Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Будни



07.08.69

Легли в дрейф в ожидании «работы». Океанская зыбь, маловетрие, но попахивает штормом. Скоро опять проводить с матросами занятия — устройство химкостюма. От одного предвкушения такого педагогического амплуа можно заболеть чесоткой. Под нами пять километров жидкости. Угрюмое местечко на южной периферии Индийского океана называется Котловина Крозе. Между Западно-Индийским хребтом и Центрально-Индийским хребтом. Хребты от котловины отличаются тем, что жидкости над ними на два с половиной километра меньше.
Вчера за нами плелся американский эсминец. Его огни я видел в десяти милях. Ночью все кошки серы, и потому определили национальность эсминца методом исключения. В этой океанской глубинке никто нынче не плавает, кроме космических наций. Качаться в Котловине Крозе на юго-западной зыби приходится только нам или американцам. Прохладно. В затылок дышит Антарктида. Хорошо была слышна передача из Москвы для зимовщиков «Молодежной». Лепет детишек и грустные голоса матерей. Какими неловкими, глуповатыми эти передачи кажутся в ленинградской квартире. И как они встряхивают душу на другой стороне планеты. Детишки рассказывали папам, что собирают чернику и грибы. А здесь зима. Что — «здесь»! От нас до Антарктиды еще далеко, далеко до льда и пурги.
Плавает поблизости огромный и, как все огромные, неторопливый зверь с острым спинным плавником. Много пятнистых буревестников.
Читаю Кука.
Будь я специалистом, занимающимся проблемой долголетия, обязательно обратил бы внимание на вдов знаменитых людей. Поражает воображение, что вдова Кука умерла только в 1835 году, пережив мужа на 56 лет! Трудно поверить, что я недавно еще видел вдову Чехова. Таких примеров слишком много, чтобы не искать в них закономерности. Нужно выделить в чистом виде гормон, который вырабатывается во вдове великого человека от горечи утраты и отблеска супружеской славы. Затем этот гормон следует вводить тем, кто только собирается стать великим, чтобы они не отдавали концов раньше времени.
Занятно сравнивать стиль записей Кука и ученого мужа,  натуралиста Бенгса об одном и том же событии. Рождество 1768 года они встречали в океане. Кук: “Вчера праздновали Рождество и на корабле не было трезвых”. Все. Точка. Лаконизм человека, ощущающего некоторую вину, как начальник, за безобразие на корабле, честно признающегося в этом, но без всякого удовольствия признающегося и потому старающегося признаться возможно короче. Бенгс: “...все добрые христиане, говоря по правде, напились столь чудовищно, что вряд ли ночью был хоть один трезвый человек; благо еще, что ветер был умеренный,— должно быть, господу ведомо было, в каком состоянии мы находились”. То есть убрать паруса или взять рифы при шквале никто бы не смог. И это вызывает у натуралиста некоторую тревогу, но с примесью и некоторого восхищения от широты и глубины моряцкого беспутства.
В нашем издании дневников Кука допущены раздражающие ошибки. Ну, когда издатели печатают в дневниках добрых христиан с маленькой буквы «рождество» или «господь», это понятно. Преследуются цели антирелигиозной пропаганды, подрывается авторитет божества. Но когда с маленькой буквы пишется «солнце» и «луна», употребляемые Куком как имена собственные, ибо он по этой звезде и небесному телу определяется, то это наводит тень на капитана, хотя он в таком пренебрежительном невежестве по отношению к мирозданию никак не виноват. Самый молодой и глупый штурман уже знает, когда пишется «Солнце» и когда «солнце».

У старпома умерла мать. Он пришел ко мне с радиограммой, спросил маврикийского вермута. Но от вермута у меня остались только цветастые наклейки. Чиф рассказал, что видел сон, в котором ему «рвали зуб с кровью». И сон оказался пророческим. Потом рассказал, как мать не хотела отпускать его в рейс, плакала на причале, предчувствовала. И сам вдруг заплакал. Он был в море, когда умер отец. Был в море, когда умер брат. Теперь не похоронит мать. А в море идти надо было обязательно. Раньше он трижды погорел на якорях. Он утверждает, что ни разу не был виноват, все три раза якоря были утеряны из-за того, что звено цепи становилось поперек клюзной трубы. За каждый якорь пришлось по году отплавать на лихтере шкипером.
Он смотрел в окно каюты и плакал. С вечера заштормило. Ветер около девяти баллов, качались градусов на тридцать. Луна всходила над океаном одним рогом кверху, светила сильно, как прожектор американского эсминца. Вокруг Луны летал «Зонд-7». Возле самого окна каюты летал огромный фрегат.  По каюте летала мыльница, и угрожающе сползала с дивана картонка с японским сервизом. Неудобно крепить сервиз, когда человек пришел к тебе со своим горем, но мысли мои вертелись вокруг картонной коробки. Так уж мы устроены.
— У доктора был? — спросил я.
— Как заштормило, у него бутыль со спиртом упала и разбилась. Туши фонари. Литров пятнадцать. Объяснительную капитану пишет...
По трансляции объявили результаты турнира по «козлу». На судне проводился День физкультурника. Так как в девятибалльный шторм никакой другой спорт невозможен, Перепелкин провел «козлиный» турнир.

Время изменилось еще на час. Теперь суточная диспетчерская радиограмма приходится на мою ночную вахту. Я отправляю в адрес начальника флота Академии наук координаты, сообщаю оставшиеся запасы топлива, воды, скорость ветра. И каждый раз странно писать фамилию Папанина. Не привыкнуть, что жизнерадостный толстяк, прочно связанный с детством газетными фотографиями, существует и сегодня вполне реально. И в далекой Москве читает наши диспетчерские сводки.
Ни разу за весь рейс я не позволил себе соблазниться лоцманским креслом, закрепленным в закутке рулевой рубки справа от штурвала. На вахте сидеть не положено — это впиталось в кость и лимфу. Нынче кости сильно болели ревматической болью и резкая качка утомила. Я уселся в кресло и блаженно покуривал.
Ни разу за весь рейс капитан ночью без моего вызова не являлся в рубку.
Тут около двух дверь с пушечным выстрелом отворилась, свет из коридора сфокусировался на моей блаженствующей фигуре и в рубку мелкой рысьюкрен был как раз по ходу — пронесся Георгий Васильевич. Он был в трусах. Я катапультировался из кресла с ловкостью матерого истребителя-перехватчика.
— Что происходит, штурман? — заорал капитан, вглядываясь в кромешную тьму штормового океана.
Я доложил, что все нормально, встречных и поперечных нет, ветер и волна начинают слабеть, на судне порядок.
— Кой черт они слабеют?! Третий рейс на «Невеле», и никогда в спальню из каюты стулья не заезжали! А тут стул заехал и на меня в койку упал!
Он был так потрясен злонамеренным поведением стула, что не заметил моего нарушения правил несения вахтенной службы. Или сделал вид, что не заметил. Океан лупил по «Невелю», как Пеле по мячу. Только ворот не было видно.
Минут пятнадцать Георгий Васильевич провел в рубке, успокаиваясь. Белел голым телом и трусами у левого окна. За это время из него вывалилось три фразы.
— Во фрицевском календаре написано, что двести лет назад родился Наполеон.
Спустя пять минут:
— На Корсике.
Спустя еще пять минут:
— Деньги — жене, убытки — стране, сам — носом на волну!
И ушел досыпать.

14.08.69

В 21 час 46 минут по нашему времени «Зонд-7» прибыл из космической командировки.

Штормило, но не очень. Облачность баллов шесть.
Опять красный и зеленый отблески от бортовых огней на штопорах антенн. Опять тревожный лай нашего потихоньку рыжеющего под южным солнцем Пижона. Он чувствует напряжение людей в последние минуты перед расчетным моментом появления объекта.
Через три часа ТАСС сообщило об удачном приземлении «Зонда». Я еще не успел отшагать пятисот шагов по рубке, а он уже шлепнулся где-то в глубине летней России, на зеленую траву и ромашки.
Мы идем на рандеву с теплоходом «Иван Гончаров» и встретимся с ним к востоку от Маврикия, чтобы принять газеты. Классик морских путевых заметок следует в Сингапур. И мы проследуем туда же. Курсы предварительной прокладки уже проложены по диагонали Индийского океана на северную оконечность Суматры и к воротам бананового и лимонного рая. Есть в любом длинном рейсе период, когда грусть прощаний выветрилась, мечтать о возвращении еще бессмысленно и очень редко кто вспоминает о доме. Радисты хорошо знают эти периоды, так как экипаж перестает тратиться на радиограммы.
Я отправил две. В Москву — матерому газетчику и журналисту Кривицкому. И в Ленинград — Гранину. Попросил их связаться с нашим корпунктом в Сингапуре. Я уже хорошо знаю, что без благожелательного гида в чужом краю время пропадает на девяносто процентов зря. Но главной целью моей радиоактивности была надежда на корреспондентские автомобили.
Семнадцатого августа мы вышли в точку встречи с «Гончаровым» и опять легли в дрейф, поджидая его.
Ночь. Теплый дождь несет в левый борт. Включено палубное освещение, горят на мачте красные огни. Кружится бессонная ночная птица и время от времени вскрикивает тревожно. Она мелькает в свете палубных огней и боится опуститься на судно. Рядом Маврикий — ее дом. Там спят в гостинице артисты Госконцерта, расчесывают лишаи на потных телах, а может быть, не спят, как я и ночная птица, мучаются творческими поисками и сомнениями.
Всю вахту развлекаюсь тем, что стираю с карт старые курсы и подклеиваю расползающиеся на сгибах листы сеток. И прихожу к выводу, что есть одно дело, которому я никогда не научусь, — это аккуратно склеить две бумажки.
Дождь шумит по палубам. Звук — как в водосточных трубах ленинградским октябрем.
На душе тихо. И как-то глухо, будто начитался стихов Тредиаковского. Наш календарь отмечает двести лет со дня его смерти.

Около десяти утра подошел «Гончаров». Следует из Одессы на Японию. Чистенький. Позор, но «Фрегат “Палладу”» я не читал. Пытался раз десять, но не осилил. Лет в девятнадцать потрясался «Обрывом». Марк Волохов и его любовная наглость помнятся до сих пор. Запах рока и женская красота.
Очень редко удается человеку осуществить свою мечту в срок, в тот единственный момент, когда осуществленная мечта рождает счастье. Волевые и настойчивые люди все-таки осуществляют свою мечту, но с опозданием на десятки лет. Они, конечно, получают удовлетворение. Мозг дарит им награду в виде эмоции радости, но от этой положительной эмоции до счастья так же далеко, как от количества до качества. К чему это я? Так просто. Пришла такая мысль, когда смотрел на «Ивана Гончарова». Был он счастлив? Объехал весь мир, написал знаменитые книги, море он не любил, а теперь вот обречен годами и десятилетиями носиться и носиться по волнам, как «Летучий Голландец».
— «Невель», я «Гончаров». Чем вы здесь занимаетесь, если можно?
— Космосом. Газеты надо читать. Томатного соуса у вас нет?
— Нет соуса. Сухофрукты есть.
— Сухофруктов не надо. Чиф-инженер близко? Спросите у него латунной проволоки. Очень надо. Хоть метр.
— Ни грамма латуни нет.
— Радиста спросите. Драчевый напильник коллега просит. Готов на паяльник сменять.
— Нет напильника...
— Ты у них воды забортной попроси ведро, — это уже я советую старпому.
И он спрашивает:
— Воды забортной ведро. Секонд просит. На фуражку сменять готов.
— Нет воды забортной... Тьфу! Пошли вы к чертовой матери! Чего вельбот не спускаете?
Несколько минут в нашей рубке хохот и высказывания в адрес одесситов самого легкомысленного сорта. Затем появляются капитан и доктор. Лишние слушатели и зрители удаляются. Предстоит деликатный разговор. Георгий Васильевич собирается уговорить русского классика забрать во Владивосток нашу беременную русалку Виалу. Но почва для переговоров подмочена неуместным ведром забортной воды. На традиционный и благожелательный вопрос Георгия Васильевича капитану «Гончарова», заданный для затравки, «Что везете?» — следует угрюмый ответ: «Семечки». — «Подсолнечные?» — «Нет. Тыквенные». — «У меня беременная женщина на борту, — берет Георгий Васильевич быка за рога. — Рейс еще полгода. Прошу взять ее во Владивосток!» Ответ молниеносный, как удар шпагой Атоса: «Возможно, будем бункероваться в Сингапуре и во Владивосток не пойдем. Взять не могу».
Ну какому Обломову, честно говоря, охота возиться с чужой беременной дневальной?
Вельбот тыкается в борт «Гончарова». Трап одесситы не спускают. Тюк с почтой падает в вельбот. «Гончаров» поднимает флаги: «Желаем счастливого плавания!» Можно передать такое пожелание и по радиотелефону. Но теперь надо поднять и нам три флага: «у», «дубль ве» и «единицу». Минут десять ищем «дубль ве». Нет флага! В обоих сводах нет! Фантомас какой-то...
— Благодарю за добрые пожелания! — говорит Георгий Васильевич в микрофон. —Счастливого плавания, Обломовы!
Так мы расстаемся. Как в море корабли.
Кук удачнее совершал обмены с дикарями. Топорики и бусы приносили ему свежую свинину. А здесь и электрический паяльник не помог.
День сплошных неприятностей. Пропавший флаг лежит на моей совести. Затем военные занятия. Приказал боцману принести химкостюм, засунул в химкостюм матроса. Комплект оказался без застежек. Пришлось имитировать процесс застегивания на пальцах. А когда матрос извлекся из костюма, то, к удивлению всех зрителей и моему, оказался белым, как мельник в конце смены. Оказывается, боцман не протер костюм от талька. Глупо до кретинизма. Вечером собрание по судовым делам. Прошло быстро. Председатель: «Разное будет?» Капитан встал: «Да. Будет. Вот радиограмма любопытная. Всем прививки от холеры. Вероятно, в Сингапуре вспышка». Черт, я и так уже набит ослабленными микробами всех родов войск — от желтой лихорадки до обыкновенной оспы. Теперь предстоит холера. Укол «дубль ве» — один завтра, другой через шесть дней. И моя верная подруга пишущая машинка «Эрика» чего-то начинает барахлить. Влажность. В каюте все мокрое. И машинка покрывается красной ржавчиной.
Вместо литературы печатал протокол собрания. И вдруг мистически вздрогнул от фразы: «Присутствовало — 10, голосовало — 12». Оказалось, двое приходили голосовать с вахты. Вот и вся мистика.
Надвигается День учителя. И мне поручили доклад. Я взвыл. Ну какое мы имеем отношение к учителям и для чего доклад? Георгий Васильевич подумал и сказал: «Для общей ерундиции, Виктор Викторович!» На такое возражать было нечего. Главное сохранять в себе частицу Швейка.
В Индийском океане на дне его есть гора имени Афанасия Никитина. Когда мы проходили вблизи горы, капитан спросил: какой из русских землепроходцев самый знаменитый? Я не нашелся что ответить. Самым знаменитым оказался Хабаров. Водка «Ерофеич» названа в его честь. Правда, это название перешло на водку уже со станции Ерофей Павлович. Есть такая на Дальнем Востоке.

Примечание. После выхода книги «Среди мифов и рифов» я получил два письма на тему «Ерофеича». Первое от Льва Васильевича Успенского:


«Написать Вам я придумал для того, чтобы Вы (если сочтете нужным) могли прищучить одну небольшую “блошенцию”, которую я раньше, видимо, пропустил, а теперь вот поймал. У Вас сказано, что название “Ерофеич” “перешло на водку со станции Ерофей Павлович”... Этому можно было бы легко поверить, если бы не два обстоятельства. Станция наименована “Ерофеем Павловичем” при строительстве Великой Транссибирской магистрали, т. е. между 1894-м и 1897-м годом. “Ерофеич” же, в смысле “напиток”, “настойка”, фигурирует уже в 1-м издании словаря Владимира Ивановича Даля, которое вышло в 1864—66 годах, т. е. ровно за 30 лет до появления станции с таким названием.

Откуда же оно взялось?

Языковеды установили, что водка настаивается на травке “Ерофей” — hypericum perforatum, которая иначе именуется “зверобой”. Данные о том, что трава “Ерофей” есть именно “хиперикум перфоратум”, можете получить у того же В. И. Даля, а вот что она есть одновременно и “зверобой”, это я вычитал в справочнике “Федченко и Флёров, Флора Европейской России, С.-Петербург, издание А. Ф. Девриена, 1910”.

Ваши “Мифы и рифы” — не пособие для топонимистов, равно как и не справочная книга для производителей крепких напитков. Отсюда — вывод: тем, что я Вам сообщаю, Вы имеете полнейшую возможность пренебречь, в полной уверенности, что я на Вас за это не надуюсь. Но вот одно уже чисто словесное добавление к сказанному. Ведь все-таки, если бы водку решили назвать по станции, то ее надо было бы окрестить не “Ерофеичем”, а скорее “Павловичем”. А? Как Вам кажется?

Пишу все сие “на деревню — дедушке”, потому что представления не имею, где Вы сейчас и кому целуете пальцы, перефразируя Вертинского...»


Лев Васильевич Успенский — первый живой писатель, которого я видел в жизни, ибо принес ему на трясущихся ногах свои первые три рассказа в 1954 году на Красную (бывшую Галерную) улицу. Он жил в одном доме с одноклассницей брата, знал ее с детства, и этот факт я использовал для проникновения в литературу с черного хода. За рассказы Лев Васильевич дал мне такую же благожелательную, деликатнейшую, но взбучку.

Сейчас низко склоняю голову перед его навечно светлой памятью.

Второе письмо: “Настойка “Ерофеич” была известна уже в 18 веке, название она получила по отчеству своего составителя, некоего фельдшера, который был в большой моде в середине 18 века. Сей фельдшер внес свой вклад в русскую историю еще и тем, что светлейший князь Г. Потемкин, поставив на больной глаз припарку, составленную по рецепту Ерофеича, на оный глаз окривел, что привело к заметному падению популярности эскулапа. Подробности жизни Ерофеича излагаются в нескольких мемуарах, опубликованных в “Русской старине” в 70 гг. прошлого века. С глубоким уважением. Извините за почерк. Мне, как физику-теоретику, чистописание, как и правописание, всегда давалось с трудом. Л. Э. Рикенглаз”.

РДО: «На борту румынского судна больной требуется медицинская помощь. Ш. 04° 05 ю. Д.75°15 вост.»

Далеко.
Ночами ливни. Молнии каждые две-три минуты. И грома нет. «И бросить то слово на ветер, чтоб ветер унес его вдаль...»
Ветер уносит вдаль громы. Остаются беззвучные ослепительные зигзаги в половину горизонта. Течет через переговорную трубу с пеленгаторного мостика. Течет за обшивкой переборки в рубке. Коротит электропроводку. Экран радара — сплошное зеленое пятно. Никакой пользы от радиолокации в тропический ливень. Не видны и собственные ходовые огни. Вода шумит, как танки на Курской дуге.
В такие океанские грозы и появились на белый свет «летучие голландцы», морские змеи и прочая чертовщина. Всю вахту так напряженно таращишь глаза, что начинает мерещиться нечто и впереди, и позади, и по бокам.
Все это градусах в семи — пяти от экватора. А на самом экваторе в Индийском океане стоят странные безветренные дожди. Они выпадают из низких туч ровными отдельными колоннами. Штук десять — пятнадцать дождевых перламутровых колонн стоят по кругу горизонта и как будто думают свое, неподвижные и бесшумные. И мы идем между этих колонн, как в огромном планетарном зале, как в огромном католическом соборе, под сводами туч. Солнце не просвечивает, теней от дождевых колонн нет. Призрачно. Штиль мертвый. Вода — расплавленный, без морщинки свинец. И из этой ровной густой воды каждый раз неожиданно вырываются летающие рыбки и веерами уносятся от судна. Приводняясь, они несколько раз задевают хвостом воду, и на ней остаются «блинчики», как от умело пущенной рикошетом плоской гальки. Душное тепло. И очень тихо.
Да, гениальный архитектор строил мира здание.
Ночью мощная луна освещает контуры туч, глубины туч кромешно черны, колонны дождей тоже черны, но иногда между ними струит от луны ослепительная дорожка. Штиль над океаном продолжает оставаться мертвым. В небесах идет жизнь. Края туч меняют очертания. Мощные кучевые облака вздымаются на огромную высоту. Вокруг лика луны прозрачной шалью заворачиваются слоистые облачка, а может — перистые. Все, что только может придумать небо, есть на экваторе ночью.
Заполнив вахтенный журнал, пятнадцать минут пятого я иду купаться. На палубах темно. Сон витает вокруг. Над бассейном легкий ветерок от движения судна. Раздеваюсь догола. Посвечиваю фонариком на скобы трапа. Черная вода чуть покачивается среди смутно белеющего кафеля стенок. Медленно спускаюсь в воду. Плюс тридцать, но вода сразу осторожно и ласково освежает. Полная тишина. Лежу на спине посредине бассейна.
Надо мной закрученные штопоры антенн радиотелефонной связи с космонавтами. За ними освещенные луной клубящиеся края туч и сама луна, по которой уже ходили люди. Вода в бассейне, и я вместе с ней, чуть колышется и подрагивает в такт машинам. Неподвижно стоят над Индийским океаном дождевые колонны. Вдруг восторг наполняет уставшую душу. Затем мысль, что впереди ждет отварная картошка с колбасой и уютная койка, заменяет божественный восторг на земное блаженство. На несколько минут я превращаюсь в дельфина — плюхаюсь, кувыркаюсь, толкаюсь руками и ногами от стенок бассейна. Горько-соленая вода щиплет кожу и не дает нырнуть.
Одеваясь, думаю о том, что это очень длинный рейс, это тяжелый рейс, это черт знает какой рейс, но будь я проклят, если забуду ночи среди молчаливых дождей в Индийском океане.

Румыны передали, что их больной умер и они просят теперь никого не беспокоиться. Зато шведы передали, что потерянный ими пятнадцать часов назад человек найден. Все это время он продержался на черепахе. Почему она не нырнула, чтобы освободиться от лишнего груза? На месте шведа я больше никогда не стал бы есть черепаховый суп и выкапывать из теплого песка здешних островов теннисные мячики ее яиц.

Не знаю в литературе морского пейзажа, равного по художественности земным. Или фотографичность, или очеловечение моря. Схожесть описаний у самых разных писателей и велико лепная забываемость прочитанных описаний, в которых обычно столько же святой правды, сколько и святой лжи. Это касается открытого моря. Прибрежный пейзаж выручил многих писателей. Он удается великолепно.
Давно известно, что любое описание природы имеет смысл только тогда, когда человек наблюдал ее ранее со специальной, утилитарной целью, а не “вообще”. Просто наблюдать пейзаж с целью описать — значит неминуемо родить мертвого ребенка. Бесконечность деталей природы и ее состояний вынуждает к отбору. Отбор обусловлен целью. Известно, что многие хорошие писатели охотились. Охотник идет по следу. И читатель идет за ним. Известно, что писатели-феодалы остались в описаниях пейзажа непревзойденными. Они были помещиками, смотрели на землю глазами хозяина. Когда Толстой пахал или косил, он не только опрощался. Он даже бессознательно отбирал из пейзажа только то, что видит косец и что ему важно,— от степени влажности травяного стебля до угрозы подходящей тучи.
Прогулка отличная вещь, но бесплодная на девяносто девять процентов. Прогулка может родить в поэте напевы, а напевы родят стихотворение. Но проза штука более тягостная. Она, как заметил Моруа, не дает возможности выдавать напевы за мысли.
Экзюпери написал небо как никто, потому что летел сквозь него на самолете. Он знал цену атмосферному давлению, суточному ходу ветра, температуре подстилающей поверхности. Точка росы, заря утренняя и вечерняя, иззаоблачное сияние солнца, окраска звезд, форма небесного свода, венцы, мерцания звезд, радуга, продолжительность сумерек, слышимость звука в атмосфере — вот из чего складывается пейзаж для того, чья работа — движение вокруг планеты. Но всегда кажется, что писать о таких вещах утомительно для читателя, если он не студент гидрометеоинститута.

Утром 27 августа открылась Суматра при сером дождливом небе, в зените которого просвечивало беспощадное солнце.
Вышли на островок Брёз, подвернули в Бенгальский проливчик к острову Рондо. Близко свисали над прибоем пальмы и всякие лианы, именно так свисали, как в мечтах всех мальчишек мира. Хотя... Что я знаю о мечтах сегодняшних мальчишек?
Вот и Андаманское море, вход в Малаккский пролив. Мангры на берегу Суматры, их бледные стволы. Розовые бунгало в бухте Вэ и белые восклицательные знаки створных знаков. Пенные полосы сулоя среди штилевой воды, прибойный шум сулойных волн и та штурманская тревога, которая всегда появляется, когда пересекаешь полосу возмущенной воды, стремление еще и еще определиться — не на рифах ли шумит вода?
Индонезия — далекая страна, окутанная дымкой нежной песни, залитая ныне кровью и жуткая, ибо нежность Азии, очевидно, обманчива, как отражение цветка в стальном клинке. Морями теплыми омытая, лесами древними покрытая, влекущая моряка в полуденные края напевами прекрасных песен...
Пролетел индонезийский военный самолет, размалеванный жуткими драконами. Заложил вокруг несколько слишком, пожалуй, близких виражей. Наши космические антенны вызывают любопытство вояк планеты. И не только вояк. Со встречных судов белоснежные штурмана обязательно тянут к глазам бинокли.
Раньше жаргонное название корабля «коробка» как-то саднило налетом пижонства. А теперь я понял, что иногда судно  
Тридцатого августа утром снялись с дрейфа. Выходили опять к Суматре на мыс Алмазный. Возле мыса впадает в Малаккский пролив речка Джамбо-Але, маленькая, типа нашей Фонтанки. Она заросла тропическим лесом и малоприметна. По Алмазному мысу проходит железная дорога— судя по карте. И я рассчитывал взять до мыса хорошую дистанцию радаром: прибрежные железные дороги обычно увеличивают четкость берегового контура на экране. Но мыс долго не давался, путался с горой Агам-Агам и Дама-Тутонг.

Экзотичность названий и слова капитана: «Это, Виктор Викторович, вас вараны путают. Дайте-ка я сам попробую!» — вдруг перенесли меня на берег Финского залива. Я вспомнил, что уже имел контакт с Академией наук задолго до того, как поплыл в моря под ее длинным вымпелом. Контакт чуть было не закончился для меня плачевно.
А дело было так.
Я жил в Репине. Начинался декабрь, но снег еще не выпадал. Песок на берегу залива был холодный, тяжелый; на нем валялись расклеванные птицами ракушки. Я писал рассказ о собаке, которая живет в цирке и охраняет случайных посетителей конюшни от тигров. Судьба этой собаки была трагична, глубоко меня волновала; я много переживал, мало работал и ездил на автобусе в пивную «Чайка». Рядом был Дом творчества ленинградских композиторов, но из него никогда не доносилась музыка. И я был рад этому, потому что музыка отвлекала бы меня от трагизма цирковой собаки. Как-то я возвращался домой с прогулки. Уже вечерело, с сосен капало, дачи стояли вокруг заколоченные.  Я думал о своей собаке, о том, что дни ее сочтены; через неделю я доберусь до конца рассказа и убью собаку, ибо писать о ней уже совершенно нечего. Я думал о форме смерти для старого циркового пса, выбирал наиболее легкую, грустил и поеживался от холодной сырости.
На берегу залива, в лощинке между дюн на перевернутой лодке я увидел мужчину. Он рисовал на влажном песке скрипичный ключ длинным прутиком. Нарисовав скрипичный ключ, он плюнул на него, а потом быстро стер ногой рисунок.
Я понял, что это композитор в похожем на мое творческом состоянии. Меня потянуло к нему. Я кашлянул. Мужчина вздрогнул.
— Простите, — сказал я. — У вас нет спичек?
— А, — с облегчением вздохнул композитор. — Вы не варан... Я боялся, что он найдет меня и здесь... Нате спички.
Я присел рядом, и мы закурили. Я хотел вспомнить, что такое «варан». Вспоминалась почему-то школа, обеды по карточкам, двойки по зоологии, и еще почему-то вспомнился остров Борнео, который я не смог отыскать на немой карте мира.
— Тропики, — мечтательно сказал я, кутая горло. — Борнео!
— Перестаньте! — заорал мужчина. — Перестаньте!!!
Я дал ему успокоиться. И сделал правильно, потому что и без вопросов он начал рассказывать:
— Варан — это страшная отвратительная ящерица... У нее... у нее пульсирует горло... Рост или длина, черт его знает, что бывает у ящериц?..
— Не знаю, но...
— До пяти метров! — заорал композитор. — До пяти, ясно? — Тут он судорожно схватил мою руку. — Это не он идет?
Мне стало неуютно. Послышались волокущиеся шаги. Мы затихли и только вытягивали шеи.
— Нет, это женщина, — глухо сказал композитор, отпуская мою руку. — Сидите тихо, а то можем напугать ее... У варана рефлексы, как у человеческого ребенка, — тихо и доверительно зашептал он. — Представляете, ужас какой? Как у человеческого ребенка!.. Вторая сигнальная система... Отец русской физиологии Павлов... и — варан! Нет, я уеду! Или еще потерпеть? 
— А где он... ну, этот... варан? — заинтересовался я.
— У нас в Доме творчества, — ответил композитор, стискивая лоб обеими руками. — В комнате рядом с моей. Флигель летний. За тонкой стенкой — каждый звук слышно...Представляете, ужас какой!.. Я сочиняю симфоническую поэму о второй любви... Вы знаете, что такое вторая любовь?!
— Она не первая, — сказал я.
— Вот именно! Не первая! О первой и дурак сочинит! Попробуйте сочинить о второй, когда рядом живет варан! И мне все слышно! Про каждый его рефлекс!.. И куда ехать? — Здесь он опять доверительно зашептал мне в ухо: — Вернуться домой? А жена? “Если ты сочиняешь о второй любви, значит, я вторая? Ах, так!” Хлоп истерика! Хлоп сердечный припадок! Хлоп и она уже пролезает в форточку, чтобы броситься куда-то под копыта... А здесь? Здесь варан! А мне куда прикажете?  У меня срок на носу! 
Он умолк. Вечер переходил в ночь. Из низкой тучи брызгал мельчайший дождь.
— Простите, — сказал композитор минуты через две уже другим, человеческим голосом, голосом интеллигентного мужчины, которому совестно за свои нервы. — Я погорячился. Варан — это животное, которое не делает вреда. Может, это даже симпатяга, я не знаю в конце концов... Но, понимаете ли, мне совершенно неинтересно, каким образом он рождает детенышей. Ну, неинтересно мне, что поделаешь? И почему кто-то заставляет меня это узнать насильно? А стенка тонкая, и он рассказывает со всеми подробностями, вот мерзавец, а? Позовет к себе официантку и рассказывает, а мне-то деваться некуда? Некуда. Сижу и слушаю. Я думал, у него вперед срок кончится. Нет, ему продление прислали! Какой тип!.. Вообще-то воспитанный молодой человек, современный, вкрадчивый, Андрея Волконского обожает, старинные мадригалы мурлыкает, нашу русскую историю изучает по Соловьеву. Лысенко ругает, Евтушенко похваливает... Короче говоря, приличный варан, но...
— Вы сегодня пили? — вскользь спросил я.
— Что пил?
— Ну, пиво с водкой не мешали?
— А зачем их мешать?
Я понял, что он трезв как стеклышко, вероятно, с самого дня рождения.
— Вы считаете меня ненормальным? — спросил композитор. — Вас бы на мое место! Вы бы и сутки не выдержали!.. Послали молодого человека из Академии наук за границу изу­чать варанов, пробыл он там без году неделю и... и не может остановиться! Ошалел совсем! А я  ком-по-зи-тор!
Композитор замолчал, нарисовал прутиком скрипичный ключ, но не плюнул в него. И я понял, что он нормальный человек и говорит правду. Странно, конечно, но мы живем в век, когда фантастика перепуталась с реальностью. Ну, выписали биологу путевку к ленинградским композиторам, он и приехал отдохнуть от тягот загранкомандировки.
Стало совсем темно. Только за деревьями на шоссе мотался фонарь. Под ботинками у меня хлюпало. Творческое состояние куда-то пропало. Судьба цирковой собаки потускнела.
— У морских черепах вкус самой тонкой осетрины, дельфины могут загрызть человека, акулы смертельно боятся зонтиков, мердека означает свободу, в американских музеях даром показывают кино, стюардессы носят цветные плавки... — монотонно бормотал композитор, передразнивая соседа.
 И здесь я сделал глупость, потому что мне стало жалко композитора. Я сказал, поднимаясь:
— Потерпите немного. Я писатель и напишу в газету. Может быть, общественность обратит внимание и...
Композитор в сердцах плюнул на скрипичный ключ и безнадежно махнул рукой.
— И знаете, этот тип еще картавит! — добавил он. — Вагган!
Я пошел домой и вылил на бумагу всю свою тоску по жаркому тропическому небу, по лианам, обезьянам и огромным ящерицам. Я написал в газету о том, что в Доме творчества композиторов под Ленинградом поселился варан. И варан шевелит там горлом, таскает за собой хвост и этим помогает музыкальному творческому процессу. Молодежная газета «Смена» напечатала мою заметку. Это может показаться фантастикой, но это абсолютная истина. Просто они приняли мою заметку за веселую фантастику. Варан в заметке узнал себя, с юмором у варана дела обстояли неважно, он отправился с жалобой в Академию наук, Академия прислала в Союз писателей большую бумагу, в которой пыталась обвинить меня в клевете. Короче говоря, получился скандал. Вот вам академический дух терпимости и либеральная гуманность! Мне за эту веселую фантастику тогда так хвост прищемили, что и сейчас побаливает.





Новости

Все новости

28.03.2024 новое

«”КАК МОРСКАЯ СОЛЬ В КРОВИ…”. ПУШКИН В ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВЕ ВИКТОРА КОНЕЦКОГО»

23.03.2024 новое

СКОРБИМ

19.03.2024 новое

ПАМЯТИ О. ВЛАДИМИРА (РЫБАКОВА)


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru