Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

У Адама и Пэн в Нью-Йорке


Поезжай вдоль Бродвея, и ты увидишь Манхэттен в разрезе… 
Адам Незуагхнюм.
«Четверо верхом на мотоцикле»

1

Около двух ночи двадцать пятого ноября мы подходили к Нью-Йорку, скользили по лунной дорожке прямо на запад — курсом 270°.
Было полнолуние. Лунные блики украшали сталь палуб.
Левее носа вспыхивал мощным, неземным, космическим светом маяк Амброз. Удары маячных вспышек вышвыривали тьму из самых потаенных закоулков рулевой рубки.
Справа светились огни на острове Лонг-Айленд, они были оранжевыми с вкраплением кроваво-красных. Оранжево-красные отблески украшали длинное острое ночное облако, отделявшее сушу от небес. Сквозь облако трассировались отличительные огни идущих на посадку и взлетающих самолетов.
Справа по корме, нелепо задрав лапы кверху, стояла на голове Большая Медведица. Из ее опрокинутого ковша выливалась кромешная тьма полуночи. Однако океанская вода улавливала слабые лучики далеких светил и лучи искусственных огней: гладкие горбы океанской зыби потаенно мерцали.
В семи кабельтовых от маяка стало видно его название, оно вопило огромными пылающими неоновыми буквами: «АМБРОЗ».
Из-за вышки маяка выскочил катер, полыхая вспышками белого лоцманского огня.
Американский лоцман весил килограмм двести, но взлетел по штормтрапу юркой мышкой. Он выглядел старым боксером, который теперь добродушно работает в хорошем ресторане штатным вышибалой.
Лоцман вывалил из своего портфеля десяток журналов и газет — обычный знак любезности по отношению к капитану и экипажу, одичавшим без новостей и глянцевитых красоток в океанских пустынях. Вывалив ворох гнилой пропаганды на штурманский стол и путевую карту, лоцман вякнул традиционное: «Фулл ехид!», и мы дали сто десять маневренных оборотов, ложась на створ знаков Уэст-Банк и Статен, который ведет по каналу Амброз в пролив Тэ-Нарроус.
Луна провалилась за мыс. На ее месте видна стала Кассиопея, которая лежала на боку.
Лоцман связался с начальством и обрадовал нас тем, что до семи утра к причалу мы не пойдем, станем на якорь в бухте Грейзенд.
Тем временем мы плыли по каналу Амброз. Частопроблесковые буи подмигивали с правого борта, какой-то синий огонь мигал с левого. На Лонг-Айленде стали видны многоэтажные дома с красными огнями на крышах. И мы начали поворачивать вправо, приводя мыс Санди-Хук на корму, а светящий знак Уэст-Банк на двести семьдесят один градус. И прямо по носу открылась горбатая цепочка белых огней — огромный мост над проливом Тэ-Нарроус с пролетом между опорами в тысячу двести метров и высотой в семьдесят.
— С рассветом переставлю вас, капитан, к причалу номер семь в Бруклине, — сказал лоцман. — Предупредите своих парней, капитан! Если кто-нибудь из них, возвращаясь вечером из города, навестит бар здесь, в Бруклине, чтобы промочить глотку пивом, то это будет его последнее пиво в жизни, капитан! Здесь отбросы человечества, и здесь нет баров, а есть притоны. Здесь всякие разные пуэрториканцы и другие страшные бедолаги, которым нечего терять. Так и скажите своим матросам: если они здесь зайдут чего-нибудь выпить вечерком, то это будет их самая последняя выпивка! Право на борт и малый вперед!
Лоцмана, конечно, поблагодарили за информацию — на английском языке, а потом кто-то сострил на русском, что если бы лоцман знал наших ребяток, то предупредил бы свои отбросы, посоветовал бы этим страшным бандитам не выходить из баров ни днем ни вечером, — пока наши ребятки не уберутся из Бруклина…
И мы покатились по широкой и плавной дуге на якорное место «№ 49-С — для судов со взрывчатыми веществами на борту», хотя никаких взрывчатых веществ не было. Мы катились по этой дуге, пока шикарный мост не остался по корме. И тогда шлепнули правый якорь в воду и положили на клюз три смычки.
Было четыре утра.
Я вышел на крыло мостика. Глухая ночная тишина царила над проливом Тэ-Нарроус внутри круга огней. Недалеко спал на якоре еще один теплоход. Звезды исчезали за рядами предутренних облаков, облачка веером сходились к мосту между Бруклином и островком Статен. Очень сильно пахло рыбой. Это не самый ароматный запах, но ныне он приятен тем, что показывает наличие какой-то жизни в окружающей среде.
Ложиться спать я не стал, пил чаек в каюте и листал американские журналы. Репродукций абстрактного искусства уже не найдешь в них. Оно, вероятно, поддалось напору наших искусствоведов и рухнуло под тяжестью той бумаги, которую они потратили на его разоблачение. Теперь в США входит в моду искусство, которое я называю «тщательным», — когда прорисовываются все жилки на древесном листочке или все жуки-древоточцы в заборной доске. Вероятно, художники с новой силой начинают осознавать невозвратимость и ценность каждого листа на дереве и каждого жука в доске.
Сквозь лобовое окно каюты была видна только ночная тьма, черный провал, а в бортовом окне все летел и летел над проливом Тэ-Нарроус огромным бумерангом однопролетный мост. Бумерангом он казался потому, что все летел, летел, но не улетал.
Из черного океанского провала выплывали корабли, показывали зеленые отличительные и, сдерживая нетерпеливый порыв к близким причалам, нацеливались под огромную мостовую арку и как-то бережно вносили себя под тень свода, под изгиб пролета. И каждый раз возникало глупое опасение, что мачты корабликов царапнут мост.
Около семи я поднялся в рубку.
Океан из черного начинал перекрашиваться в сиреневый, именно в сиреневый: как будто Господь размешал в воде миллиард тонн лепестков сирени. И все вокруг замерло в мглисто-томительно-спокойном ожидании нового дня. Только по бумерангу моста все чаще и чаще мелькали фары проснувшихся автомобилей, а вода, наоборот, вовсе уснула утренним мгновенным и сладким, как запах сирени, сном — океан заштилел.
Мы выбрали якорь, причем с далекого носа четко доносился перестук-перегрохот якорных звеньев. И судно послушно нацелилось на центр моста, под обманчивую легкость центрального пролета.
Солнце взошло над профилем Бруклина ровно в восемь. Оно было припухшим, как губы уставшей от любви красавицы. Но свет его был нежен от дымки, как ее утренний взгляд, и такой же умиротворенный. Весь огромный Нью-Йорк пропитался благодарностью к мирозданию и тихо парил в неподвижном, штилевом воздухе.
Лоцман попросил поднять флаги «М» и «Джи». Я послал рулевого на фалы, а сам подменил его — стал на руль. Было приятно стоять на руле, когда огромное судно несет себя под мост, а вокруг — Нью-Йорк. Справа по носу возникали из утренней дымки небоскребы Манхэттена. Они были прозрачными, бесплотными. Розовое и чуть зеленоватое небо обвивало их, как сари. Левее завиделся островок Либерти со статуей Свободы, он был еще далек, нам предстояло свернуть к причалам Бруклина, не доходя до него. Статуя Свободы в бинокль напоминала цветом окислившуюся бронзу и медь всех старых памятников мира, над которыми потрудились тысячи поколений голубей или чаек.
Солнце взлетало быстро, обращенные к нему грани манхэттенских небоскребов вдруг прочертились алыми вертикальными отблесками, но все равно не обретали веса. Тяжелый и тяжкий город продолжал витать в воздухе. Он был не только красив, он был прекрасен в это раннее утро. И небоскребы Манхэттена глядели на плывущие корабли, как пирамиды на французских солдатиков.

2

У длинной и плоской автомашины, опершись рукой в желтой перчатке на открытую дверцу, стоял на причале номер семь молодой человек и попыхивал трубкой.
— Хэлло! — крикнул он мне. — Пожалуй, это ты, а?
— Это я! А это, пожалуй, ты, а? — ответил я.
— Моя жена Пэн катается на катке Лувер Плейз, — сообщил он, хлопая меня по плечу в самой американской — размашистой — манере.
— О’кэй! — сказал я.
— Сейчас поедем за моей женой Пэн на Лувер Плейз. Как Атлантика, дружище?
— Всю дорогу от Европы — прямо между глаз до десяти баллов. Зато ваш Нью-Йорк встретил нежностью.
— Ты легко одет. Не простудишься? Здесь зима.
— Ваша зима какая-то неубедительная.
— Потому мы с Пэн завтра улетаем в Найроби. Садись! — сказал он. И я с удовольствием забрался в машину, где было тепло и пахло трубочным табаком.
— Моей Пэн уже двадцать шесть, но она все еще совсем молоденькая, — сказал он, усаживаясь за руль. — Я живу с ней уже семь лет и очень ее люблю. Сейчас она катается на коньках на Лувер Плейз, а все на нее смотрят. Не очень-то я люблю, когда все на нее пялятся. Сколько у тебя времени?
— В двадцать уже снимаемся.
— Тогда надо торопиться, — решил он, и мы поехали.
— Неужели ты сам так хорошо выучил язык? — спросил я.
— Я знаю десять языков, дружище. Ничто мне так легко не дается, как языки. «Ты — попугай, дружище!» — так мне сказал Вася Аксенов. А Пэн русская. Третье поколение русских американцев. Ее зовут Пенелопа, но мне больше нравится Пэн. А ты как находишь? Мы с ней как Ромео и Джульетта — очень любим друг друга. Я даже не знаю, что стал бы делать, если бы не было на белом свете Пэн, которая сейчас катается на коньках.
— Тебе повезло, — сказал я.
Он молчал, потому что у выезда с причала номер семь скопилось много грузовиков с прицепами, и было сложно маневрировать. А я подумал, что вечно хочу спать, как только оказываюсь на чужом берегу. И еще подумал, что Нью-Йорк ничем не отличается от других портовых городов, когда глядишь в упор, близко. Еще меня немного беспокоили разные судовые дела, которые я бросил ради встречи с Адамом.
— Да, даже и не знаю, что стал бы с собой делать, если бы не было Пэн, — задумчиво повторил Адам, когда мы выбрались из автомобильной каши. — Пожалуй, я не написал бы без Пэн ни единой строки.
— Тебе повезло, — повторил я.
— Да, очень, — согласился он.
Не было в нем ни капельки того нахальства, которое мне почудилось при разговоре по телефону. Наоборот, он выглядел большим, но не очень защищенным.
— Где мы едем, дружище? — спросил я.
— Где-то в Бруклине. Я его совсем не знаю. Пожалуй, я здесь первый раз. Вот когда мы возьмем Пэн, она будет тебе обо всем рассказывать. Пэн все знает, что надо рассказывать иностранцу в Америке. Я даже и не знаю, что стал бы с тобой делать, если бы не было Пэн, которая катается на коньках возле большой зеленой елки на катке Лувер Плейз.
— Как идут твои литературные дела? — спросил я.
— Очень хорошо! Я даже сам не понимаю, почему они идут так хорошо! Вероятно, они идут так хорошо потому, что мне на них наплевать, если меня ждет Пэн на катке возле зеленой елки и где все на нее пялятся…
— Если Одиссей еще раз повторит про Пенелопу, которая катается на катке Лувер Плейз и так далее, — пробормотал я, — то, пожалуй, придется сильно дернуть его за ухо: руки у тебя заняты, и я ничем не буду рисковать…
— Вот это да! — ухмыльнулся он и на всякий случай пихнул меня в плечо огромной лапой в желтой перчатке, отодвинув к дверце. Машина была широкая, и между нами образовалось полутораметровое пространство.
— Вот это да! — сказал я. — Ты все-таки поосторожнее!
— Она тебе понравится. Можешь мне верить, — сказал он. — Я ведь на самом деле знать не знаю, что стал бы делать в этом дурацком мире, если бы не было моей любимой Пэн!
Мы вырулили на Бруклинский мост. Это заклепочный мост. Таких в мире уже пруд пруди. А вот небоскребы Манхэттена продолжали мне нравиться — они остаются легкими и элегантными даже вблизи — так уж они устроены.
Каток Лувер Плейз в центре Манхэттена в каменном четырехугольном углублении. Этакий сухой плавательный бассейн с дном из искусственного льда. В изголовье катка стояла огромная елка, окруженная строительными лесами. По лесам ползали рабочие в касках и монтировали электроаппаратуру. По кругу носились конькобежцы. Все старались кататься в манере профессиональных фигуристов, но всем это плоховато удавалось. Чем-то они напоминали замороженных рыб на горячей сковородке.
Кроме, конечно, Пэн.
Она была в коротенькой красной юбочке, золотой жакетке и золотой шляпке с черным пером. Зеленовато-стальной лед служил ей отличным фоном.
— Пэн! — крикнул Адам. — Пэн! Я привез русского! Он уже хотел стукнуть мне в ухо! Пэн, иди поскорее переоденься и спаси меня от русского.
Она помахала ручкой и завертелась волчком, как вертятся все фигуристы под телекамерами, когда ставят точку в программе. У меня кружится голова даже просто смотреть на них в эти финальные мгновения.
— Ходить сюда — плохой тон, — объяснил Адам, — но мы с Пэн не обращаем внимания на такие вещи. Она тебе понравилась?
— Интересно, какого ответа ты ожидаешь? Она прелестна!
— Здесь нельзя держать машину, — сказал Адам. — Мы немного отъедем, а я схожу за Пэн. За ней привяжется много разных белых и черных мужчин.
— Тебе не надо будет помочь? — неуверенно спросил я, ибо даже легкая драка не входила в планы моего знакомства с Нью-Йорком.
— Нет, спасибо, дружище, — сказал Адам. — Обычно я справляюсь сам.
— «Это меня устраивает, док!» — сказал я словами героини из фантастического рассказа Адама. Героиня произносит эту фразу, когда узнаёт, что муж помолодел на сорок лет.
— О’кэй! — сказал Адам и кивнул, хотя явно не узнал цитаты из собственного произведения.
Мы уехали довольно далеко от Лувер Плейз, пока нашли щель для автомобиля.
— Мне можно будет здесь погулять? — спросил я.
— Да. Только не уходи далеко. Если вокруг машины начнет крутиться полицейский с бумажками в руках, объясни ему, что я скоро вернусь.
— О’кэй! — сказал я, хотя в мои планы не входила даже легкая беседа с нью-йоркским полицейским.
Адам исчез в потоке спешащих людей. И я ощутил брошенность. Как будто мне пять лет и мама забыла меня на вокзале.
Я вылез из машины, увидел невдалеке нищего и решил определить степень альтруизма спешащих мимо американцев.
Нищий был слеп. В больших стеклах черных очков отражались прохожие — маленькие, четкие, красочные, — как в видоискателе фотоаппарата. У левой ноги слепца стояла старая собака, вероятно овчарка. Она была в теплой попонке, но сильно зябла без движения. Она была седая, умная, терпеливая, отчужденная и от хозяина, и от уличной толпы.
Одной рукой слепец держал повод собаки и маленький транзистор, другой традиционную кружку. Транзистор наигрывал веселое. Тыл нищего прикрывала витрина магазина фирмы «Вулсворд». На витрине торчали ногами вверх женские торсы, иногда в колготках, иногда в чулках, иногда без всего. Это было некрасиво, но будило беса.
Никто ничего слепцу не подавал.
Я стоял, курил, и опять вспомнилось детское довоенное: сад у собора Николы Морского в Ленинграде, нищие на паперти; и то, как они прятались в храм, когда подъезжала «раковая шейка»; и то, как милиционеры робели проникать за ними в тайну храма и караулили у дверей.
С сопереживания нищим на церковной паперти начался во мне социализм, хотя нищим на Руси обычно подавали и жилось им не плохо, а часто даже хорошо. На Руси ведь хуже всех быть полунищим.
Собака-поводырь начала дрожать такой крупной дрожью, что хозяин заметил это и тронул поводок. Собака ровно и монотонно зашагала к перекрестку и стала на краю тротуара, глядя на светофор. Когда зеленый зажегся, она мощно пошла через авеню, грудью расталкивая прохожих перед хозяином.
А близко от меня остановилась старуха негритянка и уставилась на витрину, где торчали вверх тормашками женские манекены. Головного убора на старухе не было, а череп ее был выбрит и она уже натурально была абсолютно лысая. Лысый черный череп, грязный балахон до самой земли, тяжеленные серьги в огромных распухших ушах, миллион морщин от миллиона терзаний всех ее предков — жутчайшая старуха. Она кривлялась, подтанцовывала перед своим отражением в витрине, задевая меня балахоном, шамкая что-то беззубым ртом.
Я начал бочком подаваться в сторонку, но она все сдвигалась за мной, пока я не уперся спиной в будку телефона-автомата. И тут я заметил край ее глаза из-за огромного уха. Глаз следил за мной с обезьяньей цепкостью. И как только старуха заметила, что я увидел ее изучающий, приценивающий, щупающий взгляд, так она перестала скрывать его, повернулась ко мне и уставилась прямо в упор — с расстояния меньше двух ярдов. При этом она продолжала, кривляясь, подтанцовывать и бормотать что-то сквозь два желтых зуба и отвисшую губу. И мне почудилось, что брызги ее слюны долетают до моего лица, но мне было неловко утереться, чтобы не оскорбить старуху и не разозлить ее. Она прижала меня в угол с наглостью бывалого животного, в клетку к которому попало чужое и слабое существо, и что-то шепеляво спросила. Я ответил, что плохо говорю по-английски и не понял. Она ухмыльнулась и ступила еще ближе.
— Брэк! — приказал я ей тихо, чувствуя, как побежали по спине мурашки, как вся моя воля и психика и черт знает что еще сконцентрировались в этом слове, в борьбе с ее наглой, наступательной повадкой.
— Брэк!! — повторил я и ступил прямо на нее, чтобы вырваться из угла. Она заверещала нечто вроде нашего: «Глядите, люди добрые, он старую бьет!» И я оказался на волосок от крупных неприятностей, если бы Адам не подхватил меня в охапку.
— Ты что делаешь? Разве можно?! Никогда не смотри незнакомым в глаза на улице! — говорил он, впервые путая русские и английские слова. — Им всегда может почудиться, что ты задираешься! Она выцарапала бы тебе глаза! — Он впихнул меня в машину и прихлопнул дверью. И я очень обрадовался тому, что огражден от американской уютной действительности; и, конечно, еще тому, что передо мной сидит Пэн. Она действительно была очаровательна и чертовски соблазнительна. И, чтобы преодолеть врожденную стеснительность, я грубовато спросил:
— Послушайте, ребята, почему это женские манекены торчат у вас в витринах ножками вверх?
— Вероятно, так виднее товар покупателям, — объяснила Пэн.
— А почему у вас никто не подает слепым нищим? Я десять минут наблюдал нищего, и никто ему не подал! Это безобразие, ребятки!
— Где ты видел нищего? — удивился Адам, выводя автомобиль из щели паркинга.
— Да ты оставил меня рядом с ним! Слепой, с собакой!
— Клянусь мадонной, не видел! — пробормотал Адам.
— Понимаешь, — начала объяснять мне Пэн, морща чудесный носик и наматывая кудряшку на пальчик, — Ад полон внимания и симпатии ко всему миру — ко всему миру в целом, но, вообще-то, он замкнут в оболочку чудовищного эгоцентризма! Молчи, Ад, молчи! — воскликнула Пэн, хотя Ад не отверзал уста. — Он не видит нищих и знать не знает, что в стране восемь миллионов безработных. Его цель любовь, а не гражданская справедливость…
— Пэн, конечно, права! — сказал Адам. — Она всегда права, эта Пэн! Слушай ее внимательно, дружище!
— Ну, а старуху-то ты уже видел! Ведь она, пожалуй, голодная или совсем уж вдребезги несчастная, — сказал я.
— Она просто сумасшедшая, — сказал Ад. — Пэн, а куда мы?
— Ад — искатель и исследователь гуманистической тайны, — сказала Пэн, — но он равнодушен к тому, как проявляется справедливость в повседневной жизни… Ад, ведь ты не ощущаешь никакого долга к «человеку с определенным артиклем»?
— Пэн, дорогая, я запутался, — сказал Ад, сворачивая с шумной авеню в тихий закуток, к какому-то скверу. — Куда мы едем, дорогая?
Оказывается, они оба потеряли путеводную нить поездки. Мы стали возле памятника с бюстом какого-то великого человека, и Пэн с Адамом принялись обсуждать, куда меня везти. Они обсуждали это на французском, изредка переводя мне самих себя.
Я глядел на тихий сквер, конечно зажатый и стесненный высокими домами, но не раздавленный ими; по-европейски уютный, старый сквер с черными зимними деревьями, остатками мертвых листьев на газонах и влажными скамейками, с глухой стеной из прокопченных кирпичей позади, и отражением далекого неба в луже на дорожке, со старыми воробьями и остатками ягод на кусте боярышника, и бюстом великого человека у дома, в котором он, вероятно, никогда не жил.
Мы медленно и неуверенно тронулись, и я разобрал буквы на памятнике: «Вашингтон».
— Георг Вашингтон? — спросил я с тем оживлением, которое всегда возникает, если в чужом мире наткнешься на знакомое.
— Да-да! Вашингтон! — сказал Адам. — Наш великий Георг!
И тут я явственно разобрал имя. Его звали Ирвинг.
— Кажется, это Ирвинг, — пробормотал я с той дурацкой инерцией, которую так же глупо ловить за хвост, как ящерицу; но вот почему-то произносишь ненужные звуки — и с той же бессмысленностью и даже вредностью, с какой хватаешь отделяющийся хвост несчастной ящерицы.
— Черт возьми. Ад! — воскликнула Пэн. — Это Ирвинг!
— Неужели? — спросил Ад. — А кто это такой?
Пэн наклонилась к рулю, потерлась щекой о перчатку Адама и сказала:
— Я тебя безумно люблю! Ирвинг Вашингтон наш великий историк и юморист, дорогой! Запомни, пожалуйста!
— Ну вы даете, ребята! — сказал я. — Нельзя подсказывать иностранцу неверную информацию. Засобачиваешь потом разную чушь в путевые заметки, а бдительные педагоги из средних школ шлют тебе омерзительные письма.
Ад засмеялся и погладил жену по легким волосам лапой в грубой желтой перчатке.
— Пэн мой единственный педагог, да, Пэн? — спросил он. — Я был бы совсем диким ковбоем, если бы не моя подружка Пэн. Слушай ее внимательно, дружище!
— Куда мы едем? — спросил я.
— В Метрополитен-музей, — сказала Пэн.
— О’кэй! — сказал я.
— Знаешь, почему ваш великий Маяковский мало известен у нас? — спросил Адам.
— Переводить сложно, — сказал я.
— Нет! Он написал в «Бруклинском мосту»: «Отсюда безработные в Гудзон кидались вниз головой». А они кидались в Ист Ривер, потому что мост именно через Ист Ривер, а не через Гудзон. И мы ему этого никогда не забудем. Разве ты простил бы мне, если бы я поставил Василия Блаженного на место Исаакия? — ядовито объяснил Адам и повернул по авеню Америки направо. Мне же казалось, что Метрополитен-музей должен быть по левую руку. Ночью я внимательно проглядел планы Нью-Йорка, и штурманская память теперь все время работала впопад и невпопад, она не выключалась.
— Мы не туда зарулили, — сказал я. — Метрополитен слева.
— Не может быть! — воскликнул Адам. — Пэн, дорогая, ты как думаешь?
— Разбирайтесь сами! — заявила Пэн, переходя на французский.
— Значит, Маяковский спутал реку с протоком и это ему никогда не простится? — спросил я, гордясь в душе тем, что знаю, что Гудзон и что Ист Ривер, и потому в этом вопросе длиннее Маяковского.
— Дружище, ты прав! Нам в обратную сторону! — согласился Ад. — Боже, куда они лезут?! Боже, наши пешеходы самые неожиданные в мире! Какое удовольствие ездить по Австралии!
— Нет, лучше всего по Новой Зеландии, — сказала Пэн. — Осторожнее — собака!
Ад затормозил перед бесхозной собакой на 47-й стрит. Собака была дворняга, черная с белыми ушами. Она немного покружила на перекрестке, потом уселась на проезжей части. Полторы сотни автомобилей остановились и загудели. Дворняга если и нервничала, то чуть-чуть. Она, сидя, повиливала хвостом и крутила головой. И все водители продолжали сидеть на своих местах, в своих карах и возмущенно крутить головами, но никому не приходило в голову вылезти и прогнать собаку.
— Ад, вылези и прогони собаку! — сказала Пэн.
— Почему бы тебе не размяться самой, дорогая? — спросил Ад.
— Давайте, буржуи, я вылезу, — предложил я.
— Нет-нет! Ты наш гость! — сказал Ад, ревя клаксоном.
С правой стороны перекрестка также ревел огромный форд. За его рулем сидел хилый юноша лет пятнадцати.
— Он напичкан наркотиками, — сказал Ад, — как Наполеон был напичкан идеями. Вылезешь, чтобы прогнать собаку, а он тебя и переедет! Потому-то я и не могу разрешить такое дело гостю.
— Почему же ты посылал на такое опасное дело Пэн? — удивился я.
— Просто он знал, что я скорее соглашусь здесь ночевать, чем вылезу! Я ленивая женщина, — объяснила Пэн, задирая коленки на приборную доску. Боже, какие у нее были коленки! Я даже перестал глядеть на собаку. Адам это заметил и сказал:
— Хорошо, что Пэн не делает из этого дела кремлевских тайн, как ты находишь?
— Давай не будем о политике, — сказал я.
— Ад хотел сказать про мадридские тайны или про бамбуковый занавес, да, Ад? — поправила Пэн, смягчая углы.
К сидящей на перекрестке собаке подбежала еще собака. Сидящая собака, ясное дело, вскочила, и они начали обнюхиваться. А с тротуара к ним рвалась третья собака, но ту хозяйка крепко держала на поводке.
— И ни одного полицейского! — воскликнул Ад. — Когда-нибудь собаки нас погубят! Я знаю людей, у которых уже по десять собак! Ты читал мой роман «Четверг верхом на понедельнике»? Прости, дружище! «Четверг верхом на мотоцикле»?
— Кажется, нет, но название мне нравится, — сказал я.
— Название придумала я, — сказала Пэн. — Не гуди больше, Ад, они привыкли, а у меня заложило уши.
Собаки действительно совсем не реагировали на вой вокруг. Так чайки плевать хотят на туманные вопли буя и умудряются спать, сидя верхом на нем.
— Что ты собираешься купить своей любимой? — спросил Адам.
— Шубку за двадцать пять долларов, — сказал я без колебаний, так как предварительно обсуждал этот вопрос с матросами-товароведами.
— Это не самая дорогая шубка, — заметила Пэн. — Из чего она?
— Из дерибаса, — сказал я.
— Наверное, это новый материал, — сказала Пэн. — Я еще про такой не слыхала. Где они продаются?
— Угол Хьюстон-стрит и Первой авеню, — сказал я. — Польские и еврейские лавочки.
— Великолепно! — воскликнула Пэн и захлопала в ладоши. — Я так давно хочу забраться куда-нибудь в катакомбы. Едем за шубкой! Нечего нам делать в Метрополитен!
Собаки наконец убежали с перекрестка, и машины рванулись вперед, напрыгивая друг на друга.
— Пэн, дорогая, куда это мы приехали? — через минуту спросил Адам. — И почему тут так много разных красивых флагов?
— Это Организация Объединенных Наций, дорогой, — объяснила Пэн.
— Не может быть! — воскликнул Адам.
— Мы здесь первый раз с тобой поцеловались, — со вздохом сказала Пэн. — Это было девять лет назад. Здесь нью-йоркские влюбленные традиционно назначают свидания, — объяснила она мне.

3

Магазинчики вдоль Хюстон-стрит вывернули свои желудки наизнанку и положили на тротуары, чтобы ловить покупателей. Так ловит неосторожную живность кишечнополостный моллюск. Хозяева тянули к прохожим щупальца порнографических картинок, высохших фломастеров, гипсовых мадонн, стеклянных Чаплинов, пышных связок лука из синтетики, можжевеловых венков, подгнивших от долгого лежания на свежем воздухе ботинок, джинсов по доллару и рождественских открыток с голубками и ангелами.
Мы вошли в магазинчик, на дверях которого было написано: «Покупай! Дешево даю!»
Хозяин почуял необычных покупателей и скользнул на встречу.
— Мистер, моему другу нужна шубка, — перешел Адам на английский. — Какой размер у твоей любимой, дружище?
— О! Здесь говорят русски! — заявил хозяин. — Прошу вниз, уведу в подпол, там тихо, будет любой выбор, шубы великолепны, здесь берут все торгпреды — для своих начальников за океаном, отличный товар! Всего тридцать долларов штука!
— Это и есть дерибас? — спросила Пэн, она уже накидывала себе на плечи рыжую шубку с гусарскими ментиками.
— Да-да! — сказал я, делая Пэн страшные глаза. — Ад! — шепнул я. — Ради бога! Попроси Пэн молчать! Пусть она здесь молчит как рыба! Только объясни ей это на каком-нибудь малайском…
Он что-то сказал жене на непонятном языке. И Пэн послушно приложила пальчик к губам.
Хозяин, похожий на Де Голля габаритами своего носа, открыл люк в полу магазинчика, и мы полезли вслед за ним по шаткой лестнице в подпол, серьезно рискуя поло мать шеи.
— Я не побоюсь сказать, — продолжал между тем Адам гнуть свою линию, — что в последнем романе одним махом двинул вперед весь повествовательный жанр, отважившись ради этого на мистификацию и запугивание читателя… Пэн, осторожно! Чертовски низкая балка! Послушайте, мистер, нельзя ли побольше света?.. Понимаешь, дружище, я пошел левее Фицджеральда и Флобера в желании околдовывать, в стремлении к волшебным чарам — это просто-напросто одно из качеств моей натуры, от которого я, вообще-то, когда-нибудь, возможно, еще и избавлюсь! Здесь как на корабле?! — воскликнул он, спустившись с последней ступеньки в тесный, забитый по самую завязку дерибасовскими шубами подвал. — Ты потому нас сюда и привел?.. Да, возможно, когда-нибудь я излечусь от желания околдовывать читателя, но это будет еще не скоро, да, Пэн? Какой размер у твоей женщины?
— Один метр пятьдесят девять сантиметров, — сказал я сразу, потому что уже давно держал в потном кулаке бумажку, на которой были записаны габариты моей любимой.
— Сколько это в футах, дружище? — спросил Адам.
— О! это сорок шестой размер по европейским канонам, — вмешался хозяин. — Десять по-американски. Вот они! Это то, что нужно джентльмену! — И он пошел швырять мне шубы вместе с распялками, приговаривая: — О! это великолепные вещи! Мне вы можете верить! Я скажу вам то, что никому не скажу! Я вижу, какие вы покупатели! Вы настоящие джентльмены! И я скажу вам! Да, я майор Красной Армии! Ну, не совсем Красной — я был в польской армии Народовой всю войну, да! Генерала Черховского, вы знаете такого генерала?.. О! его убили в четырех шагах от меня! Снаряд! Боже, что я только помню!.. Вот эти по двадцать пять! Но если вашей даме… сколько вашей даме? Тридцать?
— Немного больше, но выглядит она моложе, — сказал я.
— Тогда один черт! — по-майорски грубовато и откровенно решил хозяин. — Что тридцать, что сорок! Когда им перевалит за двадцать пять, то все уже один черт!.. Я прав, мадам? — обратился он за поддержкой к Пэн, потом вдруг испугался ошибки в своей оценке ее возраста и на миг обомлел или остолбенел.
— Конечно, вы правы! — воскликнула Пэн с легкомысленностью молодости. — Мне здесь все ужасно нравится!
— Я очень рад, мисс! — расцвел хозяин. — Да-да! Бедный герой генерал Черховский! Такая смерть! Сколько будете брать, мистер? Если десять штук, то я сброшу десять долларов — только для вас!
— Сколько ты хочешь взять? — спросил Адам.
— Одну, — сказал я.
— Почему одну? — воскликнул хозяин с ужасом. — За океаном они стоят в два раза больше! Берите десяток! Вот, держите, но никому не показывайте любопытному! — И он сунул мне пачку ярлыков очаровательного вида с магическими словами «МИШЕЛЬ ДАНИЭЛЬ. ПАРИ ФРАНСЕ». — О, вы не знаете, что делать с такими тряпочками?! Я вас научу! Только это между нами! Их надо пришить кримпленовыми ниточками вот тут, ниже воротника… Берете десять?
— Мне нужна одна, — сказал я. — Пэн, помоги мне наконец выбрать подходящую!
— О-о-о! — проныл хозяин с сокрушенным видом и выхватил обратно прелестные «МИШЕЛЬ ДАНИЭЛЬ. ПАРИ ФРАНСЕ».
— Покажи на мне, какого она роста, — сказала Пэн.
— Представь себя без головы, — сказал я. — Она миниатюрная женщина, избалованная, черненькая, почти всегда носит брюки и никогда не поет.
— Вот эту! С белыми отворотами! — решила Пэн. — Ад, тебе нравится?
— Конечно, дорогая! — согласился Ад. — Пошли наверх. Здесь очень душно. Здесь не Виа Витторио Венето, но здесь так же душно, как там.
— Ты про Рим? — спросил я, с огромным облегчением отдавая хозяину тридцать долларов: самое сложное дело моего последнего трехмесячного плавания оставалось за кормой.
— Да, Виа Витторио Венето — это роскошные магазины, космополитические отели и светские кафе — там происходит действие «Сладкой жизни». Отвратительное место! — объяснил Адам. — Ты купил превосходную вещь! В ней твоя любимая будет чувствовать себя превосходно, то есть свободно: она не будет бояться сесть на ступеньку в дансинге.
— Она у меня не робкого десятка, — сказал я. — Она сядет на ступеньку в дансинге даже в шубке из леопарда — не то что из дерибаса! Молчи, Пэн! Молчи! — сказал я, потому что Пэн опять собралась спросить о природе дерибаса.
— Поднимайтесь вперед! — приказала Пэн. — Я плевать хотела на твои мадридские тайны, но здесь лестница слишком уж крутая.
Мы поднялись вперед.
— Очень приятно было познакомиться с вами, майор, — сказал я хозяину на прощанье. — Я всем буду давать ваши координаты. Вы действительно настоящий джентльмен, майор!
— Так же, как и вы! — сказал майор. Я вышел на улицу, испытывая великолепное чувство исполненного долга, свободы от мелких забот и любви к Адаму и Пэн.

4

Машина вынесла на какой-то огромный сухопутный мост, Нью-Йорк провалился вниз, казалось, мы летим на У-2 против ветра.
— В подвале ты что-то говорил о загадочном и колдовском в современной прозе, — напомнил я Адаму.
— Да, мы с Пэн верим в некий будущий союз науки с метафизикой под знаком искусств, — сказал Адам.
— Если точнее, то не искусств, а фантазии, — поправила Пэн. — Под радикалом фантазии, да, Ад?
— Да, дорогая! Я всегда стараюсь заставить героев жить в новых, неожиданных измерениях действительности. Сегодня более чем когда-либо мы должны поступать таким образом! Я написал об этом в статье «Тазовые кости на голове мадонны», ты читал?
— Ад перевел не совсем точно, — сказала Пэн. — Эссе называется «Кости таза на голове мадонны». Ужасно, что и вам в ваших книгах приходится делать объяснения и уточнения! Они неизбежно тяжеловесны. И лишают прелести самые удачные проявления фантазии. Анализ, анализ!.. Наука!.. Познание! Отделите тогда, черт побери, и секс от человека в женщине! Почему бы вам этим не заняться в России? Или вы этим уже занялись?
Мы свалились с моста и опять кинулись в смесь турбулентных завихрений, оживления, верчения, скольжения и торможения автомобильного потока среди раскованной толпы. И взгляд не успевал остановиться ни на чем. Все театральным занавесом сдергивалось к заднему стеклу машины.
— Где ты учился, Ад? — спросил я.
— Спроси у Пэн, — сказал Ад.
— Он не учился по-настоящему. Поэтому он и способен к спекулятивному мышлению. Сегодня гений тот, кто сохранит в себе варвара! Ад — гений, потому что он не открывал ни одной книги по философии, хотя я прочитала их множество. И они валяются у нас всюду!
— Даже в постели! — сказал Адам и обругал таксера, который подсаживал пассажира, остановив свое такси прямо посередине Бродвея. — Никто не соблюдает правил! — прокомментировал Ад. — Каждый едет куда хочет! Чем это кончится?! Значит, дружище, ты не читал «Кости таза на голове мадонны»? Жаль! Феллини делает фильм по этой моей штуке. Он назвал его «Разумное безумие». Из Найроби мы поедем к Фредерико. Может, и ты подъедешь? Это было бы замечательно!
— Они сразу сошлись с Феллини, — сказала Пэн. — Сразу! С полуслова! Их объединяет безграмотность и интерес к миру примитивных народов. Ах, это не для хвастовства близостью к тайнам, нет! Когда Фредерико или Ад переполняются сложностью современного мира, они освобождаются от нее через простоту примитива. А примитив уже сам потом переходит и в их творчество, бессознательно.
— Ты любишь Феллини? — спросил Адам.
— Прости, дружище, нет, — сказал я. — Он, мне кажется, состоит из смеси бутафорной иррациональности, мелкобуржуазной патетики и сентиментальных сюжетов, приспособленных для так называемых «простых людей». Когда я вижу уродливые муляжи святых на газонах возле католических церквей, я сразу вспоминаю Феллини, — добавил я, ибо мне вдруг захотелось их немного побесить. Но этого не вышло.
— А кто с тобой спорит?! — воскликнул Адам, неожиданно сворачивая в глухую бетонную трубу-туннель с дежурным негром возле КПП. После оживленной предрождественской толпы на улицах пустынность трубы была особенно таинственна и даже иррациональна. И на какой-то миг мне даже показалось, что Адам собирается показать мне водородное бомбоубежище, но это оказался высотный гараж. Адам на ходу схватил протянутый дежурным талон, негр крикнул: «Седьмой этаж, сэр!», Адам газанул, и мы пошли ввинчиваться, задрав нос, в бетонную трубу-туннель-змеевик в общем направлении к Альфе Ориона.
— Сегодня каждый художник вынужден стимулировать в себе суеверие, чтобы оживить творческий стимул, — грустно сказала Пэн в темноте трубы. — Сама жизнь дает слишком мало поводов для творческого возбуждения и восторга от жизненной красоты. С этим-то ты согласен?
— Большинство не стимулирует, а симулирует, — сказал я.
— Ад, зачем ты сворачиваешь на пятый? — спросила Пэн. — Ведь черный внизу сказал — седьмой!
— Дорогая, умоляю тебя! Не говори под руку, когда я ищу место поставить машину! Помолчи хоть секунду! Пора тебе знать, что седьмой этаж — это открытая крыша, а на улице дождь! — С этими словами Адам свернул на пятый этаж, и мы медленно двинулись по бетонному склепу, уставленному автомобилями, в поисках места. Помещение напоминало центральный антирелигиозный музей в Ленинграде, то есть подвал Казанского собора. Одинокие вахтеры мерзли у телефонов, провожая нас затаенно-вежливо-злобными взглядами старых музейных служительниц.
— Если вы диалектики, — сказал Адам, — то должны понимать, что, став на путь рацио, внедряя рацио в производство и жизнь, пропитывая себя рацио, вы обнаружите вдруг и у себя в культуре сильную струю иррацио — борьба противоположностей — так это называется, да, дорогая? Ни одного свободного стойла! Посмотрим шестой!
— Это повторяется каждый раз! — сказала Пэн. — Если черный внизу сказал «седьмой», значит, место есть только там, но Ад никогда ему не верит! И мы плутаем здесь, как туристы на Арлингтонском кладбище! Это и есть наш протест против рацио, это наша ирро, понимаешь теперь?
— Ничего подобного! — не согласился Адам, заруливая в очередной виток бетонного змеевика. — Мы много раз обнаруживали здесь местечко! — И он начал медленно-похоронный объезд шестого этажа, битком забитого автомобилями.
— Ну, вот видишь, какая у него иррациональность! — воскликнула Пэн. — Разве он ее симулирует? Она у него — детская! И потому я так люблю его! И потому не боюсь за его будущее: ни мир, ни общество никогда не будет сводить с ним счеты — я очень-очень в это верю!
Адам хохотал — он выруливал на крышу, в дневной свет, под ноябрьские небеса. А мне почему-то почудилось в голосе Пэн черненькие, как нотные знаки, тени. И даже показалось, что Пэн совсем не так уж железно уверена в защищенности своего мужа от мира и общества. Но, может быть, мне так показалось только от мрака бетонного гаража.
— Вот наше место! — воскликнула Пэн и захлопала в ладоши. — Я умираю от голода! Мы сейчас будем очень вкусно есть в итальянском ресторанчике! — Она выглядела при дневном свете как счастливая девочка, но это не была инфантильность кокетки, это была открытая радость от близкого вкусного обеда молоденькой и счастливой женщины.
— Какая жалость, что нынче они не носят подвязок! — сказал Адам, обнимая правой рукой жену. Левой он крутил баранку, загоняя машину в стойло. — Я носил бы подвязку Пэн как браслет, я бы никогда ее не снимал…
Из итальянского ресторанчика, где мы вкусили спагетти, я позвонил на судно. Оказалось, что груз уже выкинули раньше срока, и меня уже ждали, и окончание прогулки с Адамом и Пэн получилось скомканным. Был час пик — конец рабочего дня. Пробки на каждом перекрестке, но самая длинная — хуже, нежели в бутылке шампанского, — на подъезде к Бруклинскому мосту. Мы потеряли час, чтобы пропихнуться сквозь запутанные вензеля дорожной развязки. И мне стало не до разговоров о литературе. Нет ничего отвратительнее, нежели задерживать судно своей персоной.
Автомобили терлись друг о друга скользкими боками и дышали с хрипом, как собаки, когда они волокут хозяина по кочкам, пытаясь выскочить из ошейника. Только на самом мосту стало свободнее, и Адам припустил со свистом. В Бруклине я взял на себя функции проводника, ибо Адам уже забыл дорогу к причалу № 7. Мы свернули направо и темными ущельями неряшливых улиц выбрались к набережной Ист Ривера. Там показались причалы и склады, а от ударов встречного ветра машина стала вздрагивать и как-то подвзлетать, потом ударил по тонкому металлу машины зверский ливень.
— Пэн, почему ты молчишь и ничего не рассказываешь нам? — в последний раз поинтересовался Адам. И Пэн сказала, что она уже знать не знает, где мы едем и что такое вокруг нас творится.
Адам с великолепной наглостью промчался мимо охранников в ворота причала № 7, и я увидел над крышей склада трубу родного теплохода с подсвеченной прожектором эмблемой серпа и молота. На причале возле судна было уже по-отходному пусто. Ливень кружился вокруг палубных огней. Огромный черный борт вздымался над причалом, и трап на нем казался слабеньким, как ручка ребенка.
— Я не могу пригласить вас к себе, — сказал я. — Вы уж простите, ребята. Сейчас у меня будет много дел. Приезжайте в Ленинград. Я буду очень ждать.
Ливень расстреливал автомобиль крупнокалиберными очередями. Мы помолчали, вспоминая, что бы такое главное не забыть сказать друг другу на прощанье. И Адам вспомнил свое главное первым.
— Я тебя уверяю, — сказал он, — благодать вот-вот уже сойдет на Землю. А может, мы с Пэн иногда так думаем, она уже сошла и бродит совсем близко от всех нас. Да, Пэн?
— Да, дорогой, она ждет нас в Найроби, — сказала Пэн.
— Давайте-ка сюда мою шубу! — вспомнил я свое главное.
— Тебе придется взять еще вот это, — сказала Пэн, выщелкивая из ушей сережки. — Подари их от меня той женщине, которая никогда не поет.
— Спасибо, ребята, но если эта штука дорогая, то она не впишется в таможенную декларацию.
— Тогда отдай сережки дельфинам, — сказала Пэн. — Нагнись, я тебя поцелую.
Я нагнулся, и она меня поцеловала.
— Сейчас покачнулось здание Организации Объединенных Наций! — пробормотал Адам.
Я открыл дверцу в ливень и ветер. Бумага на пакете с шубой сразу затрещала под натиском стихии.
Сложное дело — подниматься по корабельному трапу в сильный ветер, когда руки заняты. И не очень-то эстетично это выглядит со стороны. Но никто не смотрел мне вслед со стороны: Ад задним ходом отпрыгнул от трапа и исчез за углом пакгауза.
И мне показалось, что им уже здорово начал мешать третий лишний, им хотелось остаться одним, им не терпелось домой, чтобы любить друг друга.
Пожалуй, я давно уже никому так не завидовал, как Адаму и Пэн в этот момент.
А в Балтиморе купил «Четверг верхом на мотоцикле». Это странная и грустная книга. Промышленный шпион обречен на разоблачение. Он знает об этом и знает, что на допросах его ждет мучительство. И вшивает себе ампулу с ядом. Она сработает, если на клапан подействуют определенные звуковые частоты и мелодия — «Реквием» Моцарта. И вот когда герой засыпался, то говорит мучителям, что откроет все секреты, если ему дадут послушать «Реквием». И ему дают… 

1966 — 1976 — 1978




    
                                                                                                                                       




Новости

Все новости

12.04.2024 новое

ПАМЯТИ ГЕРОЕВ ВЕРНЫ

07.04.2024 новое

ВИКТОР КОНЕЦКИЙ. «ЕСЛИ ШТОРМ У КРОМКИ БОРТОВ…»

30.03.2024 новое

30 МАРТА – ДЕНЬ ПАМЯТИ ВИКТОРА КОНЕЦКОГО


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru