лгала. Позади оставалось уже шестьдесят семь лет тяжелой жизни, но это «что-то» все еще теплилось под морщинистой кожей и сединой. «И кто может осудить меня за то, что я, простите, бабник? — подумал Басаргин. — Черт, я просто уродился в собственную мать».
На третьем этаже открылась дверь и раздались восторженные восклицания. Басаргин узнал голос матери. И Катаклизму не удалось нагуляться вволю, ему пришлось закруглиться.

3

Да, он слышал о девушке, которая принесла письмо от Петра зимой сорок второго года. И знает, как ее мыли здесь, в этой комнате, возле «буржуйки». Мать рассказывала, но он почему-то думал, что…
— Вы думали, что я умерла?
— Да, пожалуй.
— Анна Сергеевна, почему вы ему не сказали, что я жива?
— Он был в рейсе, а твое письмо я получила неделю назад. Павел, вымой руки, и будем пить чай.
О господи, опять его заставляют мыть руки! Всю жизнь его заставляют мыть руки! Уже сорок семь лет он только и делает, что моет руки! Сегодня он бастует!
— Мамуля, я не буду мыть руки, — сказал Басаргин. — Или пускай Тамара моет тоже!
— Ты трогал собаку, а Тамара — нет, — строго сказала мать.
— Теперь вы понимаете, почему она сразу засунула вас в таз с водой? — спросил Басаргин. — Мамуля напрактиковалась на мне и на Петре. Первое, что я помню в жизни, — это таз с теплой водой, и я пускаю мыльные пузыри из носа…
Он готов был говорить любые глупости и по-всякому ушкуйничать, чтобы развлечь мать. Сейчас мать видела своего Шуру с ведром нечистот в руках и слышала: «Я вылил в окно, Аня, и…» Она видела своего старшего сына Петю, как он, уже в военной форме, опаздывая на сборный пункт, заглядывает под шкафы и за картины, разыскивая янтарный мундштук, который закинул куда-то, когда бросил курить. Перед фронтом он опять начал курить и все не мог найти мундштук. Мать ставила на стол старинные фарфоровые чашки — на белом фоне синие треугольнички. А молодая женщина сидела на подоконнике, поставив ноги на паровую батарею, и болтала:
— Больше всего на свете люблю сидеть так. Всю бы жизнь ничего не делала и только сидела на окне… Ваш адрес — единственное, что я запомнила точно из тех времен. Остальное — сон. Все-все нам только приснилось. Ничего не было… И в эвакуации ничего не было. Все началось только летом сорок пятого. Не весной, не в мае, а именно летом… Только тогда я проснулась. Боже, как я говорлива сегодня весь день, со всеми… И я ничуть не помню город, вы мне его покажете?
— Конечно, у меня вечер свободный. Но вы должны немного знать город, если жили здесь до войны.
— Она южанка, — сказала мать Басаргина. — Она родилась и росла в Киеве. Она попала сюда уже из Киева, а теперь живет в Одессе. Я так удивилась, когда получила конверт из Одессы… Садитесь, дети. Павел, ты обратил внимание на ее глаза?
— Переулок Гарибальди, от него начинается Дерибасовская, там меня чуть было не пришили, — сказал Басаргин. — Дело происходило в подъезде, и на стене висел железный плакат с надписью: «В парадной — не трусить!» Я все не мог понять, кто это советует мне быть мужественным…
— Это «не трусить», — захохотала Тамара.
— Потом я сам понял, — с притворной угрюмостью сказал Басаргин.
— Павел, я тебя спрашиваю: ты видел когда-нибудь такие чудесные глаза и волосы, как у Тамары? — спросила мать Басаргина.
— Не смущай женщину, мамуля, — сказал Басаргин, хотя заметил, что Тамара ничуть и не смущается. Тамара спустила ноги с паровой батареи, встала и подошла к зеркалу, спросила, внимательно и с удовольствием разглядывая себя:
— Я в него смотрелась тогда, Анна Сергеевна?
— Наверное, родная моя, — сказала Анна Сергеевна. — Тебе сколько кусков положить?
— Чем больше, тем лучше…
Басаргин сидел за углом шкафа и видел только ее отражение в зеркале, а она не замечала, что он видит ее, и, наморщив брови, ласково гладила себя по губам указательным пальцем. Потом она заметила Басаргина в зеркале, повернулась, ступила несколько шагов и спросила:
— Вы женаты?
— Нет. Дочери пятнадцать лет, зовут Елизавета.
— Тамара, сядешь ты за стол? — спросила Анна Сергеевна. — Вот сюда, видишь, я ставлю около тебя розы…
Она так просто и хорошо говорила этой незнакомой женщине «ты», что Басаргин каждый раз не мог не восхищаться матерью.
— Чем вы занимаетесь?
— Актриса, — ответила она и задрала голову, как бы вопрошая: неужели ты сам по мне не видел этого?

4

Мать провожала их с некоторой тревогой. «Павел, — шепнула она сыну на лестнице, — я тебя немножко знаю… Прошу тебя, постарайся быть сдержанным… Веди себя прилично».
Басаргин повел гостью по городу, решив чередовать места описанные и воспетые, проверенные восприятием миллионов людей, с теми местами, что могут нравиться людям с душой настроенческой, способным к тихой, но истинной радости. Он много знал таких мест в Ленинграде.
Там не было соборов, и мраморных дворцов, и чугунных решеток.
Он показал ей Пряжку с облупленным мрачным зданием больницы Николы Чудотворца, где за решетками окон виднелись серые халаты больных. Над больницей шевелились вдали краны судостроительных заводов, в проеме между зданиями просвечивала Нева, широкая здесь, но вся заставленная по берегам буксирами, баржами, старыми судами, ожидающими ремонта, и новыми, огромными, ярко-красными от сурика.
Гнилые доски моста вздрагивали под ногами. Маслянистая, вся в радуге нефти вода каналов текла медленно. Заборы, стены домов были пропитаны сыростью и неприглядны, и красоту их под этой неприглядностью могли почувствовать не все люди. И Басаргин наблюдал свою гостью, но ничего не мог в ней понять. Она молчала, только иногда неопределенно улыбалась.
— Вот дом Блока, — сказал Басаргин. — Здесь он жил и помер. Его окна в верхнем этаже.
«Не может молодая женщина пройти мимо такой возможности, — думал Басаргин. — Она должна показать, что Блока читала, что стихи о Прекрасной Даме торчат в ее ушах, что натура она блоковская. Она должна как-то, черт ее побери, отреагировать. А если она любит Блока по-настоящему, то должна на самом деле притаить дыхание, потому что камни здесь пахнут Блоком. Может, она просто дура?»
— Хотите мороженого? — спросил он.
— Потом, — сказала она.
— Вы любите мороженое?
— Очень.
— Вот. Отсюда видны его окна, — сказал Басаргин, останавливаясь. — Снимите вы очки, черт побери!
— Зачем? — спросила она безмятежно.
— Потому что он, когда жил здесь, когда смотрел здесь, не надевал темные очки. А вам должно быть интересно смотреть его глазами, — сказал Басаргин грубо. «Хоть бы она разозлилась, что ли!» — подумал он. Как-то незаметно получалось так, что не ему сорок семь лет, не он старше ее вдвое, а она старше. И не он ведет ее по городу, а она ведет его за руку по незнакомым мостовым.
Она послушно сняла очки, поправила волосы и спросила:
— Это улица Блока?
 Да.
— Бывшая Заводская?
— Да.
— А эта улица Декабристов?
— Да.
— Бывшая Офицерская?
— Вы знаете эти места?
— Немного. Здесь, мне кажется, один дом был совсем обрушен, но я совершенно не помню какой.
— Возможно, — сказал Басаргин. — Я был довольно далеко, когда здесь падали дома.
«Очень все-таки жаль, что она выше меня, — подумал Басаргин. — Интересно, как мы будем, если она окажется без каблуков… О чем это ты думаешь, старая лошадь? — спросил он себя. И ответил: — О том самом». Ему хотелось поцеловать ее. Она так славно косила мохнатым глазом, и так чисто белели ее молодые зубы. И ему очень захотелось поцеловать ее.
— А Медный всадник вы помните, видели? — спросил Басаргин.
— Нет, он был заколочен, когда я приехала.
На улице Декабристов Басаргин остановил такси. Они уселись.
— На Исаакиевскую, — сказал Басаргин.
— Теперь можно надеть? — спросила она.
— Что надеть? — не понял Басаргин.
— Очки. У меня не все в порядке с глазами.
— Пожалуйста. И простите меня.
Она вынула из сумочки зеркало, посмотрелась в него и не надела очки. По тому, как уверенно чувствовала она себя в машине, Басаргин понял, что ездить в машинах не внове ей. Конечно, актриса, молодая, красивая, после спектакля ухажеры ждут у театра, потом ресторан, потом еще что-нибудь — обычный маршрут…
— Это Мариинский театр, — показал Басаргин. — Напротив здание Консерватории…
— Поехали вон туда! — вдруг сказала она. — Прямо!
— Валяй прямо, — сказал Басаргин шоферу.
— Нельзя, знак висит, — сказал шофер, поворачивая налево.
— Очень жаль, — сказала она и закинула ногу на ногу. Коротенькая юбочка поднялась, и Басаргин увидел ее коленки. И она увидела, конечно, что он увидел ее коленки, но не стала поправлять юбку. И вся вообще она изменилась, губы ее капризно расползлись, а взгляд потемнел, глядела она Басаргину прямо в глаза и не отводила свои, пока он сам не отворачивался. И во взгляде этом был вопрос, и ожидание, и вызов, и молчать уже сделалось тяжело, а что говорить, Басаргин не знал.
— А здесь можно прямо? — спросила она.
— Можно, — буркнул шофер. И они помчались куда-то по булыжной мостовой, под корявыми тополями.
— Пардон! — сказал Басаргин: на ухабе сильно тряхнуло, и он оказался к ней вплотную. И совсем близко увидел ее губы и темные, тревожно косящие глаза. «Поцеловать, что ли?»  подумал Басаргин, чувствуя, как обмирает сердце. И, понимая, что раз успел подумать, то поздно теперь целовать, что какой-то неуловимый миг проскочил, что только в этот миг поцелуй был бы естествен, неоскорбителен, а теперь поздно.
И что-то насмешливое почудилось ему в ее улыбке — дерзкое, развратное и насмешливое. И он обозлился на себя, а потому стал думать о ней как о легко доступной женщине. И, зная женщин, он понимал, что именно такие, если мужчина пропустил момент для начала сближения, начинают потом ломаться и корчить из себя недотрогу. И что в этом случае он особенно сейчас дал маху.
— Здесь направо, — сказала она.
— Поезжайте на Исаакиевскую площадь, — сказал Басаргин шоферу, — слушайте меня.
— Направо! — сказала она. — Павел Александрович, я очень прошу!
И ему показалось, что если он сейчас не уступит, то она заплачет.
— Разбирайтесь короче, — буркнул шофер.
— Прямо, черт возьми! — заорал Басаргин. Она отвернулась и сникла и стала несправедливо обиженной девочкой, которую не взяли в зоопарк из-за двойки по арифметике.
И все только что происшедшее показалось Басаргину неверно понятым, идущим от его испорченного воображения. Ничего в ней не могло быть дерзкого, развратного, и слава богу, что он не чмокнул ее.
— Скоро зайдет солнце, и тогда памятник не так интересен, — объяснил Басаргин. Он опять посмотрел на ее коленки, и она вдруг покраснела, смутилась и тихо потянула юбку.
«Просто не знает, как держать себя, — подумал Басаргин. — Она еще не знает ни меры своей власти над мужчинами, ни грани, за которой начинается опасность. Но надо отдать ей должное: она хочет быть сама собой. Взять вот да и жениться на такой женщине, и лепить ее, как хочешь. Бросить все, уехать куда-нибудь в Киев: вишни цвести будут, солнце, тишина, и на речном трамвайчике вкалывать, самому баранку вертеть, а ее из театра забрать, пускай человеческий вуз заканчивает, пока театр ее не искалечил… Бред какой-то…»
Он знал, что паутина жизни оплела его слишком плотно, что нет и не будет у него больше никогда мужества на сумасбродный, отчаянный поступок. Что до смерти он будет вертеться среди проклятых вопросов визы и странного, холодного отношения к нему дочери. И что ждут его впереди пять лет работы в Арктике, ждут разговоры о сухом законе, низкое небо, дощатые бараки, и тоска, и большие деньги, и мечты об отпуске, и разочарование в этом отпуске, и консервы в портовой столовой.
И сразу огонек любовной игры затух в нем. От ожидания встречи с Медным всадником повеяло скукой. Басаргин устал видеть фотографирующихся здесь приезжих. Он сказал Тамаре, чтобы она шла смотреть памятник одна.
Тамара оставила сумочку и пропала надолго. Наконец Басаргин обозлился, расплатился с таксером и вылез. «Пешком гонять буду», — решил он.
Нести женскую сумочку на длинных лямках-ручках было непривычно, и хотелось запустить ею в гуляющих.
Возле памятника Тамары не было. Она сидела на скамейке в сквере среди цветущих клумб, и два молодых человека рядом размахивали руками, что-то рассказывая ей.
Басаргин оказался в глупом положении — близко от скамейки, но по другую сторону решетки сквера.
— Эй! — крикнул Басаргин и помахал сумочкой в воздухе.
— А змея, оказывается, не сразу прилеплена! — крикнула она в ответ. — И голову создала женщина! Идите сюда!
— Нет уж, — сказал Басаргин. — Вы идите сюда!
Молодые люди замолчали и уставились сквозь прутья решетки на Басаргина.
— Очень интересно рассказывают ребята, — сказала Тамара. — Вам тоже будет интересно, честное слово!
Молодые люди опять принялись размахивать руками. Басаргин пнул решетку ногой. Проход в сквер был далеко — за углом.
Петр Великий скакал, вдев босые ноги в стремена и простерев мощную длань к Неве. Царский конь хвостом держался за змею — ему не хватало для опоры третьей точки, он не мог скакать без змеи. Венок Петра густо позеленел.
— Идите сюда, — сказал Басаргин еще раз, но очень неуверенно. Он уже понял, что она не пойдет и идти надо ему, иначе получается какой-то цирк, и на арене только Петр Великий и он, Басаргин. Петр давным-давно привык к своему видному положению и плевал на зрителей, а Басаргину топтаться на арене было внове.
— Держите свою авоську! — крикнул Басаргин. — Я пойду пока пива выпью!
— Давайте! — крикнула она. — Только осторожно, там духи!
Басаргин перекинул сумочку через решетку. Один из юношей ловко подпрыгнул и поймал сумочку за лямки. И тут Басаргин понял суть своего раздражения. Ему досадно было, что она так быстро познакомилась с этими юношами, оказалась такой доступной для уличных знакомств и что юноши эти — славные, с открытыми лицами, весело и увлекательно рассказывают.
Он пил пиво и думал о том, что русские женщины любят за талант, за любой талант — хотя бы за вдохновенное пьянство. А западные женщины любят мужчин за мужество и вообще за мужчинность, хотя бы и совсем бездарную. Потом он вдруг представил себе Тамару на своих похоронах. Вот он женился на ней и вскоре, как и положено, отдал концы. А она по-прежнему молода, хороша, в черном, у его могилы. Жизнь из нее так и выбрызгивает, не косить глазами по сторонам она просто не в состоянии, черное ей очень идет, но она изо всех сил натягивает на себя скорбь и печаль и думает только об одном: «Скорее бы все это кончилось!» Картина получилась мрачная и в то же время достоверная. У Басаргина даже заболело сердце. Последний год оно болело у него все чаще и чаще. Но к врачу он не показывался, совмещая, как и положено русскому человеку, крайнюю мнительность со страхом перед поликлиниками и полным наплевательством на свое здоровье.
Басаргин обогнул решетку и зашел к скамейке с тыла.
— У меня есть предложение, — сказал он. — Теперь товарищи вам составят компанию. А вечерком приходите — мама варит чудесный кофе.
Тамара вскочила, выхватила у парней сумочку, взяла Басаргина за локоть обеими руками и так повела его из сквера. Юноши сидели, широко раскрыв рты.
— Попрощались хотя бы, — сказал Басаргин. — Бесцеремонная женщина.
— Я сразу заметила, что вам на меня начхать, — сказала она.
— Оглянитесь, махните им, — попросил Басаргин, ему стало неловко за ее открытое пренебрежение к юнцам. Они этого не заслужили.
Тамара послушно оглянулась и кивнула, но продолжала крепко держать локоть Басаргина обеими руками. Теперь она казалась ему дочкой — взрослой, красивой дочерью; о ней надо тревожиться, ею надо гордиться. Он был благодарен за верность.
— Вот Петропавловская крепость, знаете? — сказал Басаргин тоном лектора в антирелигиозном музее. — Там, за мостом, видите? Мы сейчас перейдем мост.
Тамара наконец отпустила его локоть и шла рядом послушная, мечтательная, чуть покачивая сумочкой. И все в ней было целомудренным, свежим — даже стук каблуков по старому граниту набережной.
— Что вам рассказали эти ребята? — спросил Басаргин.
— Ерунда, все это ерунда… Не за этим я приехала в Ленинград. Я все вспоминаю прошлое, а оно не вспоминается… Я лучше всего вспоминаю по запаху, но теперь нигде ни капельки не пахнет так, как мне надо, чтобы вспомнить. Понимаете?
— Я старый куряка и пьяница и поэтому не слышу запахов.
— Правда? — недоверчиво удивилась Тамара и даже заглянула ему в глаза. Как будто он сказал, что никогда не дышит.
— Честное слово. И уже много лет.
— Это ужасно! — сказала она с искренней жалостью. — Как же вы узнаете людей? Ведь каждый имеет свой запах.
— Никогда не знал. И это как-то даже… Ну а я пахну?
— Очень слабо прелым сеном, — сказала она сразу. Очевидно, это решено было уже раньше.
Басаргин не понял, откуда в нем сено, и пожал плечами.
— Я живу в маленьком переулке, он весь зеленый и густой от акаций. Окно во двор, а под самым окном чужая крыша, а к этой крыше ведет стена, очень узкая и высокая. И вот я проснулась однажды в день своего рождения, открываю глаза и вижу — на подоконнике букет махровых гвоздик и плюшевая обезьянка!
— Черт возьми! Совсем забыл! — сказал Басаргин и хлопнул себя по лбу. — Простите, я вас слушаю. Значит, через крышу к вам можно лазать?
— Да, но стена высокая, старая, кирпичи вываливаются, и забираться туда очень опасно… Что вы забыли?
— Вы напомнили мне о дне рождения. В этом рейсе мне исполнилось сорок семь. Все было сорок шесть, а здесь стало сорок семь. И нужно было хотя бы «Отечественные записки» полистать. В детстве, вернее в юношестве, мы с братом даже в Публичку ездили столетней давности газеты читать. Это в день рождения. Так нам отец велел. А мы с братом родились через два года, но в один и тот же день. Так что мы двойную информацию получали о прошлом. Отец чудак был, с некоторым бзиком. «Дети, — говорил он. — Все настоящее выросло из прошлого. Нет эр — есть века. Недаром люди придумали век. Сто лет — целое число. В свой день рождения вернитесь мыслями к тому, что было век назад. И это безмерно обогатит ваш ум и дух». Он придумал веселую игру и тем приучил нас заглядывать назад каждый год. Прекрасный был старик…
— Я его не помню, — сказала Тамара.
— Они так и не сожгли в блокаду комплект старых журналов, сохраняли для нас. За середину прошлого века. Моя первая игрушка — старые, пыльные тома «Отечественных записок», — сказал Басаргин и закурил. Он, сам не замечая того, растрогался. «Куда меня несет? — подумал он. — Все эти воспоминания только ударяют под коленки. А томик «Записок» возьму в рейс…»
— Итак, Тамара, поклонники лазают к вам в день рождения по крышам?
— Да. И однажды положили мне на подоконник плюшевую обезьянку!
«Господи, она еще ребенок, — подумал Басаргин и вздохнул. — Она хвастается отчаянностью и робостью поклонников, которые лазают по карнизам, как коты… Сколько же, интересно, ей было в блокаду?..»
— Если окно выходит на крышу, то у вас должны бывать коты, — сказал он вслух.
— Да! — сказала она. — И на самом деле лазал черный кот… (Конечно, черный, и только черный! Иначе было бы уже не то!) Он лазал, лазал — такой огромный, — а потом пропал!
— Наверное, свалился, — сказал Басаргин.
— Если кошка падает, она не разбивается.
— Это только кошки, а к вам лазал кот. Коты разбиваются вдребезги.
— Почему? — спросила она с полной серьезностью.
— Коты более жесткие, — объяснил Басаргин. Он все не мог понять, кто кого морочит: он ее или она его.
— Нет, он не разбился. Мне бы сказали ребята со двора. Меня все знают, потому что я — актриса. В Одессе не так уж много актрис. Однажды я звонила по автомату, и старая-старая, типичная-типичная одесситка мне говорит: «Уже-таки если вы артистка, так думаете, вам можно час за пятнадцать копеек разговаривать?» Она меня узнала… Смотрите: лодочная станция!
— Это не самое здесь главное. Я проведу вас через крепость. Через бывший Алексеевский равелин… А вот эти строения — кронверки. В соборе гробница Петра и Екатерины, и над ними висят рваные знамена наших побежденных врагов — шведов…
Ей не хотелось в крепость. Она смотрела на лодочную станцию.
— Я умею грести, — сказала она.
— Здесь в казематах сидели царевич Алексей, княжна Тараканова, Достоевский и один мой дальний родственник.
— А вы хорошо гребете?
Басаргин хмыкнул. Сколько ему пришлось погрести в юности — самое тоскливое занятие.
— Вон, видите маленькую пристань? Она называется Комендантской. С нее увозили на казнь народовольцев.
— Полным-полно совершенно пустых лодок… В Киеве так не бывает, — сказала она.
Басаргин взял ее за руку и повел к мосту в крепость.
— Хочу в лодку! — сказала она и остановилась.
— Тогда мы не успеем в крепость.
— Черт с ней, с крепостью! Как тронешь историю — там сплошные казни… Грести я умею, честное слово.
Она решительно пошла обратно.
Лодочная пристань была пустынна. Кассирша зевала в будке. Милиционер дремал на скамейке. Тихо шебуршали смолеными бортами лодки. Старые ивы нависали над медленной водой. Вдоль самой воды, под ивами, вилась тропинка, скрывалась в кустах.
— Смотрите, — сказала Тамара. — Если по этой тропинке пойдет корова, то вон тот низкий, голый сук почешет ей спину. Знаете, как коровы любят, когда им спину чешут?! И я люблю!
— И я, — признался Басаргин.
Пока он платил деньги, она присела над водой и разглядывала свое отражение. Потом кассирша вылезла из будки и отвязала цепь. Они забрались в лодку, Басаргин оттолкнул корму, и они поплыли вниз по течению.
— Я люблю на себя смотреть, — сказала Тамара, устраиваясь на сиденье. — Я даже язык на сторону высовываю, когда на себя смотрю. Это очень плохо?
Басаргин пожал плечами.
— У вас холодное имя, — сказал он. — Не хочется его произносить. Наверное, потому, что у меня не было знакомых женщин с таким именем.
— Вы скоро привыкнете, — уверенно сказала Тамара и вставила весла в уключины. Упереть ноги было некуда, туфли с тонкими каблуками скользили по мокрому днищу. «Ничего, голубушка, — подумал Басаргин. — Меня на весла ты не затянешь!»
Ему хорошо было сидеть на корме, покуривать и видеть ее всю на фоне тихой воды. Он только теперь и мог разглядеть ее как следует. Длинные крепкие ноги и крепкие загорелые руки, высоко над плечами сидящая головка, уши спрятаны под прической; брови низко над глазами, но глаза большие, и брови не стесняют их; губы крупные, взрослые, а овал лица мягкий, неопределенный еще, девичий. И чувствуется, что ей нравится быть крупной, сильной женщиной и что стихи о Прекрасной Даме не для нее. А кого из поэтов она может любить? Задача! Куда проще сказать, к кому из них она равнодушна. Может быть, ей нравится Есенин, а может, и Киплинг, если она про него слышала. Бард британского империализма теперь известен молодежи только по «Маугли».
— Не сгибайте руки, а когда заносите весло — расслабляйтесь, иначе быстро устанете, — сказал Басаргин, чтобы сказать что-то в прикрытие своему изучающему взгляду, как будто он следил за ее греблей, а не за ней самой.
Течение было попутное. По берегам пошли тылы крепости, кирпичные здания Артиллерийского музея, сарайчики среди корявых деревьев, захламленные пристаньки, забор зоопарка, оттуда доносился неясный звериный шум. Город как бы исчез, потянуло провинцией, на пустырях висело и сохло белье, от воды сильно пахло тиной.
«Все-таки удивительное создание — молодая женщина», — подумал Басаргин. Он и раньше размышлял о том, что, несмотря на знание женщин, понимание их природного, инстинктивного естества, несмотря на все свое подозрительное к ним отношение, оправданное его жизненным опытом, он, вспоминая свою жизнь, вспоминает ее по этапам, связанным с той или иной женщиной, а не по этапам войны и мира, например. Детство — это мать. Отрочество — первая любовь. Юность — первая его женщина. Потом любовь к жене. Потом первая любовница… Вот они и болтаются на волнах жизни, как вехи на фарватере, как поворотные буи. И в этом есть какой-то большой смысл и даже нечто утешительное.
— Весла! По борту! — скомандовал Басаргин. Впереди был деревянный мост. Над центральным пролетом на перилах стоял паренек в плавках, готовясь к прыжку.
— Давай! — закричала Тамара, бросая весла, сразу возбуждаясь близостью его прыжка, азартом, вся повернувшись в его сторону. Ее лицо, запрокинутое к вечереющему, закатному небу, улыбалось радостно, даже восторженно. Хорошо ей было жить в свои двадцать три года.
«Нет, это было бы преступлением, — подумал Басаргин. — Ей, пожалуй, можно было бы закрутить голову, но это было бы преступлением. У меня пошаливает сердце, и мне совсем не хочется купаться, и я бы не стал нырять с моста в мазутную воду…» Он почувствовал свое старение, опыт, раздражительность, свою привычку к капитанскому одиночеству, к потягиванию винца под ночной джаз в каюте. Он почувствовал себя грузным. И это признание своего старения, еще, быть может, не заметного для других, было каким-то сладостно-болезненным.
Лодка тихо вошла в тень моста, осклизшие сваи и ржавые болты застыли в напряжении, выдюживая тяжесть пролетов; они работали молча, годами, и потому под мостом было особенно напряженно, тихо, и плеск воды, капание капель с весел раздавались отчетливо. Потом опять посветлело, дохнуло теплом нагретой земли и листвы.
— Знаете, Тамара, — сказал Басаргин, на самом деле ощущая уже какую-то привычку к ее имени, уже ощущая ее именно Тамарой и никем другим — ни Олей, ни Ликой, ни Анной, — что я всегда вспоминаю, когда я оказываюсь под мостом? Я вспоминаю юность. Я любил одну девушку, а она любила меня меньше или совсем не любила и только думала, что любит, потому что слишком хотела кого-нибудь любить. Была зима, снег, ветер. И поздней ночью я спустился на лед и пошел среди торосов к Кировскому мосту. Мне хотелось чего-нибудь этакого, не совсем обычного. Лед под мостом оказался совершенно темный, даже черный, потому что ветер сдул с него снег, и чувствовалось, как под этим черным, прозрачным льдом скользит вода. Знаете, с детства слышишь разговоры, что лед под мостом слабый и ходить туда опасно, и все такое… Я шел, набухал от страха и думал: вот провалюсь, труп никогда не найдут — унесет в залив. Лед трещал, и я хотел вернуться, но знал, что не вернусь, пока не покурю там. Сел на корточки под центральным пролетом и закурил. И хорошо стало, дико, необычно — сидеть под мостом и курить. И вдруг начал приближаться гром, и лед задрожал, я лег ничком, потом распластался… Гром приближался, мост, огромный, стальной мост, зашевелился каждым своим суставом, залязгал, зачавкал. Как будто он рассвирепел на меня… Погребите-ка правым, а то в берег ткнемся!
Тамара глядела на него напряженными от страха глазами и не шевелилась. Басаргин перехватил весла и оттабанил на середину реки.
Он начал рассказывать без определенной цели, по привычке, и поймал себя на том, что рассказывает эту историю сотый раз. И всегда той женщине, с которой познакомился недавно, на которую хочет произвести впечатление. Что-то, он чувствовал, в этой истории сильно действовало на женщин. И хотя все это было правдой, сейчас Басаргин ощутил фальшь. Молодой, влюбленный, чистый и романтичный юнец, когда-то шедший под мостом по тонкому льду, и Павел Александрович Басаргин, рассказывающий об этом, — были разные люди. И не следовало приписывать себе былой храбрости, она уже не принадлежала ему. Не следовало, хотя бы ради чистоты воспоминаний о первой любви.
— И что дальше? — спросила Тамара.
— Дежурный ночной трамвай через мост шел — вот и все, — сказал Басаргин с раздражением. «Незаметно выработалась целая программа, — отметил он. — И не замечаешь, как хитро показываешь себя».
— А лед не провалился? — с глубоким разочарованием спросила Тамара.
— К счастью, нет, — ответил Басаргин. Они выплыли из протоки к тому месту, где Нева разделяется на Малую Неву и Большую. Здания на противоположном берегу полыхали окнами верхних этажей — солнце опускалось на крепость.
— Поплывем на ту сторону?
— Туда не выгребешь — течение сильное. Видите, баржа стоит на якоре? Видите, как у нее цепь надраена?
— А вообще можно въехать на лодке в Летний сад?
— Вообще да. Можно войти в Фонтанку или в Лебяжью канавку. Но для этого есть лодочные станции на той стороне.
— Это будет замечательно, если мы приплывем туда отсюда!
— Глупость чистой воды, — сказал Басаргин, но неожиданно для самого себя пересел на банку, взял левое весло. — Если выгребем на ту сторону, дальше будем пробираться под самым берегом, там мелко и течение слабее. На воду!
И они стали грести как бешеные, задевая друг друга плечами, локтями, коленями.
— Не частить! — командовал Басаргин. Смешно ему было перегребать ее, выдерживая нос лодки на течение. И они сравнительно легко выбрались к противоположному берегу и пошли по самой набережной к Кировскому мосту. А по набережной брели разные влюбленные и невлюбленные люди и подбадривали их сверху. Солнце садилось, волна растекалась золотом, серебром и бронзой. Шпиль Петропавловки пронзал реку насквозь. Ржавые швартовые кольца торчали из старого гранита. Чайки летали над лодкой.
Уже возле моста Басаргин увидел надпись, запрещавшую шлюпкам проходить под крайней аркой. И они отвернули ко второй арке, но и на ней висела такая же надпись. И они отвернули к третьей, опять оказываясь на середине реки, подставляя течению борт, уже тяжко дыша. На третьей тоже висело запрещение. Проход оставался только под средней. Сжатая гранитными быками, вода дрожала от возбуждения и злости. Струи сталкивались и вылезали одна поверх другой, густея от напряжения борьбы, стремясь к замостовому простору, к свободе. От воды здесь несло ладожским холодом. А плеск, ропот, звякание струй сливались в угрожающий гул.
— Навались! Сильней гресть! — заорал Басаргин. Он знал, как помогает иногда резкая команда, как грубый окрик прибавляет сил.
Пролет моста поднялся высоко над ними в темно-синее вечереющее небо, заслонив последние лучи солнца. Лодка плясала на месте, ерзая носом в разные стороны, а они гребли, сжав зубы, и не оглядывались, чтобы не сбиться с ритма.
«И круга нет, — подумал Басаргин. — Непорядок. Надо бы на каждую лодку круг. Плохо будет, если перевернет, — ишь несет!» Ему уже небезразлично стало: пройти или не пройти под мостом. Пролет манил, а сердце устало, и руки начинали слабеть. И теперь Тамара перегребала его. Он навалился из последних сил. «Если мы пройдем — старость еще не началась во мне!» — решил Басаргин. Ему необходимо стало пройти под мостом, под тем пролетом, где много лет назад он сидел на дрожащем льду, оглушенный железным гулом ночного трамвая.
Течение сбивало их к правому быку, к водоворотам и толчее возле осклизшего гранита.
И Басаргин понимал, что дело безнадежно, под мостом не пройти, потому что сейчас придется бросать весло — оно вот-вот заденет о бык. И тогда лодку развернет бортом к течению, и на такой волне и сулое их в самом деле перевернет, а до берегов далеко, и в кармане полным-полно документов. Он обозлился на женщину, которая так самозабвенно гребла рядом, на легкие ее волосы, выбившиеся из прически, серебрящиеся от брызг. Она втравила его в эту пробу сил, в эту безнадежную затею. Он до смерти не забудет, что так и не прошел под этим идиотским пролетом.
— Легче гребите! — крикнул Басаргин.
— Почему? — спросила она, оборачиваясь к нему и не сбавляя темпа.
— Кому сказано?! — заорал Басаргин. Кончик лопасти его весла цеплял гранит быка.
— Почему? — опять спросила она. Она не понимала, что сейчас их развернет бортом.
Лодочка гудела днищем и юлила на сулое.
Басаргин нырнул головой под левую руку Тамары и вырвал весло. Она сразу опять схватилась за валек, получилось нечто вроде борьбы, и они не перевернулись чудом.
Через несколько секунд их вынесло на свет и простор реки много ниже моста. И лишь тогда они перестали бороться и оказались тесно переплетенными, тяжело дышащими друг другу в лицо.
— Очень глупо! — сказала она. — Так близко от цели и…
Басаргин перебрался в корму. Во рту высохло, слабость текла от сердца, левая рука немела.
— Хватит. Покатались. Гребите к станции, — сказал он.
Она гребла, поджав губы, часто оборачиваясь к мосту. Смешно было что-нибудь объяснять ей.
— Сейчас поедем ко мне на судно, — сказал Басаргин.
— Вы на парусном корабле работаете?!
— Да.
— Чудесно! — Она сразу забыла свою досаду, бросила весла и захлопала в ладоши.
«Ведь я, наверное, сейчас бел как мел, — подумал Басаргин. — А она даже не замечает, черт бы ее побрал. Только бы такси сразу достать. На судне выпью немножко спирта, и все войдет в норму». Первый раз у него схватило сердце, когда транспорт «Воейков», шедший под его командой в конвое, получил бомбу прямо в дымовую трубу и через пять минут перевернулся. Дело было в Баренцевом море, и вода была минус два.

5

— А Летучие голландцы еще есть?
— Да. Их довольно много.
«Летучим голландцем» на морях давно называют любое покинутое экипажем судно, поэтому Басаргин не врал. И не удивлялся ее вопросам. Сухопутный человек, попавший поздним вечером на парусник, который сушит безвольные паруса у теплого гранита набережной, на парусник, который перекосил фока-рей и задумался, ожидая близкого ухода в море, воркуя флюгером на мачте, — сухопутный человек обязательно вспомнит на борту такого парусника о Летучем голландце, о несчастном капитане, который на свою погибель обогнул мыс Горн и ждет теперь женской любви, чтобы спасти душу от вечной каторги, и жутко маячит в тумане и штормах, объявляя кораблям о скорой гибели.
— А Бегущая по волнам?
— Да, есть. Я даже видел ее однажды. И мне показалось, что я уже встречался с ней, когда-то давно… Садитесь в угол дивана и поднимите ноги. Я сижу так, когда сильно качает.
Она скинула туфли и подняла ноги на диван, а Басаргин налил себе спирта. Из иллюминатора слышался громкий смех — вахтенные курсанты вязали на палубе швабры и развлекались анекдотами.
— Берегитесь рассказов старых, опытных морских травил, — предостерег Басаргин для очистки совести. — Они все врут, хотя не врут ничего. Они просто рассказывают часть целого. Это опасно. Люди так называемых романтических профессий вспоминают о своей исключительности тогда, когда видят интерес, робость и волнение на лицах других, когда им внушают другие, что жизнь их особенна. Тогда они начинают хвастаться без удержу и получают некоторое вознаграждение за пережитое. А когда они делают свое дело, рядом нет зрителей. И потому все происходит обыденно и скучно… Так вот, недалеко от Генуи есть порт Специя. Там в морском музее я видел Бегущую по волнам… Не знаю, искусство это или примитив, но, когда стоишь перед ней, вдруг кажется, что подойдет она и тронет твое лицо руками, как трогают слепые… Представьте середину прошлого века, итальянский фрегат, впередсмотрящего с серьгой в ухе и его крик: «Человек за бортом!..» Смуглая женщина на синей волне среди солнечных бликов и пены. Черт знает как обалдели матросы и капитан фрегата. Капитан заорал: «Пошел все наверх! В дрейф ложиться!» И все забегали, скользя босыми ногами по мокрой палубе. И вот они с южным шумом и гамом уложили фрегат в дрейф, спустили шлюпку и погребли к женщине.
— Она была деревянная?
— Да. И до сих пор никто не знает, из какого дерева она выточена. Таких деревьев нет на земле, — сказал Басаргин. Он услышал легкий шум за переборкой в радиорубке.
«Радист на берегу, — подумал Басаргин. — Кто это может быть? Или чудится? Или это мания преследования? А я все больше делаю и болтаю глупостей».
— Статую вытащили, — продолжал он. — И матросы, раскрыв рты, глядели на нее после вахты. А один молоденький матросик загляделся на нее с высоты форбом-брам-рея. И хлопнулся вниз прямо к ее ногам и разбился насмерть. Тут капитан повернул к берегу. Ближе всего под ветром оказалась Специя. Капитан сдал статую в морской музей и приказал немедленно сниматься с якорей. В ночь ударил шторм, надо было спускать паруса и брать рифы, но капитан вылез на палубу с пистолетом и сказал, что влепит пулю любому, кто подумает об этом. Фрегат несся под всеми парусами сквозь ночь и шторм. И в полночь капитан приказал поставить еще все лиселя. Это мог приказать только сумасшедший. Корсиканские маяки Бастия, Аяччио, Бонифаче проскочили у них по левому борту, как одна кровавая ракета. К утру открылись берега Сардифия. И капитан с полного хода выкинул фрегат на рифы. Спасся один подшкипер. Подшкипер сказал, что капитан совсем рехнулся и всю ночь орал: «Мы никогда не вернемся в этот порт!» Вот, видите эти ботинки? — спросил Басаргин, кивнув на иллюминатор своей каюты. За иллюминатором медленно, нерешительно двигались ботинки с загнутыми носами. — Это мой старший помощник. Сейчас он спустится сюда и спросит какую-нибудь чепуху.
Старпом спустился и спросил:
— Павел Александрович, лед здесь брать будем или в Выборге?
— Вы же здесь хотели брать. И машину заказывали!
— Так не дали машину.
— А мяса много?
— Не очень, но оно уже попахивать начинает.
— Наймите машину за наличный расчет.
— А… перерасход уже по наличным.
— Слушайте, Сидор Иванович, ваше это дело, и занимайтесь им. Все.
— Дежурный по низам доложил, что курсант Ниточкин, которого вы давеча без берега оставили, в самоволке.
— Дурак! — выругался Басаргин. — Дурак мальчишка! Запишите, Сидор Иванович, когда он вернется.
— Есть.
Старпом ушел. Басаргин вытащил из-под стола бутылку, которую спрятал, когда увидел ботинки старпома, налил себе и сразу выпил. Все капитанское в нем дрожало от презрения к самому себе: прятать бутылку! Как школьник папиросу в уборной, когда туда заходит учитель. И он трясется из-за того, что пригласил к себе в каюту женщину. И дает две недели без берега ни в чем не виноватому парнишке!
— Если вы думаете, что старпом приходил по поводу льда, — сказал Басаргин, — то ошибаетесь. Он приходил поглядеть, кто у меня и что я делаю.
— А глаза у него хорошие, — сказала Тамара.
— Сейчас он доложит, кто у меня и чем я занимаюсь, начальнику практики Абрикосову, а тот — начальнику училища… И все-таки старпом честный человек. Хотя мне теперь на все наплевать, я должен отметить, что он делает то, что делает, не из подлости, а из сознания гражданского долга. И он несчастный, тяжело раненный, боится, что ему плавать не разрешат, другой специальности у него нет, а детей — трое, оклад маленький. Вот он поймал двух щук, когда мы в Транзунде стояли, спрятал их в холодильник и неделю смотрел, протухли они или нет, — домой вез. Лед все-таки стаял, и щуки протухли… Вы спать не хотите?
— Налейте мне капельку, — попросила Тамара. — А у вас сахар есть? Ложку туда мне сахару можно? И что дальше со статуей?
— Конечно, есть сахар, — обрадовался Басаргин. Он боялся, что она уйдет. Когда один в море — это даже хорошо. Когда один, а судно стоит возле причала, — это плохо.
— В статую начали влюбляться самым настоящим образом. Однажды накрыли служителя музея, который ее обнимал, вместо того чтобы стирать пыль. Над служителем начали издеваться, и он утопился. А самое интересное произошло в эту войну… Не сварить ли вам кофе?
— Потом.
— Вы сидите с закрытыми глазами, и я не знаю, спите вы или нет… Ее увидел немец-эсэсовец. И приказал доставить к нему домой. Итальянцы, естественно, доставили. Утром его нашли у ее ног с простреленной башкой и запиской в руках: «Так как ни одна живая женщина не может дать мне жизнь-мечту, которую подарила мне ты, я отдаю тебе свою жизнь». Конечно, это был человек, уставший от войны, битый, хвативший лишку сильных ощущений, понимающий, что игра проиграна; быть может, он даже догадывался, что его ждет виселица. Но все-таки можете себе представить силу воздействия Бегущей по волнам. Вероятно, тысячи, тысячи лет назад она стояла в храме. Море затопило храм, но где-то осталась воздушная подушка. А потом землетрясение разрушило храм, и она всплыла. Вот и все.
— Я буду настоящей артисткой, — сказала Тамара после длинной паузы. Она сидела, подняв ноги на диван, обхватив их руками, прижав голову к коленкам.
— Бросайте это дело, пока не поздно! — сказал Басаргин. — У меня была жена актриса. Из всех несамостоятельных профессий — ваша самая несамостоятельная. Вечное ожидание. Оно обязательно заканчивается неврастенией. Истерики и симуляция истерик, водка, валерьянка и…
— Вы это о своей жене? — спросила Тамара. Теперь она больше не упиралась лбом в коленки.
— Да, — сказал Басаргин.
— Я стану большой артисткой, — повторила она. — Однажды мы играли «Власть тьмы», и я держала паузу… И все сидели и слушали. И я поняла, что могу молчать сколько угодно, а зрители будут сидеть и слушать мое молчание и понимать все, что во мне… Пожалуйста, верьте мне!
— Конечно, конечно, — сказал Басаргин, следя за секундной стрелкой своих часов. Он молол кофе по всем правилам этой науки.
Она попросила разрешения примерить его капитанскую тужурку.
— Конечно, конечно, — сказал Басаргин, закончив молоть кофе, и подал ей тужурку, тяжелую в конце рукавов от золота нашивок. И осторожно, как корону, водрузил на ее голову капитанскую фуражку.
Тамара отошла к зеркалу над умывальником и притихла перед ним.
— Теперь здесь начальник вы, — сказал Басаргин. — Вот ваша койка. Утром матрос будет приносить вам кофе. Не удивляйтесь — матросы носят в ухе серьгу…
— Я знаю, что мои матросы носят в ухе серьгу, — перебила она надменно. — Когда мы поднимем паруса, капитан?
— Когда прикажете!
— И пусть стреляют пушки! Пусть все наши пушки стреляют, когда мы будем поднимать паруса!
— Есть! — сказал Басаргин и поставил кофейник на плитку.
На трапе показались и вызывающе стукнули женские туфли.
— Входи, Женя, — сказал Басаргин. И помощник повара Женя спустилась в каюту. — Чего ты так поздно?
Женя уставилась на Тамару. Тамара — на Женю. И Басаргин почувствовал себя лишним. Слишком откровенно и без стеснений рассматривали они друг друга.
— Я выпила соль, — сказала Женя, продолжая смотреть не на Басаргина, а на Тамару. — И мне дали другие талончики.
— Молодчина, — сказал Басаргин.
— Вам приходится пить английскую соль? — спросила Женя у Тамары.
— Нет…
— А я выпила две порции. Чтобы не отстать от судна. От него. — Женя мотнула головой в сторону своего капитана.
— Сядь, Женя, хочешь кофе? — сказал Басаргин. Ему показалось, что сегодня Женя выпила не только две порции соли, но и кое-что покрепче.
— Результаты будут через неделю. Если найдут бациллы, сообщат вам в море через пароходство по радио, — сказала Женя.
— Завтра доложи об этом старпому.
Женя присела к столу. Тамара налила ей в стакан кофе.
— Моего прадеда, наверно, сменяли на собаку, и моя фамилия теперь Собакина, — сказала Женя Тамаре. — Я учусь в восьмом классе заочно.
— Я не люблю учиться, — сказала Тамара.
— Я тоже! — оживившись, сказала Женя. — Но я закончу школу, если Павел Александрович возьмет меня в Арктику. — Она, очевидно, высмотрела в Тамаре все, что надо было высмотреть, поднялась и затопала вверх по трапу.
Она была в синей короткой юбочке и жакете с широкими плечами. С шестнадцати лет она плавала уборщицей на ледоколе, в семнадцать спуталась с каким-то матросом и родила сына, отца которого больше никогда не видела.
— Она в вас влюблена! — сказала Тамара.
— Нет. Просто ревнует. Такое часто бывает у подчиненных-женщин к начальникам-мужчинам. Особенно если капитаны распускают экипаж так, как это сделал я на «Денебе». Вам кофе не крепок? А то пошлем рассыльного за кипяточком.
— Не надо кипяточку, — тихо сказала Тамара, закусила палец, сгорбилась на диване и уставилась на Басаргина остекленевшими глазами. Что-то забытое, тусклое всплыло из глубин ее души и памяти. — Простите, простите! Ужасно неудобно! — И она заплакала.
Басаргин решил, что у нее обычный женский бзик после лишней рюмки спирта, сел рядом и гладил ее по голове. И ругал себя за нечуткость, за то, что даже не спросил о ее жизни, не задал ни одного вопроса о чем-нибудь серьезном, а она, может быть, приехала в Ленинград не просто так, а по важному обстоятельству.
Через пять минут она уже не плакала, размазывала по лицу краску с ресниц. И, успокаивая ее, Басаргин понял, что весь вечер думал глупости, что никогда и ничего между ними не могло и не должно было быть. И все больше чувствовал в ней родное, родственное, близкое существо, в присутствии которого так хорошо бывает немножко приболеть, покапризничать, — существо, совершенно ничем не стесняющее. И еще он вдруг понял, что наступила пора, когда ему больше не следует рассчитывать на неожиданную и прекрасную женскую любовь впереди, что обычные об этом мужские мечты не для него. И если кто-то любит его сейчас, то это надо ценить, как последний подарок жизни. И ему удивительно было, что только сегодня, сейчас он понял это, понял так спокойно, покорно, без тоски и боли.
— Дверь была обита кожей, а ручка закапана стеарином, и я подумала: значит, здесь есть живые, — сказала Тамара, вытирая лицо рукавом. — Я подумала, что там не умерли и не уехали, и если письмо хорошее, то они дадут чего-нибудь съесть… Если бы мне дали кусочек свечки, я бы ее съела, от нее нельзя умереть… Одна комната пустая была, и в ней черный рояль стоял…
— Да-да, — сказал Басаргин. — У нас был до войны рояль. Вы водички глотните.
— И картина стояла на полу — сирень в горшках…
— Да-да, действительно, — поддакивая ей, сказал Басаргин.
— А старик был седой, все время сердился, что почта работает плохо, и читал Платона, а потом уснул…
— Да-да, — сказал Басаргин. — Вы умойтесь.
Она вскочила с дивана, пряча лицо, и, конечно, сразу уставилась на себя в зеркало. Басаргин дал ей полотенце и поднялся из каюты на палубу.
Было темно, время перевалило за полночь. От гранитной стенки, нагревшейся днем, тянул теплый ветерок. Какая-то парочка шла по набережной, стукали каблучки и шаркали мужские подметки. Вахтенный у трапа отпустил шуточку, на шкафуте засмеялись — там сидели и чистили картошку курсанты.
Басаргин курил, облокотившись на борт. Он чувствовал усталость и некоторое отупение. Тамара поднялась за ним из каюты и сказала:
— Не провожайте меня. Я знаю, что уже поздно, но не провожайте.
— Хорошо, — сказал Басаргин.
— Благодарю вас, Павел Александрович. Теперь все будет хорошо. Вы сами не знаете, как помогли мне сегодня… А под мостом надо было пройти! — И она опять засмеялась весело, по-девчоночьи.
Басаргин только плечами пожал — переходы в ее настроении оказывались чересчур стремительными.
Он проводил ее до трапа, поцеловал руку, помог перейти на стенку. И Тамара быстро исчезла в темноте.
Басаргин вздохнул, вернулся в каюту, включил приемник и выпил еще рюмочку. Спать ему не хотелось.
«Теперь методологическая несостоятельность так называемого “нового учения” Марра о языке доказана навсегда… Нельзя отрывать мышление от языка и язык от общества…» Басаргин тронул верньер настройки. Он хотел послушать музыку.

6

Через сутки «Денеб» снялся со швартовых. Сразу после выхода из Морского канала у помощника повара Жени застряла в глотке рыбная окуневая кость. Доктора на борту не было. Старпом час искал ключи от докторской каюты, но не нашел. Женя охала, держалась за горло и по-всякому показывала, что скоро умрет. Черт знает что надо делать, если девчонке попадет в глотку рыбная окуневая кость, а зеркала со специальной дыркой в середине нет.
Они прошли Кронштадт около полуночи. Ветер свежел, звезд и луны не было. Медленно проплывала мрачная громада Чумного форта. Впереди мигал Толбухин маяк. С Военного угла на острове сверкнул прожекторный луч, притулился к воде, осторожной кошкой подобрался к «Денебу» и высветил судовой нос — на Военном углу читали название уходящего в море судна.
— Так, — сказал Басаргин. — Пошлите Женьку ко мне в каюту, старпом, и снимите зеркало с сигнального прожектора — в нем есть дырка. И достаньте пинцет.
Они шли под мотором, и Басаргин пока не хотел дергать команду на паруса. Люди получали за час плавания под парусами надбавку тридцать копеек. А ставить паруса в кромешной тьме и при сильном ветре — это не книжки о парусниках читать. На «Денебе» не было ни одного человека, который любил бы лазать по вантам и тащить через блоки мокрые тросы. И каждый раз, когда Басаргин орал: «Все наверх! Паруса ставить!» — он чувствовал вокруг себя невидимую бурю раздражения. Иногда ему доставляло удовольствие ощущать ее, иногда утомляло. Люди были правы — платили им безнадежно мало.
«Денеб» начал клевать носом, спотыкаясь на противной волне. Какое-то большое судно обогнало их, черным привидением скользя вдоль правого борта. Это был серьезный пароход, у него был план, тонно-мили, борьба за экономию перевозок, за сокращение стояночного времени. Им было не по пути.
Старпом принес сигнальное зеркало и пинцет. Басаргин спустился в каюту. Женя сидела у стола на диване и держалась за горло.
— Через часик нас качнет, пищеблок, — сказал Басаргин. Он раскидал мелкие предметы по ящикам и закрыл ящики на ключ, снял со стола эбонитовую накладку, собрал и положил в умывальник пепельницы. Женя следила за каждым его движением, потом хрипло сказала:
— У нее кольцо на пальце. Она замужем?
— Какое кольцо? — спросил Басаргин. — Открывай пасть.
— Руки-то хоть помойте, — с грустью сказала Женя. — Небось когда с ней кофе пили, так сперва руки мыли.
— Дура, — сказал Басаргин добродушно. — Тебе приказано пасть отворить?
Женя открыла рот и зажмурилась.
— Теперь закрой, — сказал Басаргин. Он решил все-таки вымыть руки. С самого детства все его заставляли мыть руки!
— А если я научусь в шахматы играть, вы со мной играть будете? — спросила Женя и закашлялась. Кость стояла поперек ее дыхательного горла.
— Это еще посмотрим, — сказал Басаргин. — И надо было тебе после отхода подавиться!
— Я конспект по шахматам составила, — сказала Женя. — А если ее как следует раздеть, так она костлявая будет, эта ваша знакомая…
Басаргин достал бутылку со спиртом и протер пинцет. «Черт, — подумал он. — Было у нее кольцо или нет?» Ему захотелось представить себе Тамару, но чудилось только что-то косящее темным глазом и высокое. Никакой конкретности.
— Женя, убери конечности от лица, — сказал он и через дырку в сигнальном зеркале посмотрел в красный зев. Зайчик тронул дрожащий маленький язычок. — Черт, а где дыра в дыхательное горло? Женька, у тебя нет дыхательной дырки, совершенно нет.
Женя с трудом сказала:
— Этого не может быть.
Радист принес прогноз — ветер западный до семи баллов — и тоже долго смотрел в глотку Жене и не мог найти дыхательное горло. И старпом сменился с вахты и смотрел ей горло. И они спорили о том, где дыхательные щели. У Жени выступил на лбу пот, скуластое личико ее побледнело, глаза смотрели страдальчески.
Басаргин налил ей рюмку спирта и велел выпить. Она ломалась и только пригубила. Тогда Басаргин сказал, что надо пить до дна, иначе он узнает все ее мысли. Тут она сглотнула спирт, сразу немного опьянела, забыла про кость, и Басаргин отправил ее спать до утра, ибо утро вечера мудренее.
В кубриках спали заморенные стояночными делами курсанты. В носовых каютах храпели кадровые матросы, освобождаясь от винного перегара. В каютах командного состава спали штурмана, ублаженные на стоянке женами. Вокруг судна была ночь и дул ветер. Тридцатиметровые мачты описывали вершинами стремительные дуги. На вантах, марсах, салингах и реях было кромешно темно и неуютно. И все-таки дизель следовало остановить, людей поднять и послать на ванты, марсы, салинги и реи. Люди распустят и поднимут куски прошитой парусины. И тогда ветер заменит дизель, наступит тишина.
Курсантам следует проветрить мозги, если они решили вручить свою судьбу Нептуну. Работа есть работа.
Басаргин натянул штормовую куртку и вышел из каюты на палубу. Ему платили за то, чтобы делать из мальчишек моряков.
Сплошная тьма. Только лицо рулевого, освещенное слабым светом из-под колпака компаса.
— Сколько на румбе?
— Двести семьдесят, товарищ капитан.
— О чем думаешь?
— О футболе, товарищ капитан.
— Вахтенный штурман? — спросил Басаргин в темноту.
— Да, Павел Александрович.
— Все наверх, Юрий Алексеевич, паруса ставить!
Юрий Алексеевич присвистнул. Сейчас он чешет в затылке и говорит про себя приблизительно следующее: «Мастер опять спятил, нет, ему просто ударило в голову…»
— Есть, Павел Александрович!
Вахтенный штурман спустился с мостика. «Ти-та-ти-та-ти-та» — сигнал аврала. Впереди шесть часов лавировки. Смена галса каждый час. Утомительно для капитана, но он привык делать работу хорошо. Даже если это его последний рейс на «Денебе».
Басаргин зашел в штурманскую рубку. Знакомый до тошноты голубой язык Финского залива на влажной карте. По трапам загрохотали ботинки. Никто из курсантов не шнурует ботинки. Они так и ползают по мачтам в незашнурованных ботинках. Рано или поздно это кончится трагически. И ни один из штурманов и ухом не ведет. Не говоря об Абрикосове, черт бы его побрал! Кажется, даже старик «Денеб» закряхтел от раздражения.
Басаргин вышел из рубки и облокотился на деревянную балюстраду в корме. Гордость «Денеба» — деревянная, дубовая балюстрада, с рояльными, пузатыми стойками. Если ее как следует пихнуть животом, окажешься за бортом. Все сгнило к чертовой матери!
— Марсовые к вантам!.. По реям!.. Отдать сезни!..
— Фок к постановке готов!.. Грот к постановке готов!..
— Грот-стень-стаксель ставить?
— Ставить! Все ставить! Все тряпки до одной! — заорал Басаргин. — Чего копаетесь?! Как кливера? Почему не докладывают?
Дизель сбавил обороты и затих. Тишина. Только свистит ветер и плещет море.
Баркентина «Денеб» — старая, трофейная баркентина — ложится в крутой бейдевинд левого галса.





Новости

Все новости

26.11.2019 новое

КНИЖНОЙ ЛАВКЕ ПИСАТЕЛЕЙ – 85

22.11.2019 новое

«СУДЬБА РУССКОЙ ЭСКАДРЫ: КОРАБЛИ И ЛЮДИ»

17.11.2019 новое

ПОСЛЕДНИЙ ГАРДЕМАРИН БОРИС ЛОБАЧ-ЖУЧЕНКО


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru