Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Морской экзамен


1

Белоснежный лайнер «Воровский» стоял у пассажирского причала порта Мурманск, нацелив свой острый нос прямо в двери ресторана «Морской вокзал». В ресторане досиживали отчаянные рыбаки. Они отправлялись к берегам Северной Америки на четыре месяца. 
Окно моей каюты было открыто. За окном был отлив и мокрый снег. Пахло морской гнилью. Далеко и близко гудели паровозы, пароходы, теплоходы и электровозы. 
Передо мной на столе лежали отходные документы, пачки паспортов и «Распоряжения о подготовке к отправке подменных команд для больших морозильных траулеров в район Джорджес-банки»… 
Одиннадцатого октября 1966 года собрать личный состав траулеров для проведения инструктажа… Личному составу сдать паспорта и санитарные книжки четвертым помощникам капитанов… Капитанам траулеров проверить и подписать судовые роли… 12 октября в 23.00 закончить досмотр теплохода «Воровский» пограничными властями… Теплоход должен выйти в рейс 13 октября 1966 года в 01.00… 
На все предотходные сутки меня, конечно, засунули вахтенным помощником. Потому я и сидел в каюте, нюхая запахи отлива, подставляя волосы под мокрые снежинки, залетающие в окно, слушая гудки и разные судовые звуки. Остальные штурмана удрали в город Мурманск, чтобы попрощаться с женами или другими подругами. 
На причале шумели моторы грузовиков и директор нашего ресторана Жора: пришло приказание сдать с теплохода весь запас спиртного, который остался от арктического туристского рейса. Весь коньяк и «столичную», не выпитые любознательными туристами, директор ресторана Жора выгружал в автофургоны вместе с некоторой частью своего сердца, ибо спиртное, как известно, наиболее способствует выполнению ресторанных планов.
Наше плавание к берегам Северной Америки начальство считало нужным сделать «сухим». Начальство считало правильно: рыбаки — не дети, особенно когда им будет нечего делать в пути и их триста человек, а в перспективе четыре месяца работы в океане без единого захода в порт. 
Моя дорога много раз в жизни пересекалась с рыбаками, хотя я никогда не видел их в работе; никогда не видел изнутри траулера, живущего обыкновенной жизнью, ловящего рыбу. 
Я видел, как рыбаки тонут, когда служил на спасательном корабле. Я дважды провел на Дальний Восток рыболовные суда Северным морским путем и сдавал их на Камчатке и во Владивостоке рыбакам. Теперь у меня был шанс посмотреть на то, как рыбаки ловят рыбу у берегов Америки, как делается рыбий жир. 
Большинство детишек не любит рыбий жир. Я просто ненавидел. И вот в блокаду мать нашла среди склянок домашней аптечки пузырек с остатками этого жира. Пузырек был прополоскан кипятком, и кипяток превратился в благоухающую уху. Какое счастье — уха среди замерзшего города и смерти! 
Ученые говорят, что войны играют решающую роль в сохранении рыбных запасов. В период проведения боевых действий ловить рыбу и добывать рыбий жир, естественно, опасно, ее вылов сокращается, и она успевает за время войны опять размножиться. Так было в Первую мировую войну и во вторую. 
Но если раньше рыбам было выгодно, когда люди дрались, то от третьей мировой войны им лучше не станет — радиоактивность для всех существ на свете есть радиоактивность… 
Витамины рыбьего жира вытаскиваются из моря планктонными существами диатомеями. Другие планктонные существа, названий которых я не знаю, съедают диатомей. Мойва съедает их, а мойву больше всего любит треска. Из печени трески вытапливается рыбий жир. Треску ловят те парни, которые допивают сейчас в ресторане Морского вокзала и наивно думают, что на борту лайнера «Вацлав Воровский» они смогут опохмелиться.

Уже неделю я был не спецкором «Литературки», а четвертым помощником капитана, но отрешиться от литературы полностью еще не мог. Готовясь к рейсу, я листал лоции Северной Атлантики и книгу Гуревича «Походы викингов». Было интересно сравнивать современные лоции с маршрутами древних норманнов. Кроме того, как-то удивительно вовремя я услышал по радио «Песнь о вещем Олеге» в очень хорошем исполнении. И вот древние норманны, вещий Олег, Пушкин, скорый уход в море, старые записи в записной книжке — все это смешалось в нечто общее, в такую смесь, которую следовало зафиксировать. 
Я знал, что в плавании уже не будет возможности заниматься литературой. И теперь, за несколько часов до отхода, строчил: 
«Пушкин никогда не был за границей — царь боялся его выпустить, дать ему визу. Еще бы! Достаточно одного “Годунова”!

Уверены ль мы в бедной жизни нашей!  

Нас каждый день опала ожидает,  

Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы,  

А там в глуши голодна смерть иль петля.


Каково царю было читать этот шедевр! Главная ставка умного царя — на короткую людскую память. Цари не любят, когда подданные начинают копаться в истории. Пушкин копался в ней всю жизнь…
Он резвился. Он называл Иисуса Христа “умеренным демократом”: “Я… написал на днях подражание басне умеренного демократа Иисуса Христа”. Он озорничал с обаянием неповторимым: “В довершение всех бед и неприятностей только что скончался мой бедный дядюшка Василий Львович. Надо признаться, никогда еще ни один дядюшка не умирал так некстати”. Это Александру Сергеевичу пришлось отложить долгожданную свадьбу на полтора месяца.
Он взял эпиграфом к первой книге: “В раннем возрасте воспевается любовь, а в позднейшем — смятение”. Ныне, по мнению многих, наш мир вступает в зрелость. Посмотрим, хватит ли миру сил разрешить себе смятение.
Пушкину ничего не стоило начертать пером на бумаге “дернуть к тебе” — в смысле “уехать к тебе”. И это — в океане вельможно-французской речи!
“Ах, ах! — вздыхаем мы. — Удел талантов — мучиться творческими поисками и сомнениями!”
Я что-то не слышал, чтобы Чехов или Пушкин мучились творческими сомнениями и поисками. Пушкин даже кричал после “Годунова”: “Ай да я!” Он мучился не творческими сомнениями, а тем, что жена слишком кокетничает и царь подслушивает. Любовь и честь его мучили и домучили. Гении мучаются чаще самою жизнью, а не творчеством.
Почему-то чужая исповедь необходима миллионам других, она почему-то укрепляет их души. Но только гении обладают той степенью бесстрашия, которая необходима в исповеди. Остальные боятся того, что называется “общество”, подлаживаются под него, сами зачастую не замечая, думая, что они воюют с ним.
Литература у меня в школе преподавалась из рук вон плохо. Двадцать четыре года потребовалось “Вещему Олегу”, чтобы из мертвеца превратиться — в моей голове и душе — в удивительную картину древней русской жизни, в поэму мудрости и величия, в вещего Олега и его коня, и его дружину. И все потому, что “Вещего Олега” заставляют учить в школе наизусть».
Вот какие свежие истины формулировал я, когда появилась уборщица Валя. У нее не было передних зубов и верхняя губа западала по-старушечьи, хотя сама Валя была совсем молоденькой. Она властно прервала мои литературные занятия.
— Стучать надо, красавица, — сказал я. — И ты не очень вовремя.
— А вы должны койку как следует заправлять, а не просто одеялом прикидывать, — огрызнулась она беззубым ртом.
— Ты когда родилась?
— В сорок пятом, а что?
— А я в двадцать девятом. И за что тебе зубы выбили?
— Мне не выбили, мне гланды вырезали, а зубы мешали.
Я даже восхитился такой явной ложью.
— Ты их давай-ка вставь, а то неудобно как-то.
— Меня и так любят.
— Кто тебя любит? Ты замужем?
— Разведенная.
— А дети?
— Ой, таракан! — завизжала она и отшвырнула кишку пылесоса. — Я их боюсь.
Она, очевидно, так кокетничала.
— Ты не забывай окна мыть, — сказал я. — Видишь, сколько на них соли.
— У меня дочка есть, — сообщила она, подняла кишку и поймала в нее таракана.
Таракан исчез в пылесосе. И я, конечно, представил, как ему темно и безнадежно стало. Обычно я обнаруживал тараканов в графине с питьевой водой — у графина не было пробки, а насекомые хотели пить. Я выливал их в умывальник и открывал кран. Тараканы стойко боролись, но струя смывала их. И мне было как-то совестно за то, что выпускаю тараканов в одиночное плавание. Но я ничего не мог поделать. Очевидно, до меня в каюте жил штурман, который держал здесь еду. На судах нельзя держать еду в шкафу или ящике стола — сразу заведутся тараканы.
— Сколько классов?
— Десять.
— Чего дальше не училась?
— Я курсы на кондитера кончила.
— А зачем плавать пошла?
— Романтика! — опять огрызнулась она.
Я давно заметил, что наши уборщицы не любят, когда во время уборки на них смотришь. Они испытывают раздражение от своей работы, они не любят ее.

2

Вещий Олег был родственником Рюрика. Норманнское происхождение первого русского князя чрезвычайно раздражает наших историков. Потому некоторые считают его литовцем, а некоторые чистокровным русаком…
Гуревич пишет, что викингов привела в Исландию, затем в Гренландию, затем на Ньюфаундленд цепочка родственных убийств. (Что все-таки ведет к Ньюфаундленду меня?..)
Дочь Эйрика Рыжего не захотела отстать от отца и брата. Она тоже совершила плавание из Гренландии в Америку. Ее звали Фрейдис. И командовала она двумя кораблями.
Как и прежние попытки колонизации Ньюфаундленда, попытка Фрейдис не удалась по одной простой причине — колонизаторы (уже на земле) ссорились, дрались и царапались из-за немногих женщин. Фрейдис это надоело. Она вспомнила своих убийц-предков и навела порядок: убила двоих главных помощников. Но это не помогло. Тогда Фрейдис убила немногочисленных женщин.
Порядок настал, но настала и скука.
Колонисты сели на корабль и уплыли обратно — в Гренландию…
Тут я, конечно, художественно представил древних викингов-переселенцев, как они приплыли к незнакомой земле…
Белые вершины гор, глубокие и узкие ущелья, в которых белели водопады, и равнины, зеленеющие травой…
Они все плыли и плыли вдоль берегов, испытывая сложные чувства раздвоенности, растроенности или даже расчетверенности. Им все казалось, что за следующим мысом земля будет прекраснее.
Киты пускали фонтаны, резвились дельфины. Торжественно мерцали обломки айсбергов.
И наконец кормчий велел бросить за борт деревянный обрубок с изображением их дикого языческого божества.
Божество закачалось на волнах, медленно двигаясь к неведомым берегам. И кормчий приказал спустить парус. Мягкие складки синей шерсти накрыли гребцов с головой. Гребцы выбрали и уложили парус внутрь корабля, потом разобрали весла. Щиты, укрепленные за бортами, стукались друг о друга, и звенели, и блестели на незаходящем солнце отраженным светом, как луны.
И все люди смотрели вслед качающемуся на зыби обрубку дерева. Заржали, почуяв землю, кони, привязанные веревками к мачте. И заревел бык, и замычали коровы, уставшие от моря. И женщины, прижимая к груди детей, запели молитву деревянному богу. Они молили указать лучший кусок земли, потому что отныне эта земля станет родной навеки.
Обрубок вертелся в прибойной воде, среди пены и брызг, потом море вышвырнуло его на камни.
Кормчий вытащил из ножен огонь битвы — меч — и указал на камни: «Здесь!»
Никто не вышел встречать их, никто еще не жил на этой земле, она была пустынна, загадочна, но тверда и зеленела травой. И значит, здесь витали чужие духи. Их не следовало злить и тревожить. Потому кормчий велел срубить с носа корабля изображение их родного бога и спрятать его под синий парус.
Они отделили голову своего бога от штевня и, кряхтя от натуги, звеня кольчугами, уложили его на дно корабля, и укрыли парусом.
Потом навалились на весла и выкинули корабль на берег.
Первыми вылезли женщины и вынесли детей. Они стояли на земле и качались, отвыкшие от тверди под ногами. Ветер дул с гор, приносил запах льда. Журчал ручей, и слабый звук его журчания пробивался сквозь шум морского прибоя.
Кони били копытами и рвались.
Коней вывели, впрягли их в корабль, и кони вытащили корабль далеко на берег — за дальний след штормового наката.
И, чуть отдохнув, переселенцы пошли делить новую землю.
Каждому мужчине было положено столько, сколько обойдет за день с факелом в руке, поджигая на границах своей земли костры. Каждой женщине было положено столько, сколько обойдет за день, ведя в поводу корову…

Мой творческий процесс прервал директор ресторана Жора.
Он был красен и зол.
И сообщил, что у него не хватает шести «кадров» — поваров, корневщиц, официанток.
— Куда они делись?
— Зарезали их, Викторыч! — сказал Жора и схватился за голову.
— Где? — с некоторой тревогой спросил я, потому что все-таки был вахтенным помощником капитана.
— В санинспекции!
Это меня не касалось. Если бы их зарезали на борту, то это было бы уже другое дело.
— Как-нибудь обойдешься, — утешил я Жору. — В первый раз, что ли?
— И кладовщица на аборт легла! Утром еще молчала! — сказал Жора.
— Как придет старпом, я ему доложу, — сказал я и засмеялся.
— Чего тут смешного? — взорвался Жора.
Я коротко рассказал ему о Фрейдис, о переселенцах, норманнах, о том, как они ссорились из-за женщин и даже убивали их, чтобы жить спокойно на море и возле моря.
— Значит, уже тысячу лет женщины приносят неожиданности морякам, пора привыкнуть, паренек, — заключил я.
— Пошел ты к чертовой матери! — заорал Жора и сам куда-то ушел.
А я продолжал заниматься древними викингами, выписывал из книги Гуревича занятные цитаты и сопровождал их своими собственными глубокомысленными рассуждениями.
Если правда то, что мысль становится материальной силой, овладевая массами, то слово, вероятно, становится материальной силой, овладевая человеком.
Именно это упустил вещий Олег из виду, когда пихнул ногой череп своего коня. Он презрел веру предков в магию слов, в правдивость и мудрость народа, — ведь волхвы вещали от имени самого народа.

Волхвы не боятся могучих владык, 

А княжеский дар им не нужен; 

Правдив и свободен их вещий язык, 

И с волей небесною дружен…

Кудесник, ты лживый, безумный старик! 

Презреть бы твое предсказанье… 

И вскрикнул внезапно ужаленный князь…


Интересно, что стихи называются «Песнь о вещем Олеге», но и еще один раз употребляет Пушкин слово «вещий»: «Правдив и свободен их вещий язык».
Здесь я решил поставить точку, потому что услышал два судорожных звонка — вахтенный у трапа вызывал меня на палубу.
Я надел форменную фуражку, одолженную у капитана, — в нее легко помещались и оба моих уха, приосанился и пошел на зов.
Вахтенный матрос доложил, что слышит сильный запах дыма. Я тоже услышал запах дыма. «Не хватало еще пожара», — подумал я. И отправился по застекленной пассажирской палубе, шмыгая носом.
Горели всего-навсего окурки в мусорной урне. Я послал матроса за кружкой воды.
Снег кружил у фонарей на причале. Со старика «Репина», который стоял напротив, выгружали мокрые тюки. Привычно хлюпала между бортами вода. Левее «Репина» мерцали сквозь снег городские огни. И вдруг я подумал, что уже отрешился от берега. Мне уже не хотелось сойти с трапа, отправиться в город. Это особенное чувство — отрешиться от берега, его забот и соблазнов, потерять к земле и всему земному интерес. Не на словах потерять интерес, а на деле. С таким ощущением, должно быть, закрывали за собой монастырские двери настоящие, истинные монахи. Это какое-то цельное, хорошее, чистое ощущение, но с примесью грусти, конечно, — ощущение близкого ухода в море.
Я уже знал, что пойду к берегам Америки не раз и не два. Я решил поплавать дольше — до весны.
Поднялся по трапу занесенный снегом человек, велел убрать с причала разбитые ящики — тару.
— Вы-то уйдете, а мне с ними что делать?
Он был прав — разбитые ящики были наши. Я вызвал боцмана-дракона, и мы с ним в четыре руки перекидали ящики за борт, чтобы в море пустить их плавать по волнам.

3

Я передал привет Норвегии от ее верных матросов Тессема и Кнудсена, спящих под камнями далекого Диксона, когда мы огибали мыс Нордкап. Его зеленоватое таинственное отображение мерцало на экране радиолокатора. Я брал на мыс пеленг и мерил до него расстояние, прижавшись лицом к резиновому наморднику выносного индикатора.
С боков в намордник проникал дневной свет. В линзе экрана я видел свое лицо увеличенным раза в два. Каждую пору, и каждую морщину, и прыщик на щеке. Что поделаешь, если вдруг замечаешь свое старение, и дряблость своей кожи, и следы прощальной выпивки — и все это в двойном масштабе.
Весь рейс, склоняясь к экрану радара, я невольно думал о том, что я уже не тот, кем был. Крути — не крути. А иду четвертым помощником капитана. И продуктовый отчет — на моей шее. И заявки на питание экипажа, и книга приказов… А впереди огромный простор Атлантического океана, в котором я никогда не плавал и который изучал только по лоциям.
Не знаю, кто и что виновато в том, что я не плавал в Атлантическом океане. Но не могу винить себя в этом. Уж я бы не отказался, предложи мне кто-нибудь такое развлечение. Мне удалось поглядеть на Тихий океан — остальные остались за кадром. Ледовитый океан — понятие относительное. Северный морской путь проходит по его морям. Сам Ледовитый океан реальность только для моряков атомных подводных лодок и зимовщиков на СП.
Океан и море — разные вещи. Недаром эти слова разного рода. Океан — мужчина. Море — не мужчина и не женщина. Оно именно «оно». Море принадлежит океану и является частью его, хотя обязательно имеет свой нрав, характер и свои каверзы.
В море моряк мыслит понятиями портов, проливов и мысов. В океане моряк мыслит понятиями континентов и государств: «Сейчас ляжем на Исландию, оставим Англию по левому борту и повернем на Канаду». Только летчики и главы государств еще могут так свободно обращаться с континентами. Но государственные деятели — это, конечно, не то. Они не знают, чем пахнет дорога между континентами. Такое знают только те, чьи руки лежат на штурвалах.
Недавно один большой политик — премьер Австралии — решил сам понюхать, чем пахнут дороги между континентами, — нырнул в океан с аквалангом. И не вынырнул. Интересно, что думали акулы, когда жевали премьера, и какой у него был вкус?..
Такие низкие и высокие мысли бродили в моей голове, когда я уже окончательно забросил литературу и стоял первую ходовую вахту, а белоснежный лайнер «Вацлав Воровский» огибал Скандинавский полуостров, чтобы вскоре «заложить дугу» от Фарер на Сент-Джонс.
Я, конечно, думал и о тех вещах, о которых следует думать штурману на вахте. И еще испытывал радость. Это так приятно, когда руки лежат на штурвале! Хотя это и не твои руки непосредственно лежат на штурвале, а рулевого матроса, но они как бы твои собственные. Правда, и штурвала никакого нет. Есть две гладкие, приятные на ощупь кнопки или маленький полукруглый кусочек баранки…
— Вы ко мне зайдите после вахты, — сказал капитан-наставник, разрушая высокий настрой моих мыслей и чувств. — Побеседуем об уставе и других интересных вещах… Вы ведь давненько уже самостоятельно не плавали…
— Есть, — сказал я.
И скис, как тогда, когда узнал, что в арктический туристский рейс отправляется куча профессиональных газетчиков.
У капитана-наставника было отвратительное настроение. Он узнал, что идет в длинное, утомительное и скучное плавание к Джорджес-банке за час до того, как мы отдали концы. Он даже не успел попрощаться с женой, а жена должна была через неделю отмечать день рождения.
Должность капитана-наставника — странная должность. Делать ему толком на судне нечего, потому что существует основной, штатный капитан. А капитан-наставник должен помочь штатному капитану, ежели произойдут какие-нибудь особенные обстоятельства. В уставе, кстати говоря, о такой должности не сказано ни слова. Так как безделье томит даже ленивых людей, капитан-наставник начинает придумывать для всех на судне экзамены, играть тревоги и записывать неизбежные грехи и промахи в книжечку-кондуит. От скуки капитаны-наставники любят путать штурманов хитрыми, каверзными вопросами. Они, например, могут спросить: «Охотник вышел из своей хижины на охоту и прошел на зюйд десять и три четверти мили, потом он повернул к весту и прошел еще десять и три четверти мили. Здесь охотник увидел медведя и стрелял в него. Медведь побежал на чистый норд и упал мертвым возле хижины охотника. Как зовут этого медведя и где находится хижина охотника?»
Восьмиклассник сразу ответит, что медведя зовут Белый, а хижина находится на Северном полюсе. Но штурман на то и штурман, чтобы серьезно задуматься над этой историей. В голову лезут квазикоординаты, ортодромии, гномонические проекции и черт-те знает что.
И ляпнешь такую чушь, что потом не спишь две ночи от стыда.
Все может спросить капитан-наставник. Он может поинтересоваться тем, каковы обязанности вахтенного штурмана, если впереди по курсу разорвалась в дистанции тридцать миль атомная бомба на глубине пятидесяти метров. Ты, конечно, можешь ответить популярным анекдотом, что надо переодеться в чистое белье и медленно ползти на кладбище. Но он спросит: «А почему именно медленно ползти?» И если ты не знаешь, что ползти надо медленно, чтобы не вызвать лишней паники, то получишь двойку по спецподготовке и тебя не пустят в рейс. Вот что такое капитан-наставник, и вот какие он может задавать вопросы.
Я спустился в каюту и еще раз полистал устав. Как всегда, бесчисленные пункты «обязан» смешались в кучу.
«Устав плавания на судах советского морского флота» — прекрасная вещь. В нем опыт аварий и недосмотров, которые случались и чуть было не случились с десятками поколений моряков. Именно поэтому никто запомнить устав не может. Устав можно помнить и стараться исполнять исходя из главных сутей. Но когда надо сдать экзамен по уставу, ты становишься в тупик. Или, как моряки говорят, упираешь рога в переборку. Ты, например, забудешь упомянуть, что при стоянке на якоре надо следить за якорем. Это не значит, что когда ты в самом деле стоишь на якоре, то тебе на это наплевать. Но на экзамене это пропустишь. Или не доложишь, что в случае опасности ты обязан принимать против этой опасности меры. Хотя только кретин не принимает мер против опасности, которая ему грозит. Или ты перечислишь все виды информации, которые следует получить у сдающего тебе вахту штурмана: о береге, своих огнях, встречных судах, погоде, видимости, прогнозах, предупреждениях, приказах капитана, но не скажешь о «распоряжениях по вахте», то есть о том, что повара надо пихнуть под ребро в шесть ноль-ноль по Гринвичу. И ты опять спекся.
Недаром Петр Первый велел:

Читай устав на сон грядущий! 

И поутру, от сна восстав, 

Читай усиленно устав!


Однако российский народ коротко ответил царю пословицей: «Жить по уставам тяжело суставам».
Без энтузиазма я переступил порог шикарной каюты-люкс, в которой жил капитан-наставник.
Приемный холл каюты выходил окнами на корму и оба борта променад-дека. За синими, вечерними стеклами окон виднелся, белел наш кильватерный след. В спальном отделении каюты стояли две широкие, роскошные кровати. Вероятно, лишняя кровать неприятно действовала на капитана-наставника, напоминая ему о дне рождения супруги.
Сам наставник сидел у стола и барабанил пальцами по уставу. Звали наставника Борис Константинович Булкин. Он был, конечно, не молод, но и далеко не стар, сух, подтянут, имел губы тонкие, насмешливые: имел еще лысину, довольно уже порядочную.
— Итак, — сказал он, — вы, четвертый помощник, — писатель? Садитесь, пожалуйста.
Я сел и ощутил сухость во рту.
— Это имеет какое-нибудь отношение к будущей экзекуции? — спросил я. Я уже давно заметил, что звание «писатель» означает в глазах нормальных людей нечто совершенно несовместимое с серьезным знанием чего-нибудь конкретного на свете.
— Да, — сказал наставник. — Имеет. Если вы писатель, то на кой черт вас несет в этот рейс?
 
— Иногда полезно проветрить мозги, — сказал я.
У меня зрел план. Я хотел попытаться завлечь наставника в «травлю». Мало на свете моряков, которых нельзя «затравить».
— Чего вы тут проветрите? В таком рейсе мухи сдохнут от скуки.
— Ну что вы! — сказал я. — Ведь это опасный рейс! Поздняя осень. Атлантика… Я недавно читал, что в пятьдесят девятом возле Гренландии погиб «Ганс Гедтофт», датское судно, ультрасовременное, построенное специально для плавания в высоких широтах зимой, с двойным дном, с ледовой обшивкой, со знаменитым полярным капитаном Расмуссеном во главе. Они трагически исчезли в океане, успев дать одну радиограмму: «“Ганс Гедтофт” в шторм столкнулся с айсбергом»… Вы слышали об этой истории? Уже через час на месте гибели спасатели ничего не обнаружили… Может быть, вы знаете какие-нибудь подробности?
— Слава богу! — немедленно оживившись, сказал Борис Константинович. — Я шел тогда из Монреаля на Кубу. С этим «Гансом» погибли тринадцать ящиков национального архива, направленные в Данию на вечное хранение. Документики с 1760 года и до наших дней… И между прочим, со всеми пассажирами и командой погиб один умный член датского парламента от Гренландии. Он всегда восставал против использования пассажирских судов в гренландских водах в январе, феврале и марте. Его, естественно, считали ретроградом… Н-да, но сейчас октябрь, и мы пойдем Южнее, много южнее… Так почему вас понесло в этот рейс?
Я чувствовал, что какая-то брешь пробита. Я верхним чутьем чуял, что можно попытаться увлечь наставника в сторону от устава.
— Если совсем честно, то мне на время надо было уйти в кусты, смыться, — сказал я.
— Вот уж чего бы я никогда не сделал, если б был писателем, так это не отправился бы в такие кусты, как этот рейс, — с космическим упорством сказал наставник. — В чем все-таки причина?
Смешно было объяснять ему, что я не написал статью об арктическом туризме. «Где моя фантазия? — подумал я. — Беллетрист я или…» И вдруг вспомнил лопнувший чемодан и ощущение мужчины без ремня на брюках.
— Понимаете, — услышал я свой голос как-то со стороны. — Если честно, то… Я, Борис Константинович, убил человека… Вернее, он из-за меня погиб…
— Так бы сразу и говорили, — с удовлетворением сказал наставник. — Подробности помните?
— Конечно, — вздохнул я. — Он писал научно-фантастические романы. И печатался под псевдонимом Бессмертный. Он умер в подмосковном Доме творчества писателей. Вернее, я его там и убил. Понимаете, Борис Константинович, я не умею покупать себе вещи… Бессмертный погиб из-за моих подтяжек… Я купил их на Белорусском вокзале, когда ехал в Дом творчества писать рассказ о море. Я не знал, что подтяжки бывают и для детей. Мне всегда казалось, что подтяжки необходимы только таким мужчинам, как я, у которых брюки куплены без примерки и оказались здорово длиннее, или толстобрюхим мужчинам. Однако дети тоже могут нуждаться в подтяжках. На этом я, вернее Бессмертный, и погорел. Надо было завести детей, узнать тайны их одежек. Тогда он жил бы и до сих пор. И творил о бесконечном могуществе человеческого разума. А он трагически погиб, как «Ганс Гедтофт», и похоронен вдали от родины…
— Откуда он родом? — сурово спросил капитан-наставник.
— Из Душанбе, — ляпнул я и не моргнул глазом.
— Продолжайте, — сказал наставник и опять забарабанил пальцами по уставу.
— Ну вот, приехал я в Дом творчества, пристегнул подтяжки и потянул их на плечи. Но ничего не получилось…
— Брюки резали в паху?
— Так точно. И тут прочитал на упаковке: «Детские». Я начал морскую службу с шестнадцати лет, — мимоходом ввернул я, — и знаю, что любую снасть можно удлинить или укоротить. Намочил подтяжки горячей водой в умывальнике и натянул на батарею парового отопления: пропустил тросик через грудные и спинные петельки, уперся в батарею коленом — как упираются в бок лошади, чтобы затянуть подпругу, — и деформировал резину, насколько позволяли мои силы…
— Не надо было упираться, — резко сказал наставник.
— Возможно, — послушный, как ягненок, согласился я. — Несколько раз я вспоминал о подтяжках и выбирал образующуюся от постоянного натяжения слабину… Ну а потом так увлекся творчеством, что мне стало наплевать на брюки, на то, что они висят, как траурный флаг. Я забыл о растянутых до напряжения луковой тетивы детских подтяжках. И уехал из Дома творчества. И вот узнал, что Бессмертный погиб. Он, понимаете ли, занял мой номер…
— Что говорят свидетели?
— Три свидетеля утверждают, что в момент смерти Бессмертного слышали выстрел. «Около часа ночи я услышала над головой сильный звук, который напомнил мне взрыв японской мины образца пятого года», — показывала следователю писательница Константинопольская. Она занимала комнату под Бессмертным, страдала бессонницей и писала мемуары об обороне Порт-Артура; о том, как она еще молоденькой, гибкой девушкой щипала корпию в госпитале. К моменту гибели Бессмертного ей как раз исполнялось восемьдесят три года. Всю свою длинную жизнь, не покладая рук, трудилась в детской литературе…
— Мужские свидетели были?
— Писатель Выгибин, живший в номере правее Бессмертного, утверждал, что около часа ночи ему в стенку выстрелили из обоих стволов охотничьего ружья жаканами. Выгибин как раз писал очередной рассказ про медвежью охоту для «Огонька»… Левый сосед покойного был критиком. Он ничего той ночью не писал — просто спал. Но сквозь сон явственно слышал выстрел из «какого-то огнестрельного оружия с тупым дулом» — так он выразился… Верхний сосед Бессмертного оказался молодым поэтом. Поэт заявил, что видел за окном фосфоресцирующий след и слышал характерный для праздничных салютов звук…
— Что дал осмотр трупа?
— При внешнем осмотре трупа никаких следов ранений огнестрельным или холодным оружием найдено не было. Бессмертного увезли в соответствующее место и сделали вскрытие. Патологоанатом установил, что фантаст погиб от испуга. Но следователь еще раньше установил, что комната потерпевшего была закрыта изнутри. Следов пуль, оружия и так далее тоже не было обнаружено. Следствие зашло в тупик. Там оно и стоит.
— И будет стоять еще долго, как я считаю, — сказал наставник.
— Только Агата Кристи и я могут внести сюда ясность и вывести следствие из тупика, Борис Константинович. Дело в том, что на полу номера были найдены куски детских подтяжек. Батарея была позади писательского кресла. Когда я жил в номере, было еще тепло и пар не давали. Потом похолодало, и в батареи дали пар. Представьте себе Бессмертного. Как он выпил вечерний кефир, поднялся в номер, закрылся на ключ. И уединился за столом, слушая слабое шебуршание кефира в желудке. И замечтался о будущем, когда его роман о могуществе человеческого разума будет закончен: небось фантасту представилось, как он едет на такси в издательство сдавать книгу — три папки, шестьдесят листов.
— Как вам платят? — перебил меня наставник.
Я чуть не выругался, потому что увлекся рассказом, а весь эффект концовки теперь пропал. Я, черт возьми, должен был знать, что нет такого читателя, которому не была бы самым интересным в рассказе о писателе сумма гонорара.
— Триста за авторский лист и потиражные, — сказал я. — И вот вокруг фантаста сгущалась ночная тишина, за окном падали снежинки, в батареях пробулькивал пар…
— А что такое «авторский лист»? — спросил наставник.
Господи, какой же читатель не спросит у живого писателя об авторском листе? И какой писатель (живой писатель) знает толком, что это такое? Это знает кто-то там, в издательских и типографских шхерах…
— Двадцать четыре страницы на машинке, — сказал я. — И вот вокруг сгущалась ночная тишина, за окном падали снежинки, в батареях пробулькивал пар… И тут в затылок ему выстрелили мои подтяжки: резина не выдержала теплового перепада — лопнула… Не каждый человек герой. И когда тебе стреляют в затылок ночью, то сердце может не выдержать…
Наступила томительная пауза. Кто знает состояние рассказчика, у которого не получился рассказ или не прозвучал анекдот, тот меня поймет. Нет омерзительнее состояния.
За ночными, черными стеклами каюты смутно белел кильватерный след. Мерно качалось судно, мерно били копытами тысячи лошадиных сил. Мы мчались по восемнадцать миль в час.
— Ну-с, — сказал наставник и побарабанил пальцами по уставу, — и кто виноват?
— Не знаю, — уныло сказал я. — Давайте переходить к делу… Итак, «обязанности вахтенного штурмана на ходу»? Или «звуковой сигнал парусного лоцманского судна в тумане»?
— Виноваты женщины! — твердо, без тени улыбки, сказал наставник. — Это они вас, очевидно, не любят. Потому вы не женаты, не знаете тайн детских одежек. И сами покупаете подтяжки. Виноваты женщины. И нечего вам было пугаться и драпать за океан. У вас какое образование?
— Высшее военно-морское штурманское.
— Будь оно неладно, это высшее образование! — сказал наставник, устраиваясь в кресле поудобнее и закуривая. Минуту назад он дал понять, что попытки увести его в сторону от дела обнаружены, разоблачены. Но он не собирался меня наказывать. Наоборот, начиная собственную «травлю», он приобщил меня к океану, который все шире разваливался, распространялся вокруг. Плевать он хотел на параграфы устава. Его смутно беспокоило присутствие на судне штурмана-писателя. Теперь этот штурман-писатель был поставлен на свое место. Теперь можно было заняться «травлей» от души, по настроению, со вкусом. Ибо хорошо иногда иметь собеседника, который умеет слушать.
— Будь оно неладно, это высшее образование! Недавно пошла на него мода. И вот вызывают в пароходство морских волков — ветеранов флота, тех капитанов, на которых кит стоит, и намекают: пора вам, парнишки, подучиться. А парнишки сидят седые, войну отвоевавшие, все моря обнюхали. Я самым молодым оказался. Образование, конечно, у каждого есть, но, понимаете ли, среднее техническое. Считалось, у моряка главное не фундамент из высшей математики и химии, а — опыт. Каждый дурак понимает, что чем выше образование, тем оно и лучше, но тут многое зависит от путей и методов. А нас единым чохом подвели под категорию пацанов, которые после десятого класса поступают в институт или, предположим, в университет. То есть должны мы сдавать вступительные экзамены по программе аттестата зрелости. Ну, народ подобрался, конечно, мужественный и к приказам привыкший: «Надо — значит надо!» Все спокойно согласились на эти экзамены, потому что никто знать не знал, что они из себя представляют. Никогда не забуду, как мы на первое занятие подготовительных курсов сошлись и сели. Шуточки, думаем. Сейчас нам по тригонометрии пару вопросиков, по Евклидовой геометрии, по морской астрономии. Ждем, войдет в аудиторию наш коллега, моряк, которому больше нас повезло и он уже высшее образование получил, ну, и поучит нас уму-разуму. Н-да, только входит девица лет двадцати двух и говорит:
— Прошу всех сесть за отдельные столы.
Мы рассаживаемся, хихикаем, оцениваем девицу, кто-то уже ей комплимент, кто-то на «Великолепную семерку» приглашает.
— Итак, товарищи аборигены, — говорит она, — прошу вас написать сочинение: «Образ Татьяны Лариной». Времени у нас с вами полтора академических часа.
Мы помолчали минут пять.
— У меня буфетчица есть Ларина, — говорит капитан дальнего плавания Згуридзе (между прочим, Герой Советского Союза).
— Не понимаю ваших шуток, — режет девица. — Начинайте, время идет!
Вы бы видели наши рожи! Как в тропический ураган попали, в «глазок бури».
Но кто-то еще дух не уронил, шутит дальше:
— Вот пускай Згуридзе и пишет про Ларину, если у него такая буфетчица есть, а у нас нет! Нам чего-нибудь ближе к суровым будням нашей действительности.
— Где и как вы учились? — спрашивает девица Згуридзе.
— По системе Дальтона.
— Не знаю такой системы, — говорит девица.
Тут все мы со смеху покатились, ибо половина по этой самой системе и училась, то есть один кто-нибудь, самый башковитый, за группу сдавал экзамен, за бригаду.
— Прекратите смех, — командует девица. — Мне пароходство за вас деньги платит, за то, что я вас учить буду, и каждая минута на счету. Прошу писать о Лариной.
Потом запахло, как в предбаннике, когда туда роту саперов загоняют сразу после учения. Народ мы, конечно, культурный, «Евгения Онегина», гм, читали, но… писать о Татьяне Лариной! И смех и грех! Первые признаки гипертонии у меня тогда появились — пульсация в висках… И знаете, что интересно… как вас — Виктор Викторович?
— Да, — сказал я, — Виктор Викторович.
— Про эту девицу мы потом узнали, что ее из детской школы выгнали. Не могла она с восьмиклассниками справиться. Безобразничали пацаны на ее уроках. Вот она и уволилась. С капитанами ей проще оказалось. Так нас скрутила! Чуть что — звонит начальнику пароходства. Или забудется и кричит: «Товарищ Булкин! Без родителей на следующее занятие не приходить!» А я, между прочим, родителей еще до войны похоронил. Дневники заставила нас завести. А у вас дневник есть? Я про настоящий говорю, про писательский…
— Нет. Так только, записная книжка, сюжеты там, наброски…
Теперь мы разговаривали с ним как два человека обыкновенных. Не было четвертого штурмана и капитана-наставника. Он, вероятно, почувствовал, что работать в рейсе я буду честно, без ожидания скидок на писательскую принадлежность. А я знал, что не получу этих скидок, и был рад этому, ибо нет ничего омерзительнее творческой командировки, даже если она не оформлена бумажкой, а просто существует в некоем ореоле вокруг тебя.
Наставник встал с кресла, прошел по холлу каюты, опуская шторы на окнах. На кормовой палубе шаталось несколько рыбаков-пассажиров, глазели на нас. Потом открыл холодильник, вытащил чешское пиво.
— Знаете, Борис Константинович, — сказал я. — Писательство — не мужское дело. Чего-то не хватает. Когда-нибудь я попробую написать об этой недостаточности. Я не о том, что мужчина должен рисковать жизнью, витать в космосе, плавать, воевать, рубить уголь под землей или делать себе прививку чумы… Я о том, что в писательстве есть какая-то ограниченность, оно ведет к гибели, хотя приходишь к нему, спасаясь от нее…
— Это уж слишком сложно для меня, — сказал наставник. — Пейте пиво. И… вы про этого фантаста наврали?
— Конечно, — сказал я.
— Все-таки наврали?
Читатель есть читатель. Человек есть человек. Борис Константинович не мог поверить в то, что нечто можно выдумать от начала и до конца. Великая способность людей! Что бы без этой способности делали писатели?
— Нет. Частично, — сказал я. — Надо дольше быть мальчишкой, пацаном. Мальчишки часто врут. Но только когда врут без веры в свою ложь — это плохо.
— Наверное, наверное, — согласился Борис Константинович. — Когда мы еще гнили на подготовительных курсах к аттестату зрелости, так самое счастье было, если преподаватель заболеет и не придет. Точно как пацаны, это вы наблюдательно заметили. Сидим, седые олухи, и томительно ждем — вдруг все-таки придет преподаватель историю нам объяснять. И вот если окончательно не приходит, так мы сразу начинаем в фантики играть. Или в морской бой. Или в денежку. Афанасий Петрович — царствие ему небесное и вечный покой! — нас всех обыгрывал, а был самый старый — под семьдесят уже. Мы на деньги в фантики играли… И вот ни у кого даже на пиво не остается. А старик непреклонный был — на автобус пятак еще даст, а на пиво — ни-ни!
Капитан-наставник умолк с какой-то юной и чистой улыбкой на несентиментальном лице. И я даже подумал, что это хорошо придумали начальники — заставить старых капитанов сочинение про Ларину писать, про ее чистоту и непорочность. И вот сидят старые капитаны, замирают от стука каблучков в коридоре — вдруг это все-таки преподавательница запоздавшая идет? И в фантики играют. И старик их всех обыграл. Прелесть, да и только…
— Плохо все это с Афанасием Петровичем закончилось, — вдруг сказал капитан-наставник и вздохнул. — Ясное дело, пока мы штаны в училище протирали, то от моря отвыкли. Вышел он первым рейсом уже с высшим инженерным образованием и посадил пароход у Териберки на камни. Нервы не выдержали — он и помер, наш чемпион по фантикам… Конечно, после зауми, химии разной — ну скажите, зачем химия? — нас к мостику и близко подпускать нельзя было… Сколько лет потеряли! Сколько средств!
Тут в дверь постучали и вошел штатный капитан — мой тезка. Он глянул на меня с тревогой и беспокойством. Экзамен, оказывается, продолжался уже второй час. И кэп пришел меня спасать из лап наставника. Но виду, что пришел меня спасать, конечно, не показал.
— Неприятности, — сказал тезка. — Посоветоваться надо, Борис Константинович.
— Что такое?
— Больной объявился. Эпилептик.
— Сейчас разберемся, — сказал наставник, но оторваться от наболевшей темы, от того, как он высшее образование получал, сразу не смог. И продолжал: — Когда мы приехали уже в Ленинград и сдавали там вступительные экзамены, то дочек и сыновей заставили агентурную разведку производить, чтобы заранее тему сочинения узнать. И они выяснили, что будет свободная тема про революцию и «Во весь голос». Мы, ясное дело, к свободной теме склонились — сколько политзанятий позади, сколько раз «Краткий курс» изучали… И знаете, какая сверхъестественная вещь случилась?
— Ну? — сказал я.
И взглянул на тезку, тот мигнул мне: мол, как ты, штурман? Он тебя экзаменами замучил? Держись, паренек! Сейчас мы это дело на эпилептика переведем и твою хилую душу на покаяние отправим, на отдых…
— Дали одну и обязательную тему: «Образ Татьяны Лариной в бессмертном произведении “Евгений Онегин”»! —Наставник засмеялся нервным смехом и продолжал: — Нас пятнадцать капитанов тогда из сорока осталось. Из этих пятнадцати четверо встали, замычали и пошли из аудитории прямо, простите меня, в кабак!.. И что там с больным?
— Медики докладывают: один из рыбаков, утилизатор, молодой парень, впал в эпилептический припадок. Надо в Москву радировать и на Берген заворачивать. Куда ему на промысел, на четыре месяца!
— Ну, Берген или другой иностранный порт вы только в бинокль увидите, — сказал наставник. — Для того я тут и гребу с вами. Сообщите в Москву, пусть дают встречных судов координаты — передадим на них больного, и все дело. Дуба-то он не врежет?
— Черт его знает, — сказал штатный капитан. Ему хотелось зайти в Берген. Это было спокойнее, нежели отправлять больного на вельботе, — еще какая погода будет там, где встретим мы идущее на Мурманск судно. Вокруг-то уже готова была закипеть штормом осенняя Атлантика.
— Прикажите медикам клизму собрать. И вашего доктора, и с траулеров, — приказал наставник.
На морском языке «клизма» обозначает консилиум.
Экзамен был мною сдан.
Через восемнадцать часов Москва навела нас на большой морозильный траулер, возвращавшийся от Ньюфаундленда на Мурманск. Мы легли в дрейф и стали готовиться к переправе больного на БМРТ. Я ничего не знал о припадочном. Только то, что он фельдшер, но пошел в море утилизатором — на самую тяжелую, вонючую и грязную работу, — чтобы заработать денег. Очень ему, очевидно, нужно было их заработать.
Утилизатор — человек, который работает в цехе кормовой муки. Муку мелют машины из рыбьих отбросов и той рыбы, которую технология траулера не позволяет обрабатывать на борту. Утилизатор разравнивает горячую муку по трюму катком. В любую погоду, при любой качке. Он зарабатывает на всем готовом до 450 рублей, это капитанский заработок.
Когда надеваешь спасательный жилет, делается стыдно и неуютно. Как будто идешь в кальсонах по улицам. Не в нашем стиле — страховаться от маловероятной опасности. Но старинный морской устав — все обязаны перед посадкой в шлюпку надеть жилеты. И это правильный устав. Но хоть бы тогда жилеты у нас были не такие уродливые, мешающие каждому движению, тяжелые и жесткие.
И вот мы нацепили жилеты и собрались у вельбота, который уже покачивался на талях вровень со шлюпочной палубой. И старпом сунул мне за пазуху еще тяжеленную ракетницу. И тут я окончательно стал похож на беременного бегемота в своем оранжевом жилете.
Конечно, мотор вельбота был прогрет, опробован и готов к действию. Конечно, бдительные глаза капитана-наставника и моего тезки следили за каждым нашим движением. И матросы уже шагнули через черную бездну между бортом теплохода и хлипким бортом вельбота. А мы — среднее начальство — ждали больного на палубе и курили.
И делать больше было нечего, хотелось, чтобы больной появился скорее, чтобы скорее освободиться от всего этого. Как-то все грустнее и грустнее становилось на душе. Чужая беда заползала к нам в душу. Не очень-то веселая ждала нашего больного судьба. Теперь уж моря ему не видать как своих ушей.
Был поздний вечер. Океан храпел и посапывал.
Больной все не шел. Выяснилось, что он, оправившись и отоспавшись после припадка, смотрел кино «Солдат Иван Бровкин». Он не знал, что его решено отправить обратно, медики не сказали ему об этом заранее, не хотели слышать его просьб и приставаний. Он тихо-мирно сидел в кино, а его вдруг вызвали, приказали собрать чемодан, объяснили, что его ждет встречное судно, и вельбот уже приспущен, и чтобы он не рассусоливал. Больной сперва возмутился, потом заплакал, потом стал собирать шмутки — куда ему было деваться?
Через полчаса он показался — с чемоданом, с кожаной сумкой через плечо — здоровый на вид молодой грузин. Несколько рыбаков сопровождали утилизатора. И доктор. И женщина — наш пассажирский помощник.
— Лишние отойдите. Здесь не цирк, — сказал капитан, мой тезка. И это прозвучало жестко, хотя было правильно.
Рыбаки, провожавшие товарища, оттеснились. И он остался один в центре освещенного люстрой пространства. И отчужденность, замкнутость в своем горе была в нем. Никто ему не мог помочь. Ему не повезло. И нам было стыдно за то, что мы ничем не можем ему помочь. Но при этом он раздражал нас — и своей долгой задержкой, и своим здоровым видом.
— Давай чемодан, — сказал старпом.
— Сам, — сказал больной и ступил к бездне между бортами судна и вельбота.
Тут боцман взял его вместе с чемоданом и сумкой и перекинул в вельбот. Наш боцман, как я уже говорил, был очень большой и сильный человек.
Мы прыгнули тоже.
— Майна помалу! — скомандовал капитан.
И мы поехали вниз, вдоль борта, мимо иллюминаторов, и ржавых потеков, и рядов заклепок, и сварочных швов. Как на лифте. Потом вельбот глухо хлюпнул днищем о волну, первый раз рванулся, качнулся, короче говоря, проснулся после долгого сна в привычных и уютных объятиях шлюпбалок.
Мотор загрохотал, мы выложили тали и рванулись в океан.
Очень красив был наш теплоход со стороны, залитый огнями. И слышалась музыка из кают первого класса. А длинная зыбь покорно ложилась под днище вельбота, мотор работал устойчиво. И мы знали, что скоро неприятное закончится, мы вернемся и выпьем пива, его оставалось еще бутылок десять.
Чужое судно приближалось к нам. Теперь мы смотрели только на него. И вечное любопытство моряков к другому судну пробуждалось в нас. И люди на чужом судне испытывали такое же любопытство к нам и к больному, которого мы везли. Вдоль борта и в иллюминаторах торчали головы.
Чужое судно возвращалось с долгого промысла. Его борта были обмяты от швартовок в океане к плавбазам и темны от ржавчины. И вообще оно было мрачным и темным после нашего теплохода, после множества палубных огней.
Штормтрап висел неудачно — возле шпигата, из которого хлестала грязная вода. Всегда почему-то рыбаки вывешивают штормтрап возле самых шпигатов.
Мы подвалили к трапу и приняли порцию вонючей воды в вельбот. Это спутало нам карты.
Мы раньше договорились, что пускать припадочного больного, да еще находящегося в состоянии обиды и раздражения, по штормтрапу без страховочного конца опасно. И что мы выполним все требования техники безопасности на судах советского морского флота, то есть привяжем его бросательным концом вместе с чемоданом, а потом уже выпустим с вельбота. Но эпилептик с ходу прыгнул на штормтрап и полез на восьмиметровую высоту. Да еще эта проклятая сумка болталась у него через плечо. И тут мы поторопились отойти, чтобы если он шлепнется вниз, то в воду, а не нам на головы и не на жесткие борта вельбота.
Больной добрался нормально. Мы видели, как чужие руки протянулись к нему через фальшборт и приняли его на свои заботы. Но что-то уже нарушилось в ритме всей операции. И океан, и море терпеть не могут, когда все идет строго по плану. Они обожают неожиданности.
Короче говоря, мотор заглох.
Тут не было ничего особенного, потому что моторы спасательных вельботов для того и существуют, чтобы отлично заводиться, пока вельбот лежит в объятиях шлюпбалок, и обязательно глохнуть, когда вельбот просыпается на волне.
Боцман отпихнул моториста и сам крутил заводную ручку. Моторист говорил, что раньше предупреждал о неполадках в охлаждении. Старпом кричал боцману, чтобы тот не так старался: «Мотор с фундамента оторвешь!»
А тем временем вельбот несло под корму нашего теплохода. Нет моряка, который на океанской зыби хочет посмотреть с вельбота на корму своего судна в непосредственной от нее близости, то есть попасть «под подзор».
Старпом приказал разбирать весла. Но весла, как это и положено, были туго укутаны шкертами от уключин. Пока весла освобождали, прошло минуты три.
— Пронесет или не пронесет? — задумчиво спрашивал у небес старпом.
Наконец весла разобрали — оказались исправными только четыре. Очень мало для тяжеленного спасательного вельбота. Боцман-дракон прыгнул на банку и сел загребным. На первом же гребке он поднатужился и поломал уключину у самого корня.
С грехом пополам мы добрались под тали. И это приключение выбило из нас воспоминания о больном. А когда Борис Константинович сделал вид, что ничего не заметил, то настроение окончательно вошло в норму. Все-таки наставник был настоящий моряк: он знал, что такое мотор на спасательном вельботе и как надо принимать экзамен по уставу.





Новости

Все новости

26.11.2019 новое

КНИЖНОЙ ЛАВКЕ ПИСАТЕЛЕЙ – 85

22.11.2019 новое

«СУДЬБА РУССКОЙ ЭСКАДРЫ: КОРАБЛИ И ЛЮДИ»

17.11.2019 новое

ПОСЛЕДНИЙ ГАРДЕМАРИН БОРИС ЛОБАЧ-ЖУЧЕНКО


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru