Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Под вой боры



Когда в Новороссийске меня спрашивали о том, какой груз мы привезли с Ближнего Востока, я отвечал со сдержанной гордостью:

— Булавоусый малый мучной хрущак, малый мучной смоляно-бурый хрущак, суринамский мукоед и небольшое семейство жужелиц. Всего зверей пять тысяч четыреста восемьдесят четыре тонны.
До прибытия в Новороссийск мне был известен только один вредитель — «капустница». За мельканием этой бабочки сразу чудятся цветущие луга, полдневный, ленивый зной и летние деревенские запахи.
На официальном языке наш груз назывался «шрот» — жмых хлопкового семени. Я видел грузовую разнарядку. Шрот шел в две сотни адресов. Украинские, сибирские, среднерусские, архангельские свиньи пускали слюнки в предвкушении обедов из сирийского жмыха. Но отправлять во все концы страны импортных хрущаков и мукоедов в живом виде невозможно. И нас поставили на фумигацию — в трюма накачали синильную кислоту или еще что-то более страшное; экипаж покинул судно, повесив плакаты с черепом и костями, подняв на мачте соответствующий флаг и выставив у трапа вахту.
Капитан оказался в городской гостинице, остальные — в гостинице для моряков. Она за городом, на берегу Цемесской бухты, земной пейзаж вокруг уныл — камни, грязь, опоры линий электропередачи, начатые и заброшенные стройки, трубы цементного комбината вдали. А бухта— огромна и прекрасна.
В подвале гостиницы есть буфет-забегаловка, где околачиваются бичи в ожидании встречи со знакомым морячком и бутылкой пива. В номерах чистенько, администраторши, как положено, строгие и вредные. Координаты, имена и должности проживающих им известны, «накатать телегу» они могут без труда, и если захотят, то и без всякого повода. А для моряка загранплавания любая «телега» — хуже туберкулеза.
Я прибыл поздним вечером на попутном «козле». Знаменитая новороссийская бора месила ночную темноту, а сильный ветер, когда я на берегу, расстраивает психику. Почему-то кажется, что все на берегу, если на него выбрался, должно быть тихо и корректно.
Корректности не получалось. Только я оформил пребывание, как погас свет. Во время боры этому не удивляются. Дежурная зажгла свечку и проводила до номера. «Слева за дверью ваша койка» — на этом ее заботы обо мне закончились.
В номере было еще четыре койки. Из тьмы спросили традиционное: «С какого?.. Откуда пришли?» Я ответил, разделся и лег. Рано утром нужно было брать у капитана порта справку о приходе, потом ехать к нотариусу в город и оформлять морской протест. Капитан боялся, что на пути из теплого Средиземноморья в холодный Новороссийск в трюмах произошло отпотевание и шрот подмок. На всякий случай следовало подать морской протест. Я считал все это перестраховкой чистой воды, но приказ есть приказ.
Соседи по номеру, очевидно, давно отоспались и теперь не давали мне уснуть. Старые-престарые морские анекдоты, рассуждения о девицах за стенкой — там жили выпускницы поварской школы, ждали своего первого назначения на суда, — и вечная морская травля...
Это великая вещь — морская травля. И философии в ней больше, чем находят литературные критики, но я устал и спать хотел. И уже засыпать начал, когда на невидимом окне зачирикали и зашевелились птицы.
Из тьмы раздалось:
— Мишка, ты птиц закрыл? Спать не дадут утром...
— Дрыхнет Мишка.
— Разбуди его, пусть птиц укроет...
Мишку разбудили, он послушно прошлепал к окну, вернулся в койку и сказал молоденьким голоском:
— Опять старпом снился! Сведет он меня в могилу... Еще на отходе из Калининграда сижу в каюте, судовые роли печатаю, он заглядывает, спрашивает: «Ты что делаешь? На машинке печатаешь?» Я говорю: «Нет». — «А что ты делаешь?» — «В хоккей играю». Он разозлился и дверью хлопнул. Дальше, в море уже. Засовываю в диван ненужные лоции. Жара. Лоций этих —до чертовой матери. Мокрый я. Качает, диван на меня падает все время. Старпом приходит, спрашивает: «Ты что делаешь? Лоции убираешь?» Я очередную засовываю и говорю: «Нет». — «А что ты делаешь?» — «В хоккей играю». Он злится. Я спать лег перед вахтой. Полог задернул, свет погасил. Он влезает в каюту, спрашивает: «Ты что делаешь? Спишь?» Я зубы стиснул, говорю спокойно: «Нет, Петр Альфредович, в хоккей играю!» И так мы уже через неделю видеть друг друга спокойно не можем. Он молчаливо требует, чтобы я к его привычке спрашивать про очевидные вещи привык. А я себя не могу перебороть. «Простите, Петр Альфредович, тут занято! — это я ему из душевой кричу. — Я тут в хоккей играю!» Он — старший, я — четвертый. Значит, субординацию нарушаю. Но нарушение такое, что ни под какую статью не подведешь. А избавиться от своей идиотской привычки он не хочет: натура — кремень!
— Не кремень, а осел, — прогудел кто-то во тьме.
— И вот понимаю я, — продолжал молоденький с отчаянием в голосе, — если он еще раз увидит, что я курю, подойдет и спросит свое: «Ты что делаешь? Куришь?» — то я ему окурком выстрелю прямо в глаз! Вот ситуация! И выхода нет! Даже ночами снится!..

Сутки за сутками мы ждали смерти хрущаков и суринамских мукоедов. Они не дохли. Бора выдувала из старых трюмов ядовитый газ. Его было полно в каютах и очень мало в шроте.
Мне полагался небольшой отпуск — отгул выходных дней. И я слезно запросил подмену. Она все не ехала.
Ветер сводил с ума. Городскую пыль и землю ветер смешивал над бухтой с солеными брызгами. Липкая рыжая замазка покрывала стекла окон. У центрального входа в Управление порта валялся огромный тополь, сломленный борой почти возле корней. На улицу было не выйти. Редкое такси отваживалось проехать по набережным. И вой — монотонный, тоскливый, как предсмертный вопль марсиан Уэллса.
Все анекдоты, все запасы морской травли давно исчерпались. Деньги на согревательные напитки — тоже.
Я читал старинную книгу «Летопись крушений и других бедственных случаев военных судов Русскаго флота». Старинные, спокойные обороты речи, запах прошлых веков с пожелтевших страниц, имя флота капитана — командора Головнина на обложке:
«Ежели мореходец, находясь на службе, претерпевает кораблекрушение и погибает, то он умирает за Отечество, обороняясь до конца против стихий, и имеет полное право наравне с убиенными воинами на соболезнование и почтение его памяти от соотчичей»...
Вот так и появился этот рассказ.

«Денеб» покинул Архангельск весной, сразу сделались противные ветры; и долго держало их Белое море.
В один день оказалось во время густого тумана при бросании лота, что взошли они с глубины двадцать пять сажень на глубину семь сажень. Устрашась сего обстоятельства, легли они на якорь. Течение моря было к берегу, и ветер дул в берег и все усиливался.
После полудня туман прочистился, и они увидели всего верстах в двух перед собою крутой каменный мыс. Сей грозный сосед понуждал их скорее от него удалиться. Но прямо в буруны дующий ветер и сильное туда же течение моря наводили на них страх, чтоб при медлительности поднимания якоря не бросило их в скалы. То рассудили вступить под парусы вдруг, не поднимая якоря, и когда корабль возьмет движение на галфвинд, то обрубить канат.
Однако ж Капитан был молод и смел во всем пространстве слова и не захотел лишиться якоря. Он спросил, нет ли на борту кого из города-архангельских рекрут?
Сыскали одного матроса. Матрос был тот бедоглазый матрос, вредил всему, что не взглянет. К тому же матрос беглец был и дважды из рекрутов подавался, одно слово — недоброхот.
Тот час стоял он под лотами и стоял так уже ночь всю. На плечи его возложены были свинцовые гири по пуду весом. Наказание таково только сильные перемочь могли и не сгинуть чахоткою разом. Два гренадера стояли в бок с ним и штыками не давали ему качаться.
Прямо с-под лотов привели недоброхота на ют.
— Хаживал ли ты, Харитон, ранее по Белому морю? — спросил Капитан.
— Хаживал, — отвечал Харитон.
— Дурное море твое, течение несет нас к берегу, а якорь терять не нужно нам, — говорил Капитан, чтоб время натянуть и матросу дать в память прийти, ибо глаза его еще тускло смотрели.
— Не море топит корабли, а ветры, — отвечал Харитон, и гренадеры его руки держали, чтоб не упал вненарок или за борт не прыгнул.
— Какой это берег?
— Тот, который идет от Орлова Носа.
— А где Орлов Нос?
— Остался позади, мы его прошли.
Сие сказание матроса не согласно было с их исчислением. По карте считали они себя далеко не дошедшими до мыса, называемого Орлов Нос.
— Можно ли нам успеть сняться с якоря и не рубить при том канат?
— Можно, — отвечал матрос. — Берег приглуб, течение хотя бросит нас к нему, но спорное от него течение понесет нас чистоплеском вдоль оного.
— А ежели бросит нас в камни? — пытали офицеры.
— Парусы да снасти не в нашей власти, — отвечал матрос с дурным смехом.
И Капитан велел сниматься с якоря. Офицеры представляли, что в подобных случаях не должно полагаться на слова обозленного матроса, и лучше потерять один якорь, чем повергать весь корабль опасности. Однако Капитан не внял им. Матрос же оставлен был на юте, и лейтенант с кортиком наголо стоял в спину ему.
Лишь якорь отделился ото дна, корабль, как стрела, полетел на каменный утес. Многие до смерти перепугались и кричали казнить матроса, но Капитан рассудил, что едина смерть тому станет, ежели корабль разобьется, и приказал ставить парусы, не мешкая разговорами.
Ближе к берегу быстрота движения становилась меньше: отражающее от берега течение спиралось натекающим на оное и не допускало их к нему приближаться. Они успели наполнить парусы ветром и направить путь свой в море. И Капитан велел матроса тотчас из-под лотов вывести и дать ему чарку вина и сухарь. При том Капитан для себя порешил, что в одной России нижние чины повинуются начальникам для Веры, Царя и Отечества, и дай бог, чтобы сие продолжалось до окончания века! Ибо во многих других государствах управляют ими деньги и виселица.

В океане опять сделались противные ветры, они долго с ними боролись и ничего не видели, кроме кувыркающихся китов, которые хребты свои наподобие черных холмов из воды выставляли и, фыркая, пускали из ноздрей высокие водометы. Они забрались далеко к северу, так что солнце в самую полночь не заходило, и миновали опасную пучину, называемую Мальштром, занимаясь рассматриванием разных явлений. Иногда они любовались плавающими в воде цветами, которые наподобие пестрых распустившихся колпаков из-под кормы показывались. Прекрасный вид их, коль скоро их поймаешь и вытащишь из воды, тотчас исчезал и превращался в некую оседшую слизь. Всего же более нравилось молодым людям из команды по ночам сидеть на носу корабля. Вода имела некое лучезарное свойство, так что обмоченная в ней вещь казалась в темноте быть огненною. Матросы же ерыжничали с медведем, которого взяли они на борт для забав еще в Архангельске и который добр и весел был с ними.
Они превозмогли уже многие коварные течения, густые туманы и подводные камни, когда попали в ужасную грозу и шторм, кои обрушились на них с внезапностью.
Средь мертвого штиля, дрожа, вскипела влага, и завихрились дикие стихии молний, и небеса почернели, и самых могучих мужей доблесть и отвага содрогнулись, когда рвались снасти и улетали парусы, как огромные птицы, покидая мачты их корабля среди воплей моря.
И в одну минуту Капитан увидел на волнах женщину, плывущую в пене и брызгах и окруженную сиянием. Он посчитал это мрачным предзнаменованием, но не оробел и направил путь свой прямо на нее. Они разминулись весьма даже близко, так что и лотовый матрос с носа заметил ее и кричал о пловце за бортом средь зыбей.
Сразу после того море начало успокаиваться и через час совершенно залосело. И Капитан не знал, почудилось явление женщины или она на самом деле плыла покойно средь валов и молний. Он призвал к себе лотового, и тот божился, что видел за бортом пловца.
И Капитан не удивился, когда однажды ночью вошла к нему в каюту женщина. Зыбко светил огонь ночного светильника, скрипел корабль и плескала за древом борта волна, когда она, спустившись в каюту, положила руки свои ему на голову. «Идем ко мне, — сказала Капитану женщина. — Я так устала плавать! Пред закатом волна холодна!» И после того исчезла.
И опять Капитан не знал, была ли она или только привиделась, ибо они давно уже бредили женщинами. Но мрачные предчувствия с тех пор окрепли в нем.
И вскоре повернули они к родным берегам, уходя от дурного знамения.
Но не судьба была им увидеть отчизну.
Возле Рюгенских берегов от веста нашел прежестокий порыв и покрыл корабль пасмурностью. Ночью ветер скрепчал так, что мачты гнулись и фор-стеньга переломилась. А волнение сделалось подобно превеликим, белеющим в мрачности горам.
Утром закричал лотовый: «Земля вплоть пред носом!» — отчаянным криком. Тогда многие начали прощаться между собой и побежали сменить белье, ибо между простым народом царствует мнение, что, переменив перед смертью белье, он совершил свою исповедь, очистился от грехов и готов предстать чистым на Суд Божий.
Однако Капитан не переставал обо всем, что мореходством хорошим положено, пещись и велел отдавать якоря, но канаты рвались, и наконец корабль бросило валом в буруны.
Среди грохотов офицеры молились Виновнику всех чудес, Всеобщему Отцу, со страхом попинающим языком произносили: «Помилуй нас, о Вечный! Сохрани пылинку, о Всемогущий! Соблюди слабых, странствующих во тьме, бедных и немощных!» На что Капитан велел молчать им, ибо почитал себя и сотоварищей своих не рабами, а торжествующими владыками морей. И велел еще палить из пушек, чтоб предупредить береговых людей, ежели те близко окажутся.
Затем капитан, скрепив свое сердце, видя, что не остается иных к спасению корабля и людей способов, посоветовавшись с офицерами, решился, если не к лучшему, то по крайней мере к скорейшему концу, переменить безнадежное положение в ожиданиях на действо. Чего ради приказал распустить все стаксели и марсели.
Паруса наполнились, корабль двинулся и пошел вперед, стуча о дно.
За грядой рифов попали они в нечто подобное ловушке, из которой хода назад не было, а огромные скалы самого берега нависли над кораблем и были неприступны. Ветер между тем все дул отменно крепко и опять подрейфовал их. И течь в трюмы уже ничем остановить нельзя было.
Капитан послал матросов на мачты убирать парусы, но не успели убрать парусы, как опять ударились в скалы и жестоко накренились. Тогда приказал Капитан рубить на ветре ванты, чтобы обрушить мачты, и приказал то, несмотря на матросов, кои на мачтах были, ибо другого поступка придумать не мог: тяжесть матросов только прибавляла крен кораблю. Но ни у кого не хватило духа взяться в топоры против душ товарищей.
Крен увеличивался стремительно. И Капитан опять приказал:
— Рубить ванты на ветре!
И тут недоброхот — матрос из Архангельска побег к Капитану, подал ему топор и говорил:
— Только наложи руку, Капитан, первым, а я срублю по корню все, что прикажешь. Но ежели ты не наложишь руку первый, то потом отопрешься от команды своей и забьют меня!
И Капитан наложил руку на топор. Матрос после того срубил ванты в один миг, и мачты пали за борт в плесках и криках гибнущих. Но мало уже могло помочь и это действо. На сем месте Судьба изрекла: здесь предел, его же не прейдеши!
Люди полезли на бизань-мачту, которая одна скоро осталась торчать, над волнами. К большому еще несчастью, имели они с собой весьма неприятного и опасного соседа: медведь, служивший прежде им забавою, взошедши теперь на крюйс-салинг, несколько сидел смирно, но от того ли, что озяб, или с голоду, начал он опускаться и садиться несчастным на головы и прижиматься к ним. От чего они были в беспрестанном движении и, слабея, срывались в волны.
Утром рассыпало волнами всю часть корабля до нижней палубы, мачта рухнула, и страдания Капитана и всех людей его кончились.
Прольем слезы об участи несчастных и хотя воспоминанием почтим их память, которая должна быть столь же Отечеству дорога, как и память воинов, на брани убиенных.
Удержаться от удовольствия общения с настоящим русским языком не можешь. Отсюда и мои стилизации, и обильное цитирование. Как удержаться, если попали тебе на глаза такие строки:

Достигло дневное до полночи светило, 
Но в глубине горящего лица не скрыло,

Как пламенна гора, казалось меж валов,

И простирало блеск багровый из-за льдов.

Среди пречудныя, при ясном солнце ночи

Верхи златых зыбей пловцам сверкают в очи.


...Карбас помора-зверобоя на волнах Белого моря. Глаза морехода на одном уровне с волной. За гребнем волн стоит ночное полярное солнце. Его низкие лучи скользят по льдам и слепят глаза кормщику. Автор был в море, работал в нем. Теперь он спокойной, крепкой рукой ведет строку. Строка величаво колышется в такт морской зыби. Север простирается далеко до края стиха. И слышно, как медленно падают капли с медлительно заносимых весел. Гребет помор. Стоит над морем солнце. Вздымаются и вздыхают на зыби льдины. От них пахнет зимней вьюгой. Здесь чистая картина — без символики. Здесь профессиональное знание жизни, и физики, и астрономии. Пишет Ломоносов. Рыбак, начинавший современный русский язык, открывший атмосферу на Венере, объяснивший природу молнии электричеством, сформулировавший закон сохранения вещества.
«…Все перемены, в натуре случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего у одного тела отнимется, столько присовокупится к другому, так, ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте... Сей всеобщий естественный закон простирается и в самые правила движения, ибо тело, движущее своею силою другое, столько оныя у себя теряет, сколько сообщает другому, которое от него движение получает».
А вот Державин:

Что ветры мне и сине море? 
Что гром, и шторм, и океан? 

Где ужасы и где тут горе, 

Когда в руках с вином стакан? 

Спасет ли нас компас, руль, снасти? 

Нет! Сила в том, чтоб дух пылал. 

Я пью! и не боюсь напасти, 

Приди хотя девятый вал! 

Приди, и волн зияй утроба! 

Мне лучше пьяным утонуть, 

Чем трезвым доживать до гроба 

И с плачем плыть в толь дальний путь.


Здесь уже городская нервность, которая и нам хорошо знакома. Через «Достигло дневное до полночи светило...» и «Что ветры мне и сине море?..» вдруг понимаешь, как вырастало пушкинское:

Погасло дневное светило; 

На море синее вечерний пал туман, 

Шуми, шуми, послушное ветрило, 

Волнуйся подо мной, угрюмый океан...


Лети, корабль, неси меня к пределам дальним 

По грозной прихоти обманчивых морей, 

Но только не к брегам печальным 

Туманной родины моей...


Чего не умеем мы, так это выказывать словами любовь. Разве передашь, что испытываешь, переписывая такие строки?..

Царь признал, что Пушкин есть первый ум России. Про талант царь не взял на себя смелость судить. Что опаснее для государя: ум или талант?
Заграница деликатно недоумевает по поводу нашего преклонения перед Пушкиным, ибо смертно скучает над «Онегиным». Русский же, и не читавши «Онегина», за Пушкина умрет. Для русского нет отдельно «Онегина» или «Капитанской дочки», а есть ПУШКИН во всех его грехах, шаловливости, дерзости, свете, языке, трагедии, смерти...
В США проводятся опросы «Кому вы хотели бы пожать руку?». Дело идет о живых людях. Если провести такой опрос у нас, предложив назвать и из ныне живущих, и из всех прошлых, то победит Пушкин. И не только потому, что он гениальный поэт. А потому, что он такой ЧЕЛОВЕК. Может быть, Набоков превосходно перевел «Онегина», но тут надо другое объяснять западным, рациональным мозгам.
Человека, который написал «Выстрел», уже ничто не остановит на пути к барьеру. Когда Пушкин написал «Выстрел», он подписал себе смертный приговор. Ведь он бы дрался с Дантесом еще и еще — до предела и без отступлений. Это уже ЦЕЛЬ. Свершив первый шаг, неизбежно движение к самому пределу. А смертный приговор — в любом случае. Если бы он убил Дантеса, то уже не был бы великим русским поэтом, ибо убийца в этой роли немыслим. Разве сам Пушкин простил бы себе? Остынув, придя в себя, разве он мог бы не казниться? И в какой ужас превратилась бы его жизнь... Пушкин — на вечном изгнанье за границей!
Странно, что наши предки, у которых времени было в десять раз больше нашего, говорили короче. Суворовские боевые приказы своей лаконичностью вошли в поговорки и пословицы. Петр был болезненно жаден на слова. Когда читаешь его письма, видишь человека поступков, которому противно писать лишнее слово. Правда, он никогда не был силен в грамматике, однако образность и сила его приказов отлично проникала в застойные мозги сподвижников.
А вот текст, который я знаю наизусть и трагичнее которого представить трудно. Он написан больше ста лет назад. В нем пятьдесят слов — письмо-телеграмма:
«Неприятель подступает к городу, в котором весьма мало гарнизона; я в необходимости нахожусь затопить суда вверенной мне эскадры и оставшиеся на них команды с абордажным оружием присоединить к гарнизону Севастополя. Я уверен в командирах, офицерах и командах, что каждый из них будет драться как герой; нас соберется до трех тысяч; сборный пункт на Театральной площади. Адмирал Нахимов».
Каково было доверие адмирала к народу, матросам, если, отдавая приказ на потопление лучшей эскадры России в разгар войны, он не нуждался в разжевываниях, не нуждался в страховке самого себя пунктами и параграфами.
Вероятно, именно страх перед ответственностью, неверие в свои способности и неверие в способности и интуицию народа порождает многословие в речах и книгах...
Подменный штурман все-таки приехал. Я расставался с «Челюскинцем». В противогазе в полумраке и холоде мертвого, загазованного судна собирал чемодан. Шмутки не лезли. Фумигаторы торопили. Волновала судьба сардинского кактуса — убьет его газ или нет? Брать с собой кактус было невозможно. Он должен был приплыть в Ленинград, еще раз обогнув Европу.
Самолеты из самого Новороссийска не летают. Поезд Новороссийск — Краснодар дрянной, грязный. Пассажиров было битком. Соседи чавкали неизменную поездную еду или храпели. Я для бодрости пил отвратительный портвейн прямо из бутылки. Он теплый был, сладкий.
Вошел слепец. И очередной рейс закончился для меня, как когда-то в Мурманске, — самодеятельной, вагонной песней. Слепец запел гнусаво, но с чувством:

На море, на рейде эсминец стоял, 
Матросы с родными прощались. 

А море хранило покой тишины, 

И волны слегка колебались...


Перестали чавкать соседи, подавали слепцу щедро.


А там, на аллейке, где пел соловей, 
Где чисто звенела гитара, 

С девчонкой прощался моряк молодой, 

Надолго ее покидая... 

Подали команду: «Поднять якоря!» 

Свист боцмана резкий раздался, 

Он снял бескозырку, махнул ей рукой: 

«Прощай, дорогая Маруся! 

Вот скоро возьмем Севастополь родной, 

К тебе я, родная, вернуся!»


Новороссийская и севастопольская была, черт побери, вокруг земля, геройская, флотская.

Я слепцу не подал — стыдно мне почему-то подавать. Вышел за ним в тамбур. Мы покурили. Автора песни слепец не знал, сам им тоже не был. Ослеп при бомбежке Анапы, еще мальчишкой. Отец погиб в войну. Мать жива, в Анапе. Был женат. Жена умерла от водянки в прошлом году. Две дочери. Одна уже работает, другая в седьмом классе.





Новости

Все новости

12.04.2024 новое

ПАМЯТИ ГЕРОЕВ ВЕРНЫ

07.04.2024 новое

ВИКТОР КОНЕЦКИЙ. «ЕСЛИ ШТОРМ У КРОМКИ БОРТОВ…»

30.03.2024 новое

30 МАРТА – ДЕНЬ ПАМЯТИ ВИКТОРА КОНЕЦКОГО


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru