Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Держась за воздух, или Шок от энтропии


Закрыть один бесплодный НИИ куда труднее, нежели открыть сто новых... 
Академик Л. И. Седов

В модерном новом ленинградском аэропорту я занял позицию, с которой хорошо просматривалась стойка регистрации рейса 3338, и открыл «Будущее науки» на странице шестьдесят девять. Эта страница привлекла внимание стихотворной цитатой. Моисей Александрович Марков — физик, академик, академик-секретарь Отделения ядерной физики АН СССР, заведующий сектором Физического института им. П. Н. Лебедева АН СССР — в начале статьи «Макро-микросимметрическая Вселенная» цитировал Валерия Брюсова:

Быть может, эти электроны —  
Миры, где пять материков, 
Искусства, знанья, войны, троны 
И память сорока веков!

Еще, быть может, каждый атом —
Вселенная, где сто планет;
Там все что здесь в объеме сжатом,  
Но также то, чего здесь нет.

Дальше академик говорит, что Брюсов, как и Будда, прав, что в микрочастице действительно возможно наличие Вселенных, наличие макромиров. Причем действительность, реальность этого факта оказывается богаче поэтической фантазии Будды и Брюсова.

Дело шло к полночи. Зимний аэропорт не кипятит пассажиров, как это происходит курортным летом. Он тушит их на медленном огне. Слухи об отложенном рейсе не бьют фонтаном, они текут, как вода подо льдом. Отрава неуверенности гложет не всю толпу чохом, а индивидуальным вирусом клубится в каждом отдельном пассажире, ибо между путниками есть довольно много пространства.
Я косил глазом на стойку регистрации, фиксировал пустынность шикарных весов, понурую неподвижность транспортера и всеми фибрами ожидал какой-нибудь каверзы. Пока современный пассажир не залезет в самолет, он беспрерывно ощущает в себе тугой фарш сомнений, как подготовленный к путешествию в духовку гусь ощущает в себе тяжесть антоновских яблок.
Но потом статья в «Будущем науки» оказалась настолько интересной, таинственно манящей за самые дальние пределы мыслимого мироздания, что я даже утратил ощущение возможной каверзы со стороны «Аэрофлота», то есть со стороны реалий ненаучной жизни.
Я читал, продираясь сквозь формулы и сурово-скупые выкладки, о том, что для наблюдателя вне нашего мира в любых его экспериментах наша Вселенная, со всеми Млечными Путями, Альфами Ориона, планетами, космической пылью и вами, уважаемый читатель, представляется объектом микроскопически малой массы с микроскопически малыми размерами. Такой объект Марков называет фридмоном. И вот, уважаемый читатель, вам рано или поздно придется поверить в то, что даже в одной клетке вашей перхоти вполне возможно предположить бесконечное число звездных систем, галактик, цивилизаций… И все это не миф, все это завтра войдет в учебник физики девятого класса. Ибо это не результат новой и экстравагантной гипотезы, а спокойный вывод из старой уже, с бородой, теории относительности и предопределений Фридмана.
Что же это, подумал я. Безначальная повторяемость макро- и микромиров… Опять приходим к бесконечности?
И по дурной привычке написал красной шариковой ручкой под заключительным абзацем статьи, что у попа была собака, что поп ее любил, но собака съела кусок мяса, и поп…
— Почему вы здесь курите, молодой человек? — вернул меня в жизнь уверенный девичий голосок. А я и не заметил, что курю. Когда мешанина полусумасшедших мыслей опускается из черепа в сердце, закуриваешь сомнамбулически.
Передо мной стояли два дружинника и дружинница. Каждый из них был в три раза моложе меня.
— Я не молодой человек — раз. И почему здесь нельзя курить — два, если вокруг кубический километр воздушного пространства?
— Немедленно пройдите в туалет! — сказала девушка.
— Молодые люди, зачем мы тратим деньги на строительство таких громадных аэропортов? — зарычал я. — Чтобы люди здесь чувствовали себя свободно! Вам это понятно?
— Образованный! — поощрительно и зловеще произнес паренек в расклешенных брюках.
— Образованный, а на книжке пишет! — с глубоким осуждением высказалась девушка-дружинница.
— Господи! — взмолился я. — Вам-то какое дело, где я пишу?
— Образованные книжки не пачкают! — сказала девушка.
Я вполне созрел для небольшой истерики. И, вполне возможно, не улетел бы рейсом 3338, а изучал бы реалии жизни в участке, если бы…
— Интересно отметить, что этот субчик, который здесь дымит и портит книги, имеет кличку Сосуд Ведо, — раздался надо мной скрипучий голос.
Долгий Ящик, капитан-лейтенант запаса Желтинский! Свой брат, бывший офицер корабельной службы, заброшенный в большую науку на манер троянского коня, наша пятая колонна в среде физиков твердого тела! Вот и не верь в символические встречи и прочую мистику!
— Погаси сигарету, извинись перед товарищами и пошли регистрироваться! — приказал Желтинский.
Как хорошо лежала на его плечах меховая шуба, как ослепительно белел среди пушистого меха лед воротничка рубашки, какая солидность лишенного комплекса неполноценности ученого!
Дружинники начали стушевываться, как порфироносная вдова перед молодой царицей.
— Ты что? С ума сошел? — спросил я. — Что ты несешь? Чтобы я стал извиняться перед этими салагами?
— Молодые люди, не обращайте на моего друга внимания. Позвольте, я извинюсь за него. Член-корреспондент Академии наук приносит вам извинения!.. Сосуд, отдай сигарету! — Он взял у меня сигарету, и мы пошли регистрироваться. Причем Ящик сигарету никуда не бросил. Он докурил ее за меня — нагло, без всякого стеснения, на лобном месте, у стойки регистрации, в центре зала. И мегеры-регистраторши поздоровались с ним, как с приятно знакомым.
Оказывается, он часто летал на этой линии, потому что последние годы работал и в Новосибирске, и в Ленинграде. И теперь возвращался в Сибирь из-под Луги, где навещал «зимнюю школу» физиков.
Когда я, медленно успокаиваясь, в третий раз повторил в адрес дружинников стереотипное: «Черт! Что хотят, то и делают!» — Ящик не выдержал и прочитал мне короткую нотацию.
— Интересно отметить, — заскрипел он, ведя меня за пуговицу к перронному контролю, — что этот вопль: «Что хотят, то и делают!» — мы слышим и издаем постоянно. Действительно, нахамит нам кассирша, и мы испускаем этот вопль. А продавщица также воскликнет, если мы попросим книгу жалоб и напишем туда замечание. В простом этом вопле есть вечная жалоба на чужую свободу. Чужая свобода ужасно возмущает и раздражает нас. Вероятно, это потому, что из длинного исторического опыта мы вынесли бесспорное, абсолютное знание, что если где-нибудь увеличивается чья-то свобода, то это стесняет нашу. Но если чужая свобода и не влияет на нашу, ее наличие все равно действует на нас отвратительно. И мы с глубоким пафосом осуждения восклицаем: «Ну, посмотри на них! Что хотят, то и делают!» Но ведь идеал-то у всех один — именно и делать каждому то, что он хочет. И радоваться надо, что кому-то такое удается! Ты согласен?
Боже мой, какое удовольствие встретить живого ученого, когда совсем уже закопался в книгах! Какое счастье, что четверть века назад мы с ним вместе ловили колюшку тельняшкой в мелководье у форта Серая Лошадь! Ведь я-то знал, что под солидной внешностью и толстыми очками скрывается человек не комнатной биографии. И сами-то очки появились у Желтинского довольно романтическим образом. Еще на военном флоте, будучи штурманом, он подпалил глаза солнцем при помощи секстана. Он выводил какую-то квадратическую ошибку астрономических наблюдений. Сотни высот солнца в районе экватора — тут и Галилей бы испортил себе глаза. Вообще-то, глупый штрих биографии, но красивый. И еще: он мог бы согласиться на госпиталь где-нибудь на флагмане, но довел корабль до базы сам — опять глупо, но красиво.

«Дорогой товарищ! Ты, верно, уже седеешь. Но, прости старика, для меня ты навсегда останешься мальчишкой. Пишу тебе и твоим товарищам, покинувшим в силу разных причин наш славный военно-морской флот, и по-стариковски боюсь ослезиться.
Для меня ты навсегда останешься подростком, как и все твои однокашники. Вы все для меня подростки, сироты или наполовину сироты, опаленные пожаром Великой Отечественной войны. Вы для меня славные сыны полков и кораблей, юнги и воспитанники детских домов, куда попадали по причине гибели отцов и матерей, или они сражались на фронтах, ваши родители. И вот партия и правительство проявило о вас заботу, создали Суворовские и Нахимовские училища, а для ребят старше пятнадцати лет было создано Ленинградское военно-морское подготовительное училище. Здание, которое отвели под это училище, было все разбито бомбами и снарядами, и там ничего, кроме искореженных взрывами железных коек, не было, и вы ютились вроде как под открытым небом. И вот тогда начальник училища капитан первого ранга, участник гражданской и Отечественной войн Николай Юльевич Авраамов, вечный ему покой, обратился ко мне, чтобы на время разместить ребят на моем корабле. Когда вас привели, то мы смотрели, как вы поднимаетесь по трапу, и немало удивлялись. Кто был в лохмотьях, кто в военной форме и даже с медалями и орденами, но вы были такие голодные, что кулаки наши сжимались от ненависти к врагу. И с тех пор я с особенным вниманием слежу за вашей судьбой. Из вас вышли Герои Советского Союза, покорители и магелланы морских глубин, адмиралы и ученые, и преподаватели, и даже писатели — такие известные, как, например, Валентин Пикуль. Но даже те, кто давно не носит морские погоны, по-прежнему в строю. И, как прежде, всех вас объединяет крепкая морская дружба. Нам стоило трудов разыскать вас и собрать ныне здесь.
Адмирал Макаров завещал: «ПОМНИ ВОЙНУ».
Т. Савенков, бывший командир учебного корабля «Комсомолец», капитан 1 ранга в отставке».

Это трогательное письмо было приложением к официальной повестке с приглашением явиться туда-то и тогда-то на некий симпозиум ДОСААФ.
Честно говоря, никуда бы я не явился, кабы не было приложенного письма от старого моряка в отставке. Увиливать от всякого рода подобных мероприятий мы замечательно научились именно в силу специфики нашего отрочества, то есть специфики наших военно-морских биографий.
Но… но на «Комсомольце» я первый раз пошел в загранплавание и, кроме того, еще умудрился неожиданно встретиться на нем с родным братом. У входа в Ирбенский пролив «Комсо­молец», его командир Савенков, я, брат и другие курсанты попали в тяжелый шторм, изношенные паровые машины старика «Комсомольца» не тянули.  И тогда я впервые увидел, как происходит потеря якоря, то есть рвется якорная цепь, если огромный корабль в отчаянии пытается зацепиться за скалистый грунт банки Михайлова при наличии мощного дрейфа и малых глубин.
Вот мне и не хватило духа уклониться (синонимы: сачкануть, взять бюллетень, заныкаться под койку и т. д.) от мероприятия.

Нас собрали в военно-морском училище в историческом зале, стены которого были увешаны трафаретными для всех училищ, знакомыми с детства картинами старинных морских баталий, прославивших в веках наш флот. Полотна эти имеют обычно огромные размеры: почти один к одному с натурой. Разорванные ядрами паруса, перебитые мачты, летящие с рей в кипящие волны вражеские матросы, развевающиеся победные флаги и вымпелы окружали нас, вводя в соответствующее настроение.
Пиджаки, куртки и свитеры выглядели на воинственном фоне кургузо.
Старшим в группе был назначен бывший командир дизельной лодки, а в то время лоцман в Выборге по фамилии Ямкин — сумеречный мужчина, тяжелый в плечах, голубоглазый и молчаливый. Он получил кличку Старик.
Ящиком прозвали холеного очкастого джентльмена с двумя значками высших учебных заведений на заграничном пиджаке. Джентльмен часто повторял: «Интересно отметить, товарищи, что мы угодим в до-о-олгий ящик». Это и был мой нынешний попутчик в Новосибирск.
Психом прозвали социального психолога, прошедшего путь от минера до заведующего лабораторией проблем стабильности производственного коллектива.
Я получил обидное прозвище Сосуд Ведо.
— Ну, подводные асы, — сказал здоровенный лысый тип, последним присоединяясь к группе, — если без китайских церемоний, то прошлое у меня тоже таинственное, а ныне я специалист по древнему Китаю. Ба! — продолжил он, вглядевшись в мою физиономию. — Здорово, Сосуд Ведо! Помнишь меня?
— Вы меня с кем-то путаете, — сказал я.
— Это я путаю?! — возмутился лысый тип. — Да знаешь ли ты, какая память должна быть у китаеведа?
— И знать не хочу, — сказал я, начиная припоминать несимпатичное.
— В Корсакове! На Сахалине! В пятьдесят третьем! Ты тральщик сдавал, а я у тебя в каюте ночевал! Не помнишь? — орал тип. — «Сосуд Ведо» у них пропал. Весь пароход вверх дном поставили, сосуд искали, сдаточный акт подписать не могли, идиоты!
И он выложил к удовольствию слушателей историю, которую я старательно забыл.
Итак, я сдавал тральщик. До меня во всех приемо-сдаточных актах значился «Сосуд Ведо». Мой приемщик оказался дотошным и потребовал представить сосуд для личного обозрения. Я знать не знал, что это за штука, но, как и все мои предшественники, по морской глупости не мог признаться в этом. Я предполагал, что это что-нибудь связанное с определением солености морской воды. И вот тип, которого я пригрел в своей каюте на далеком Сахалине, утверждал, будто первым догадался, что в слове «ведо» пропущено «р» и речь идет о ведре.
Конечно, я стал Сосудом. Типа прозвали Китайцем. Без клички остался только Петя Ниточкин. Мой друг никогда кадровым офицером не служил, но как капитан дальнего плавания, а в прошлом матрос-подводник и старшина рулевых на эскадренном миноносце, теоретически был годен и для досаафовской деятельности по разряду подводников.
Вот и все действующие лица. Вокруг этих лиц топталось по залу еще около сотни корешков, но они в прошлом принадлежали к иным видам и специальностям военно-морских сил. В едином потоке мы должны были прослушать только вводный курс.
— Товарищи офицеры! — прогремел молодой и румяный капитан второго ранга, обреченный руководить нами. И две сотни рук опустились в поисках швов, хотя мы несколько и удивились такому к нам обращению-команде. Ибо «Товарищи офицеры!» обозначает на человеческом языке обыкновенное «Смирно!».
В высоком и широком дверном проеме показался контр-адмирал. Он медленно поплыл между нами, как авианосец среди джонок в Малаккском проливе. Тяжелым взглядом адмирал обводил каждого из нас. Мы явно ему не понравились.
— Флотоводец наверху не зависит от неба, внизу не зависит от земли, посередине не зависит от человека, — прошептал Китаец. — Сунь-цзы, трактат о военном искусстве…
— Это Беркут, — шепнул мне Петя. — Это с ним меня шарахнуло гранатой…
Суровое лицо флотоводца озарилось ласковой и чуть насмешливой улыбкой, когда его взгляд наткнулся на моего друга.
— Петр Иванович! Рад! Очень рад! Как твоя корма?
— Зажила, давно и думать забыл, Федор Сидорович, — сказал Петя.
— Ну, здесь я тебе не Федор Сидорович.
— Простите, товарищ адмирал!
— А к непогоде задница не болит? — поинтересовался адмирал.
— Нет, а ваша пятка? — спросил Петя.
— Прихрамываю, как видишь. Говори телефон! Быстро! — приказал адмирал. — Позвоню на неделе, прошлое рюмкой смочим.
— Не могу дать телефон, товарищ адмирал! Новую квартиру на Гражданке купил!
— АТС еще нет?
— Так точно!
Адмирал Беркут вытащил визитную карточку, сунул Пете в карман тужурки.
— Звони завтра же! Что-нибудь придумаем.
— Есть!
Активисты ДОСААФа слушали этот диалог с некоторым удивлением и заинтригованностью.
Адмирал дал ход и с небольшим постоянным креном на левый борт (из-за хромоты) миновал узкость, то есть двери в коридор.
— Следуйте за мной! — бросил он хмуро. И мы тронулись за адмиралом бесформенной массой.
— Отставить! — рявкнул Беркут. — Построиться! Товарищ капитан второго ранга, командуйте, леший вас раздери! На кой черт вас назначили сюда?
Адмирал сразу дал нам понять, что мы пришли не в детский сад. И что уж если мы попали ему в руки, то его мало интересует наш общественный статус или общественные заслуги на гражданском поприще. Здесь мы для него офицеры запаса — и все.
Молодой румяный кавторанг построил нас в две шеренги. И, шагая попарно, именно как детсадовские детишки, переходящие улицу, мы проследовали в клубный зал по пустынным коридорам под темными ликами великих морских людей прошлого.
Адмирал стал на якорь посередине рейда, то есть клубной сцены. Мрамор и величие колонн, бесконечно высокий потолок старинного зала, густой свет люстр заменяли ему береговые мысы, небеса и светило.
— Товарищи офицеры, — начал адмирал. — Я приветствую и поздравляю вас с началом нашего симпозиума!
Какой-то подхалим в зале захлопал.
— Вы уже многие годы живете и работаете на гражданке и, как все советские люди, боретесь за мир, — продолжал Беркут. — За эти годы к нам и нашим супостатам пришли электроника, ракетное оружие, атомные движители и ядерные боеголовки. Сегодня вы познакомитесь с оружием, принятым на вооружение в сравнительно недавние времена. Затем будет лекция по сухопутному стрелковому оружию — обзорная. Затем вы посмотрите кинофильмы. Вопросы есть?
Это адмирал рыкнул так, что наши давно штатские языки оказались приваренными к гортаням намертво.
— Я почему так строго говорю? — спросил тишину или самого себя адмирал Беркут. И сам себе ответил через добрых тридцать секунд вопросительной паузы. — Потому что здесь специфический народ собрали. Здесь те, кому в сорок пятом шестнадцать исполнилось. Вы все на фронт рвались, да не успели. Все потом училища пооканчивали, а в мирные дни служить вам, стало быть, скучно показалось. И с флота отчалили. Однако кое-что повидать успели. Стало быть, о себе высокого мнения. Так вот, любые формы недисциплинированности будут наказываться беспощадно — путем отправки соответствующих сигналов по месту вашей работы и в парторганизации. Команду мне не подавать! Приступайте к занятиям!
Да, Беркут умел брать быка за рога совсем иным, нежели командир «Комсомольца», приемом. Старшины вытащили на сцену подставки-вешалки и рулоны схем. Румяный кавторанг поднялся на кафедру.
И мы туго, со скрипом начали вникать в законы ракетного самоотталкивания. Кавторанг сыпал в закрома наших черепов формулы, как горох в суп. Он их не разжевывал. Ему надо было заставить нас полностью осознать наше малознание, чтобы мы почувствовали себя первоклассниками и прониклись почтением к предмету.
Когда он добился своего, то есть увидел выражение сонной одури на абсолютном большинстве физиономий, то перешел на беллетристику: коснулся вопроса традиций.
— Товарищи, вы должны понять, что тот флот, который вы знали, и тот, который существует сейчас, качественно различны. Качественно! Обычно там, где традиции очень сильны, вырабатывается иммунитет к радикальным нововведениям. Даже если новое на флоте одерживало раньше всего ту или иную победу, оно, это новое, облекалось в традиционную оболочку и приобретало весьма неожиданные черты и свойства, которые во многом изменяли первоначальный облик нововведения, а то и просто выхолащивали его суть. Мы имеем дело с качественно новым видом оружия, требующим иного, нового военно-морского мышления… Вы понимаете, о чем я говорю?
— Разрешите вопрос? — скрипуче спросил Ящик.
— Пожалуйста.
— Капитан-лейтенант запаса Желтинский. Вторая слева схема изображает блок «Б» не той штуки, с которой вы нас знакомили, а несколько иной, — сказал Ящик, протирая очки.
Молодой кавторанг оглянулся на схемы.
— Простите. Лаборанты напутали, — сказал он и приказал старшинам заменить схему.
— Я попросил бы не заменять некоторое время, — скрипучим голосом сказал Ящик, надевая очки. — Мне кажется интересным отметить, что в блоке управления гироскопы расположены не традиционно и составляющая их прецессий являет собой радикальное нововведение, так как указывает не на истинный норд, а, интересно отметить, на плавучий ресторан «Чайка» или, в лучшем случае, на сухопутный ресторан «Садко».
Молодой кавторанг стал еще румяней и впился глазами в схему «Б».
— Капитан-лейтенант Желтинский, ты, случаем, не шеф-поваром в «Садко» работаешь? — вопросил из задних рядов явно давно уже сиплый бас.
— Интересно отметить, — проскрипел Ящик, — что автор схемы, перерисовывая ее с соответствующего пособия, уже забыл азы, то есть векторную алгебру.
Кавторанг погрузился в схему, отсчитывая и проигрывая в своем мозгу вариант за вариантом, чтобы найти ошибку, в которую его совал носом шпак в очках. И чем дольше ему не удавалось найти ошибку, тем веселее казалось ему близкое будущее, когда он поставит шпака на место.
И тогда Ящик повел игру кошки с мышкой. Мы ничего не понимали в том, что говорили два специалиста по существу вопроса, но отлично видели, как кот то прилапливает, то отпускает жертву, дает ей обнадежиться, маленько метнуться и опять когтистой и беспощадной лапой хватает за загривок.
Закончилось представление с честью для кавторанга, ибо он не стал выкручиваться и лгать и использовать власть или даже пытаться ее использовать.
— Товарищи офицеры! — обратился он к нам уже с несколько большим почтением. — В схеме есть ошибки, которые я пропустил. Я благодарен капитан-лейтенанту запаса Желтинскому за науку. Капитан-лейтенант знает гироскопические и инерционные схемы не хуже моего начальника кафедры.
— Лучше! — громко, но флегматично заявил Псих.
Зал принялся обсуждать спорный вопрос.
— Прекратить! — сказал кавторанг. — Не на базаре!
— У Желтинского прямо на лбу написано, что он эту адскую машину сам выдумал, — сказал Псих. — Ящик, прав я или нет?
— Это уже нас не касается! — сказал кавторанг, начиная слезать с кафедры. — Вопросов больше нет? Тогда…
— Есть! — сказал Китаец. — Разрешите?
— Да, — без большого воодушевления разрешил кавторанг.
Зал опять насторожил уши.
— Интересно отметить, товарищ преподаватель, — сказал Китаец, — что изучение ошибочного, а также использование удивительных приспособлений и необычных орудий, не говоря уже о гадании по черепашьим панцирям, в древнем Китае каралось смертной казнью через удушение. Я имею в виду то, что вы заставляете нас изучать ошибочно блок «Б» этого удивительного и необычного оружия.
— Хватит, — сказал Псих. — Каждый может запамятовать или запутаться. Человек работает — и уважайте его работу!
— А знаешь ли ты, — сказал Китаец Психу, — что страсть спорить при помощи лицемерных речей в древнем Китае наказывалась смертной казнью через отрубание головы? Я сейчас имею в виду то, что ты там не просуществовал бы и пяти минут!
— Мне кажется, что ты относишься к породе ужасных нахалов, — спокойно сказал Псих. — А чужое нахальство вредно для окружающих. Оно вызывает стрессовые срывы.
— Во! — восхитился Китаец. — Нашел причину!
Псих встал и внимательно посмотрел на Китайца.
— Могу с уверенностью сообщить, товарищи, — обратился он к залу, — что у этого типа, судя по степени оттопыренности ушей, было пять-шесть жен. А сейчас он вгоняет в гроб очередную, но она туда не лезет и…
— Прекратите посторонние разговоры! — попросил кавторанг.
Китаец его не слышал. Он вскочил с места и потянулся через спинку стула к Психу:
— Если без китайских церемоний, — шипел Китаец, — я вот тебе сейчас дам по шее…
— Стоп дизеля! — сказал старшина нашей группы Старик-Ямкин. — Сядь.
Весомо у него получилось.
Китаец вздохнул и сел.
— Теперь заведи кольчужный пластырь себе на ротовое отверстие, — посоветовал Старик.
— Есть! — без китайских церемоний согласился Китаец.
— Товарищ капитан второго ранга, лишних вопросов не будет! — заверил преподавателя Старик.
— Вы, товарищи, думаете, что мне самому охота здесь с вами топтаться в субботний вечер? — спросил кавторанг и улыбнулся обаятельной улыбкой адмирала Беркута. — Ладно. До перерыва тридцать минут. Проведем перекличку, и травите потом баланду до звонка… Старший лейтенант Ананьев!..
— Есть! — ответил знакомый сиплый бас.
— Кому всегда везет — так это Ананьевым! — совершенно неожиданно нарушил воинскую дисциплину и порядок сам Старик. — Черт бы их побрал!
— Почему? — часто моргая, спросил капитан второго ранга.
— Я — Ямкин! И вся жизнь из-за этой проклятой последней буквы в алфавите пошла вкривь… Простите! — спохватился он и дальше молчал как стопроцентная рыба.
— Капитан третьего ранга Букин!..
— Есть!
— Капитан-лейтенант Вертопрахов!..
— Есть!
— Лейтенант Говядин?..
Здесь пауза затянулась. И тогда раздался писклявый голосок близко от меня: «Есть!»
За легкомысленного лейтенанта ответил Китаец. Он еще раз пять отвечал за отсутствующих, постепенно наглея и даже переставая менять голос.
Наконец капитан второго ранга не выдержал:
— Вы что, — спросил он аудиторию, — думаете, я до сотни считать не умею, если с блоком напутал?
— А кто вас знает? — угрюмо засомневался из аудитории пропитый бас.
— На КПП вас всех отметили, — объяснил кавторанг. — И сосчитали. У меня по списку окажутся все, а у начальства? Фитиль получать? Сами не служили? Дюжину покрою, остальных — кровь из носа — не могу!
— Если без китайских церемоний, — с трогательной искренностью сказал Китаец и встал, — вы правы. Они в баре сидят, а я здесь за них мяукай! В древнем Китае групповое пьянство, например, каралось смертной казнью. Цитирую из источника «Шан-шу», том четвертый, страница пятьсот третья, глава называется «Предписание об употреблении алкоголя…».
— Кто там поближе? Заткните этому Мао Цзэдуну пасть! Давно бы уже отпроверялись и курить пошли! — раздалось из аудитории.
— Вас как величать? — спросил капитан второго ранга Китайца.
— Рядовой доброхот, — заскромничал, уклоняясь от прямого ответа. Китаец.
— Продолжайте! Мне самому интересно про «Шан-шу», — сказал наш учитель.
— Цитирую: «Если кто-то донесет тебе и скажет: собираются сборищем и выпивают, ты не растеряйся, схвати их всех и приведи в столицу Джоу, где я их казню!» Здесь, товарищи по симпозиуму, — сказал Китаец, — кавычки закрываются.
Перекличка закончилась тяжелым вздохом, с которым капитан третьего ранга запаса Ямкин выговорил короткое: «Есть!»
Старшины на сцене скатывали в рулоны и уносили схемы блоков. Когда уносили блок «Б», Ящик обратился ко мне:
— Интересно отметить, что чем дольше я наблюдаю окружающих, тем более знакомыми мне все кажутся. Вот ты, например, был на практике на одном из фортов году в сорок шестом?
— Кажется, был.
— Голодуху помнишь?
— Конечно.
— Так вот, мы с тобой ловили как-то колюшку тельняшками: надеялись на уху наловить.
— Только это, пожалуй, сорок седьмой.
— Возможно.
Загремел звонок на перерыв, напомнив нам колокола громкого боя и на том форту, и на линкоре «Октябрьская Революция».
И мы пошли курить по длинным коридорам под портретами знаменитых флотских людей. Когда миновали создателя толкового словаря русского языка Владимира Ивановича Даля, Псих сказал:
— Флот всегда отличался тем, что, будучи невыносим для людей определенного вида дарования, выталкивая их из себя, успевал, однако, дать нечто такое, что потом помогало им стать заметными на другом поприще.
— Только отчаливать с флота надо в точно определенный момент, — сказал я.
— Да, — согласился Ящик. — Тут как в фотографии: передержка гибельна.
Мы миновали угрюмый лик отца русской авиации, который под треск штормовых парусов у мыса Горн выдумывал самолет, и набились в шикарное место общественного пользования — кафель, фаянс, эмаль, мел, зеркала, никель цепочек. Место соответствовало ракетно-ядерному веку. Однако выйти из него в зал с недокуренной сигаретой оказалось невозможно, как в современных аэропортах. У дверей встречал дежурный старшина.
— Товарищи, прошу извинения, — почтительно, но непреклонно говорил он, — курить в зале не разрешается. Только в гальюне.
— Где курительная? — грозно вопрошали бывшие юнги и воспитанники, которым (для сохранения их здоровья) до шестнадцати лет не выдавали табачное довольствие вообще, а после шестнадцати и до восемнадцати выдавали вместо махорки ленд-лизовский шоколад, но которые курили лет с двенадцати-тринадцати.
— Прошу извинения. Недоразумение: уборщица не знала, что в субботу здесь состоится симпозиум. И унесла ключ от курительной комнаты.
— Где запасные комплекты?..
— А если в курительной пожар случится, ключи найдутся?..
— Ну и порядок!..
— Зови дежурного офицера!..
— Где курительная? Сами откроем. Вася, у тебя отмычка с собой?..
Грозный ропот на старшину не действовал. Превосходство служащего действительную службу над бывшими служаками укрепляло его дух. Старшина надежно укрывался за броню «Не могу знать!», «Никак нет!», «Так точно, нет!».
Короче говоря, все курящие задымили в шикарном заведении. Облака дыма, имеющего отвратительный запах — никотин, вероятно, реагирует с дезинфицирующими веществами, — сгущались с каждой секундой перерыва. И уже через пять минут заведение напоминало местечко на Венере, атмосфера которой, как известно, ядовитой и плотной пеленой укрывает планету утренней зари от глаз астрономов.
Мы кашляли, плевались, но продолжали смолить на полный ход. Загнать в легкие, то есть в кровь, максимум отравы между занятиями совершенно обязательно для занимающихся. При возможности ты загоняешь в себя две или даже три сигареты. И еще одна вещь типична для поведения бывших офицеров в перерывах. Хотя ты только что долго сидел и тебе предстоит впереди опять сидеть, но в перерыве ты тоже хочешь сесть. Просто ужасно хочешь сесть. Принцип «в ногах правды нет» так и вертится в твоей голове. Прошлые россияне, отстаивая церковные службы, отшлифовали эту простую истину до мучительного блеска. И даже самые изумительные фанатики клюнули на удочку коленопреклонения. Ведь опускание на колени есть одна из форм облегчения канона стояния во время бесконечных церковных служб. С каким ясным и облегченным вздохом толпа верующих бухается на колени, когда к тому подается сигнал или представляется любая другая возможность! И сразу вместо двух точек опоры появляется целых шесть, ибо начинают работать и руки, упираясь в пол. И, таким образом, правда, которая не в ногах, чувствует себя отлично во всем теле коленопреклоненного.
Звонок с перерыва все не давали.
— Скажите, ребятки, — задал общий вопрос Псих, — почему величественные статуи украшали именно форштевни старинных парусников? Ведь статуя может очень даже красиво выглядеть и на корме. Кто первый?
— Интересно отметить, — заскрипел Ящик, — что статуи прикрывали высоким искусством обыкновенный сортир. А находился он в носу фрегатов, чтобы грязные брызги ветер сносил вперед по курсу, а не в физиономию судоводителям. Море всегда учило людей соединять утилитарное с прекрасным.
— Ты кандидат или доктор? — спросил Ящика Псих. — Подожди отвечать! Товарищи, что говорит опытному психологу манера человека поворачивать голову влево или вправо при ответе на вопрос?
— А если он ее никуда не поворачивает? — поинтересовался Китаец.
— В девяти из десяти случаев поворачивает, когда вопрос требует хотя бы незначительного размышления, — заявил Псих. — Левосмотрящие, по мнению ученых Мичиганского университета, более общительны, музыкальны, имеют более живое воображение, легче поддаются гипнозу и быстрее пишут…
— Я какой? — живо спросил Ящик.
— А я? — спросил Китаец.
— А я? — спросил я.
— А я? — спросил даже Старик-Ямкин. И все мы завертели головами в венерианском дыму, пытаясь вспомнить, куда поворачивается наш нос в момент тягостного вопроса.
— Я присваиваю Ящику доктора наук, — сказал Псих. — Он правосмотрящий. Такие меньше спят и чаще специализируются в математике. Среди них встречаются люди с нервными тиками и подергиваниями. Ящик, ты когда-нибудь дергался?
И, к нашему восхищению, лицо Ящика вдруг неуловимо вздрогнуло и кожа над его правым веком запульсировала.
— Мигрени частые? — старательно соболезнуя, спросил Псих.
Ящик кивнул и взялся за затылок. При этом безмолвном ответе голова его повернулась вправо!
— А меня всегда и всюду тянет влево! — заявил Китаец, с грохотом опустил крышку ближайшего стульчака, удобно уселся, поддернул брюки и даже закинул ногу на ногу.
Нам стало завидно, но не так-то просто было последовать его примеру.
— Типичный случай распада интеллекта, — проскрипел Ящик в адрес Китайца.
— Да, примитивные формы духовной коммуникации все еще играют доминирующую роль в поведении некоторых человекообразных, — сказал Псих.
— Уши вянут от вашего наукобезобразного языка, — сказал Китаец. — Все очень просто, если смотреть в корень. И в век научно-технической революции подобное нашему симпозиуму мероприятие должно начинаться в суровой и грубой обстановке. Здесь мудрый резон. Вот мы сейчас уже связаны между собой какой-то круговой порукой. Каждый из нас уже забыл про то, что в его ранце спрятан маршальский жезл. Между нами начинается чисто мужская дружба. Уборщица случайно унесла ключ от курительной, и мы случайно застряли именно здесь, но во всех этих случайностях есть закономерность…
— Товарищи бывшие офицеры! Перерыв закончился! — доложил дежурный старшина. — Вас просят построиться!
Оказалось, что звонка не было так долго потому, что он испортился — обычная неравномерность в развитии НТР.
Лекцию о стрелковом оружии читал пожилой гвардии майор. Орденские планки, значки и все другие виды отличий покрывали его грудь броней, рядом с которой новгородские кольчуги показались бы женскими рубашечками.
Два пожилых старшины-сверхсрочника вытащили на сцену и установили на столе образец какого-то стрелкового вооружения. Оно выглядело ужасно. Не ясно было даже, где у него начало, а где конец.
Преподаватель с удовлетворением оглядел зал, из которого тянулись к ужасному оружию любопытствующие шеи.
— Есть тут товарищи, которые знакомы с этим оружием? — спросил майор.
Мы молчали.
— Я знаю, — сказал майор, — что многие сейчас думают: а зачем мне стрелковое оружие, если я, мол, моряк и служил на подводной лодке? Думаете так?
— Думаем, — согласился Ящик и протер очки.
— А есть такие, кто возьмется разобрать этот образец? — спросил майор. — Нет? То-то!
— Разрешите, я попробую? — спросил Китаец и встал.
— Пожалуйста, сюда, — пригласил преподаватель Китайца на сцену.
Китаец неторопливо вылез из рядов, громко приговаривая: 
— Проходя между сидящими, не поворачивайся к ним задом — так учили в древнем Китае.
— А голову за это не отрубали? — спросил я.
— Нет, Сосуд, только нос, — успел ответить он и пошел на лобное место к ужасному оружию.
— Много болтаете, — заметил майор.
— Старший лейтенант запаса Мишкин! — по всей форме доложил Китаец, поднявшись на сцену. — Разрешите ваш носовой платок, товарищ гвардии майор!
Зал, привыкший к китайским выходкам, сдержанно заржал.
— Мы не в цирке, товарищ старший лейтенант, а я не Кио! Марш на место!
— Если без китайских церемоний, — сказал Китаец, — я разберу и соберу эту детскую игрушку за пять минут с завязанными глазами.
— Вы не сделаете этого и за десять с открытыми, — сказал майор, покрываясь пятнами.
— Прошу завязать мне глаза! — сказал Китаец. — Есть у вас платок или нет?
— Долго вы собираетесь дурака валять? — спросил майор.
Китаец махнул рукой, шагнул к столу и замер, глядя на оружие. Загорелая физиономия Китайца начала стремительно бледнеть. И аудитория затаила дыхание. И майор замолк. И старшины-сверхсрочники, которые уже готовы были ринуться на помощь преподавателю, тоже окаменели.
Китаец медленно, как змея, гипнотизирующая кролика, склонился к оружию, потом схватил его, зажмурился и про шептал:
— Засекай время, папаша!
И майор, и старшины, все мы глянули на свои часы.
В космической тишине то масляно и глухо, то громко и звонко заговорила вороненая сталь, застонали взводные пружины, защелкали зацепы и туго заскрипели штыри.
Китаец разобрал оружие и разложил детали на столе. Все это с зажмуренными глазами. Затем опустил руки вниз, как водолаз, который собирается нырнуть в рубаху, и хрипло сказал:
— Эй! Кто тут из рядовых необученных! Снимите с меня пиджак — не видите, старлею жарко?
Пожилые старшины торопливо стащили с него пиджак.
И опять то масляно, то звонко заговорила сталь, застонали сжимаемые пружины, защелкали зацепы, заскрипели нарезные части.
На четвертой минуте Китаец уронил какую-то деталь на пол и прошипел:
— Старшины! Поднимите пламегаситель! Не видите, он упал?
Старшины бросились под стол разом с обеих сторон и столкнулись лбами над пламегасителем. Это было сокрушительное столкновение, но никто в зале не засмеялся. Только Ящик мечтательно пробормотал: «Абсолютный вакуум!»
— Где? — недоуменно прошептал Псих.
— В их черепах, но это неважно, не будем уточнять, — сказал Ящик рассеянно, погружаясь в ученое раздумье. — Второй год пытаюсь посадить гироскоп в вакуум высокой степени, и никак не получается…
На Ящика зашикали.
Китаец блестел от пота и тратил секунды на смахивание капель со лба, испачкав оружейным маслом толстую физиономию.
В половине пятой минуты майор робко пробормотал:
— Осталось тридцать секунд, старший лейтенант!
Из аудитории прохрипел давно пропитый бас:
— Не мешай, отец!
Его поддержали:
— А вы, товарищ педагог, тренируйтесь пока!
— Сейчас на вас смотреть будем!..
В начале седьмой минуты Китаец открыл глаза, вскинул оружие в боевое положение, направил в живот майора и яростно застрочил языком: «Тра-та-та!»
— Молодец! — вырвалось из майора помимо его уставной воли. — Где это вы так научились?
— Если без китайских церемоний, товарищ гвардии майор, — сказал Китаец, надевая пиджак, — то… это военная тайна. Еще вопросы будут?
Не хвастаться и не торжествовать самым открытым образом было не в его характере. Проходя на место, он добил преподавателя:
— Интересно отметить, товарищи доброхоты, что нас опять обманывают. У этой штуки давно борода и усы выросли, а ее за последний крик моды выдают!
Аудитория бурно аплодировала.
Но майор нам попался крепкий. Он быстро нас утихомирил. Все-таки хотя участники симпозиума и были в пиджаках, но помнили кое-что из дисциплинарного прошлого.
И до конца занятия мы послушно и внимательно слушали «тактико-технические данные», вникали в схемы двигающихся частей и в принципы боевого использования этого действительно, как признался в конце концов майор, уже устаревшего в некоторой степени оружия.
В перерыве преподаватель демократически пошел курить вместе с нами. Опять заговорили о традициях.
— Воздействие традиции на современность весьма сложный процесс, товарищи, — начал Ниточкин, залезая на подоконник. — Я осознал это вместе с адмиралом Беркутом на боевом мостике крейсера среди моря электроники и радиолокации, получив два осколка старомодной сухопутной ручной гранаты «лимонка» в правую ягодицу. Адмирал получил один в пятку. Он, вероятно, первый и последний адмирал в мире, раненный таким ахиллесовым образом.
— Интересно отметить, — перебил моего друга Ящик своим скрипучим голосом, — что Беркуту могут хотя бы позавидовать все прошлые и будущие адмиралы, а у вас нет даже этой компенсации, если, конечно, все это вы не врете. Я человек науки и верю только фактам. Для начала покажите шрам.
Петя вынужден был слезть с подоконника. Рассупониваясь, он сказал Ящику:
— Никакого странного мистического света вы там не увидите, коллега.
— Товарищ гвардии майор, — попросил Ящик, — судя по орденским планкам на вашей груди, вы, вероятно, понимаете в этих делах толк. Я попросил бы вас о небольшой экспертизе…
— Я, если без китайских церемоний, тоже кое-что понимаю, — заявил Китаец.
Да, здесь были мужчины, которые знали толк в старых шрамах. Им нельзя было всучить след от флегмоны вместо пулевого ранения, как я несколько раз в жизни делал, подтачивая женское упорство фактами героической биографии.
Вокруг Петиного шрама собралась порядочная кучка ветеранов. Несколько секунд раздавалось: «А может, противопехотная?» — «Нет, тут и эр-ге-де может, если метрах в тридцати…» — «Слабо задело…» — «На излете: дураку ясно…» — «Лимонка в пятнадцати метрах — зуб даю…»
— Не врет, не врет! — таково было решение жюри.
— А давность? Давность определите! — дотошничал человек науки. — Может, он в детские и отроческие годы всего-навсего по свалкам лазал и от врожденного любопытства незнакомые металлические предметы трогал?
— Ну, дорогой товарищ, — с каким-то даже сожалением к Ящику сказал гвардии майор. — Давность два года — максимум! И без биноклей видно, — не удержался и съехидничал старый рубака, заменив очки Ящика более мощным оптическим средством.
— Так вот, — продолжал Петя, приводя форму в порядок. — Нужно уважительно относиться к сухопутному оружию, даже если вы моряки до мозга костей. Все вы нынче видели адмирала Беркута. Это мужчина, который не бросает слов на ветер…
— Грубоват. Лихой моряк, но грубоват, — вклинился в Петин рассказ из открытых дверей какой-то некурящий. Физиономия его была покрыта флером мрачного юмора.
— Есть немного, — согласился мой друг. — Я был с ним на флагманском крейсере. Отрабатывали проводку конвоев. Не знаю почему, но в свободное время адмирал выбирал меня в собеседники. Рассказывал о детстве. Как жил в сухопутном подмосковном пригороде — коммунальные бараки и масса тараканов. Были у них черные тараканы, прусаки и темно-красные, именуемые по науке американцами.
— «Мы прусаков не боимся!..» — запел на мотив Мальбрука доктор наук, идеи которого лежали в основе многих сложных видов оружия.
Глядя на Ящика, я еще раз убедился в одной бесспорной, но странной истине. Если мужчин оставить без надзора в коллективе, они немедленно опускаются до возраста самого молодого и начинают озорничать и безобразничать на его уровне. Но и этого мало: безнадзорный мужской коллектив характерен тем, что опускается еще ниже — до уровня мальчишек.
Быть может, я поэтому и люблю безнадзорные мужские коллективы.
— Путь в океаны Беркут начинал в ржавом тазу на полу барачной кухни, — продолжал Ниточкин с угрюмым вздохом (мой друг не любит, когда его прерывают). — Делали они с соседским пацаном бумажные кораблики, сажали в них прусаков и американцев — получался морской бой. Не знаю почему, но слушать детские воспоминания сурового адмирала мне было приятно. И я, как говорят, прикипел к нему душой. И потому болезненно переживал его неприятности и разочарования. А они были. Итак, отрабатывали мы проводку конвоя. Флагман шел, как положено, в охранении эсминцев. По плану к флагману должны были прорываться подлодки…
— Заливает! — мрачно сказал из дверей некурящий. — В том-то и дело, что мы должны были атаковать торговые суда, а Заика решил показать класс и прорваться к флагману…
— Спускайся в центральный пост. Что ты через люк орешь? — приказал Старик. — Какой Заика?
Некурящий спустился в центральный пост, то есть переступил порог гальюна. По его физиономии скользнул светлый луч, как у театрального статиста, когда ему вдруг разрешают сказать пару слов у рампы.
— В том-то и дело, корешок! — еще раз укорил он Петю. — А почему Заика лез на флагмана? Потому что он из кожи вон хотел вылезти! Кровь из носа — вот чего хотел Заика! А почему он из кожи хотел вылезти? Потому что он заикался, а Беркут об этом не знал. А в результате что? Я здесь с вами пузыри пускаю.
— Уточни позицию! — скупо приказал Ямкин, хотя и ему, и всем нам ясно было, что некурящий принадлежит к тем морячкам, которые при подобной травле играют роль подсадной утки, как в цирке подыгрывают клоуну со зрительского места специальные ребята.
— Да я вахтенным офицером был, когда мы рубку под самым носом этого крейсера высунули, я! — с полной достоверностью врал некурящий. — Знаете, как Заика «срочное погружение» командовал? Двадцать секунд: «Сро-сро-сро-сро…» Десять секунд: «Оч-оч-оч-оч…» И еще секунд сорок на остальные звуки — вот так! При таком командире мы не только рубку могли из воды высунуть, но и над волнами подняться, как нормальная летучая рыба!
— Насколько я понимаю, — сказал гвардии майор, — они и нырнуть могли глубоко? Глубже, во всяком случае, чем окунь, а?
— Вполне! — серьезно сказал бывший командир дизельной подлодки Ямкин, потому что спектакль разыгрывался главным образом для сухопутного майора.
— Заика черепаху сварил, — гениально импровизировал некурящий, — живьем. Я сам видел. Зачем он черепаху сварил? Чтобы пепельницу сделать из панциря. Сварить-то он ее сварил, а вареное мясо сам вытаскивать не смог — нервы оказались слабые. И он эту операцию заставил старшину трюмных производить…
— Да, запузырить ракету в белый свет, как в копеечку, это одно, а вот мясо из черепахи вытащить — другое… — вздохнул Ящик.
— При чем тут черепаха? — спросил Старик у некурящего. — Продуй носовую! Ну, удифферентовался? Поплыли дальше. Так, значит. Беркут Заику командиром сделал?
— Ага. Прибыл в дивизию, посмотрел в списки, спрашивает комдива: «Почему у вас десять лет ходит в старпомах капитан третьего ранга Заикин? Имеет он отличные показатели по всем статьям?» Комдив: «Разрешите доложить, товарищ адмирал…» Беркут: «Не разрешаю!» Комдив: «Но, товарищ адмирал, разрешите все-таки…» Беркут: «Никаких “все-таки”! Вы начальство разучились слушать?! Так вас и так! Вызвать этого десятилетнего старпома и швырнуть его на торпедный стенд, и пусть выводит лодку в атаку, а я посмотрю, как вы, так вас и так, не умеете подбирать кадры!..»
— Между прочим, — сказал Псих. — Извини, что перебью, но это всех касается. Недавно я ознакомился с диссертацией директора донецкой шахты Владимира Середы. На основании научного анализа он доказал: плохое настроение рабочего, обиженного грубым словом начальника, снижает производительность ручного труда на шестьдесят процентов; обруганный шахтер, занятый на механизированных операциях, работает ниже возможностей на двадцать процентов; и даже автомат, товарищи по оружию, обслуживаемый обиженным человеком, выполняет автоматическое дело на четыре-пять процентов хуже, а вы здесь выражаетесь, как обыкновенные сапожники…
— Получается так, — сказал Ящик, — если боеготовность флота, которым командовал Беркут, находилась на должном уровне, то это означает, что потенциально флот имел запас боеготовности процентов на тридцать. Ведь адмирал мог в любой нужный момент увеличить мощь флота на тридцать процентов, заговорив с подчиненными сладеньким голоском. Да ему надо памятник при жизни ставить, а ты его порочишь!
Некурящий вполне натурально изобразил растерянность, ошалело заморгал глазами. Он как бы не мог найти, что ответить, если отвечать без крепких слов,. Потом безнадежно махнул рукой, опять выругался и продолжал:
— Ну, швырнули Заику на стенд. А на стенде говорить надо? Нет! Решай себе торпедный треугольник. Он в атаку отлично вышел. Беркут торжествует, комдив молчит. Дальше на автомате через все комиссии: «Беркут лично приказал!.. Беркут лично дал указание!..» Вот почему потом Заика из кожи все время и вылезал. Пролопушило нас охранение — прекрасно! Стреляй тогда! Нет. Заика дальше лезет. Мы, говорит, е-е-е-е-е-е-му п-п-п-п-рямо в мидель в-в-в-впилим! Вот нас и выкинуло в кабельтове от крейсера, а они полным жарят! Каким чудом провалиться успели — до сих пор не знаю.
— Ясно, — сказал Ямкин. — Теперь ложись на грунт и прекрати всякий шум в отсеках!
— Перерыв кончился! — уже пятый раз почтительно доложил в центральный пост дежурный старшина.
— Обожди! — отмахнулся гвардии майор. — У симпозников кино по программе, а киномеханик все равно без увольнения сидит, — объяснил он старшине. — Что на крейсере-то происходило?
— На мостике из начальства был Беркут, командир крейсера, ну, и всякая мелкотня, включая меня, — продолжил рассказ мой друг Петя Ниточкин. — Когда прямо по носу выкинуло лодку, Беркут от злости сам заикаться стал. Неслись мы самым полным, и определить сторону движения лодки — влево она смотрит или вправо — времени не было. Беркут только успел рявкнуть: «Стоп машины!» И все мы, кто на мостике, сжались, съежились, кое-кто лицо руками закрыл, кое-кто спиной к ходу повернулся, кое-кто просто остолбенел. И ждали все ужасного этого мягкого удара, когда лодка под киль скользнет, а за кормой из кильватерной струи постельные принадлежности начнут вылетать, спасательные жилеты, и пилотки, и бессмертные бескозырки… Еще остолбенение не прошло, как адмирал заорал на командира крейсера: «Шары где, так тебя и так?! Кто “Шары на стоп!” командовать будет?! Ждешь, когда тебе эсминец в хвост влепит?!» Тут поняли мы, что проскочили над лодкой, что жива она, голубушка. Командир крейсера промяукал: «Шары на стоп!» и понес вахтенного офицерика-лейтенантика, прыщавенького, но с золотым перстнем на пальце, в пух и перья за эти шары. А Беркут ногами топает и требует немедленного всплытия подлодки. Ну-с, сигнал срочного всплытия — три взрыва ручных гранат за бортом с минутным или там двухминутным временным интервалом.
Гранаты эти на мостик принесли быстро — три «лимонки». Командир боевой части номер два взял гранаты у старшины и задумался. Беркут у него спрашивает: «Вы чего на них так уставились? Лодка-то уходит! Не тяните резину — они взрывов не услышат!» Командир крейсера поддерживает адмирала: «Что ты на них смотришь, как козел на вход в кинотеатр?» — это командир спрашивает у своего управляющего всеми крейсерскими ракетами, которыми любую столицу можно в дачный поселок или даже в райский хутор превратить за тридцать три секунды.
Вероятно, в ажиотаже сухопутной атаки или в оборонительном окопе ракетный управляющий и нашел бы в «лимонках» нужную дырку, и даже засунул бы туда запал, и зубами чеку бы вырвал, но вокруг крутились радары ближнего и дальнего обнаружения, под ногами считали для ракет траектории электронные машины, и в такой обстановке каптри нашел единственный и традиционный выход — перепихнуть сложное дело на подопечного: вручил гранаты вахтенному лейтенантику. И попали они в ручки с золотым перстнем. Этому прыщу признаться бы, что он «лимонок» даже в кино не видел! Нет!
«Ваше приказание понял! Разрешите исполнять?»
«Исполняйте!»
«Есть!»
И с этого момента судьбы тех, кто толкался на мостике, попали в прямую зависимость от современного молодого человека с высшим инженерным образованием.
А в Беркуте от вида сухопутного оружия ближнего боя пробудились опять воспоминания, и он мне рычит:
— Я всегда уважал пехоту! Батя у меня в пехоте погиб.
— В пехоте что-то есть! — поддакивает командир крейсера, а сам с лейтенантика глаз не спускает.
Тот к борту отошел и колдует над гранатами. Башковитый, надо признаться, оказался. Две штуки удачно снарядил и удачно выбросил.
Хлопнули они в волнах за бортом, и у всех на мостике начали проясняться лики. Ведь всем нам, идиотам, ясно было, что следует оставить лейтенантика наедине с его совестью. Но сработала традиционность: не бросай товарища в беде, и те де и те пе. Короче, уронил лейтенантик третью «лимонку» на палубу, прыгнул от нее кенгуриным прыжком, заорал: «Спасайся кто может!» — и посыпался по трапу с мостика. А ведь по традиции лейтенантик должен был плюхнуться на гранату, принять удар в свое жалкое пузо, защитить адмирала и корабль куриной грудью. Ан нет! Ссыпался он по трапу и был таков! Из его поведения можно сделать вывод, что даже очень крепкие традиции иногда терпят поражение и отходят на второй план, уступая место новым явлениям и структурам. Старая же структура — я сейчас про «лимонку» — здесь вышла победительницей. Она нормально катилась по кренящейся палубе в самую гущу офицеров — под действием традиционной силы тяжести.
Мы повели себя разнообразно. Я, например, столкнулся лоб в лоб с ракетным начальником за тумбой выносного индикатора кругового обзора. Мы с ним вышибли друг из друга искры на манер того, как сегодня это сделали старшины над пламегасителем. Потом мы с ракетным начальником рухнули за тумбой на корточки. В результате чего на свободе остались наши зады.
А Беркут — не знаю, какой он флотоводец, но он единственный, кто не совершал кенгуриных прыжков, ни с кем не сталкивался лбом и никуда со своего боевого поста не побежал. Он только повернулся к гранате спиной и аистом согнул и поднял левую ногу. При этом адмирал накануне неминуемой гибели изрыгал кощунственную ругань.
Директор донецкой шахты Владимир Вторник — или как его, — конечно, не написал в диссертации, что настоящие моряки обычно умирают не от той соленой и холодной воды, которая затапливает их легкие, а захлебываются в собственной ругани. И Беркут не изменил традиции прошлых моряков.
Вероятно, по причине оглушительной ругани я вообще не услышал взрыва. Я только вдруг почувствовал, что какой-то шутник повернул меня вокруг оси на триста шестьдесят градусов. И очутился я в ватервейсе на спине, как князь Болконский в канаве на Аустерлицком поле. И начал я глядеть в зенит на радарные антенны и думать художественной прозой: «Вот оно, это высокое небо, которого я не знал до сих пор и увидел нынче…»
И здесь швырнуло взрывной волной на меня Беркута. Взрывная волна, как выяснили потом специалисты, долго плутала по мостику среди сложной аппаратуры, прежде чем найти адмирала и пихнуть его поверх меня в ватервейс. А масса адмирала килограммов сто. Умножьте массу на скорость его полета в квадрате, и вы поймете, почему высокое небо надо мной почернело и даже вовсе исчезло. Адмирал выбил из меня дух вместе с сознанием. И вернулся в меня дух только в перевязочной, где мы лежали с адмиралом рядком и оба на животах, — закончил Петя, машинально потирая левую ягодицу.
— И все-таки самое смешное было потом, под водой, — с загробной мрачностью сказал некурящий. — Потому что взрыв только двух гранат означает приказ сверху: «Лечь на грунт!» И мы легли и лежали там, как олухи. Лежали и лежали, пока от углекислоты глаза на лоб не полезли — хуже, чем здесь от вашего дыма. Только тогда Заика решился всплывать…
— В медпункте мы с Беркутом окончательно и подружились, — сказал Петя. — Ничто так не сближает мужчин, как совместное лежание на животах.
— Или на грунте, — заметил бывший командир дизельной лодки Ямкин.
— Совместное ползание на животах, если, конечно, без китайских церемоний, тоже сближает, — заметил Китаец, покидая стульчак и одушевляясь. Его распирало желание привести пример из автобиографии. Но гвардии майор использовал преимущество старшего по званию:
— Точно! Сближает! Вот у нас на Втором Украинском, когда готовили форсирование… Отставить, гвардия! — вдруг приказал сам себе майор, из последних сил давя на горло собственной песне. — Все покурили? Выходи строиться!
И мне подумалось о том, что даже наш досаафовский симпозиум сближает мужчин, хотя нам не приходится вместе ползать на животах или лежать на них рядом в перевязочной. И что прав Китаец: будничное курение в венерианской атмосфере уже способствует созданию атмосферы круговой поруки и коллективному художественному творчеству. Ибо если когда-то и был какой-то конфуз на флоте, связанный с взрывом ручной гранаты в неположенном месте, то неудержимое фантазирование Пети и гениальная, с актерской точки зрения, импровизация некурящего товарища увели всех нас далеко от реализма, в чудесный мир домыслов и гипербол, в мир мужской моряцкой травли — ведь флот стоит одной ногой на воде, другой — на юморе.

Но после просмотра нескольких нехудожественных фильмов мы утратили способность к травле и покинули мероприятие в молчании.
Без всяких шуток мы спустились в гардероб. И без всяких глупостей оделись.
Смерть только что корчила нам рожи из грибовидных атомных облаков. Смерть с величественной неторопливостью взлетала из океанских глубин. Смерть шла на цель по вертикали из стратосферы. Подопытные верблюды и свиньи превращались в бифштексы среди льдов, степных песков и на палубах боевых кораблей.
Я тогда впервые не только понял, но и почувствовал, что мир в нашем мире обеими ногами стоит на грани глобальной смерти. И удивился своей способности осознавать простые истины с огромным запозданием. Ведь серьезные люди изрекают умные вещи, начиная с отрочества. А я в глубокой зрелости размышляю с полной серьезностью о том, что, например, произойдет, если ссыпать и слить все лекарства какой-нибудь аптеки в одну цистерну. И мне все еще иногда кажется, что в таком случае из цистерны выскочит нормальная обезьяна.

Дождь выбивал из темной невской волны серые пузыри.
О гранит набережной терлись теплоходы варианта «река — море».
Буксир тащил против течения баркентину «Сириус». Ей суждено было превратиться в плавресторан. А в юности многие из нас карабкались по вантам этой баркентины, и отползали по жидким пертам к нокам ее рей, и травили с низкого борта в балтийские волны.
— Лучше бы ее на дрова пустили! — сказал я. — Кабак сделают, а?
— Брось, Витус, — сказал Петя Ниточкин. — Зачем гнилые дрова, если она еще может служить? На ней «Ленресторантрест» еще встречный план выполнит.
Бронзовый Крузенштерн глядел на нас с противоположной стороны набережной. Он стоял чуть ссутулясь, прихватив себя за локти, кортик навечно прикипел к его левому бедру, дождь навел блеск на старые, позеленелые в непогодах эполеты.
Девушка в туфельках на каблуках шла к бронзовому адмиралу через лужи набережной и смеялась.
— Вам не на Охту? — крикнул ей Ящик, забираясь в шикарную «Волгу». — Могу подвезти!
— Катись, папаша! — безо всякого сердца ответила ему девушка.
— Интересно отметить, что это уже старость, — с непритворным вздохом проскрипел Ящик. — Кому на Охту, ребята?
На Охту никому не было надо.
— Я знаю, в чем наше главное несчастье! — заорал Китаец на всю набережную. — Много думать стали, товарищи доброхоты! Этот вон, — он кивнул вслед «Волге», — с флота удрал, чтобы в физику погрузиться. Ты, — он пихнул Психа кулаком, — в души с психологическим мылом залезаешь! А этот дохлый, — и Китаец заботливо поднял мне воротник плаща, — литературные книжки сочиняет! Надо, если без китайских церемоний говорить, меньше думать, но много знать. Тогда и только тогда сможешь хорошо водить корабли и хорошо воевать. Правильно я говорю, Ямкин? Тебе, как последней букве в алфавите, последнее слово.
— Пива выпьешь с нами? — флегматично спросил Старик Китайца, подсчитывая на ходу мелочь. На философию ему наплевать было.
— Нет, ребята. Каким образом Псих угадал, что у меня жена уже четвертая по списку, не знаю, но это факт. И факт, что люблю первый раз. И сердце у нее прихватывает вялотекущим миокардитом. В аптеку бегу. Привет, товарищи офицеры! — И он нарезал к остановке, завидев свой трамвай.
— Чертов коммандос! Чего молчал?! — крикнул ему вслед Псих. — У меня знакомых врачей навалом!
Чертов коммандос возле трамвая поскользнулся, чуть не шлепнулся и пролез в двери без всякой лихости.
— Интересно отметить, что он прав на сто процентов, если говорить без китайских… тьфу! Вот ведь! Теперь привяжется! — засмеялся Петя Ниточкин.
И мы все засмеялись, ибо нет ничего более дурацкого, нежели повторять чужие, отработанные словечки и уподобляться, таким образом, попугаю.
— Удивительная судьба у нашего поколения, — сказал Псих, борясь с импортным зонтиком, который распахнулся в обратную сторону. — Мы начали бурно дряхлеть, так и не повзрослев: морщины на лбах, пальцы на автоматических кнопках, а все шуточки да прибауточки.
— Какое это поколение ты имеешь в виду? — спросил я.
— То, о котором командир «Комсомольца» писал. Военных мальчишек, — сказал психолог…

— Давай наконец познакомимся, Ящик. Как тебя звать по-человечески? — спросил я, когда мы оказались в самолете и заняли места друг подле друга. Последнее оказалось возможным, потому что Ящик преподнес стюардессе шоколадку.
— Леопольд. Леопольд Васильевич, — проскрипел Ящик, извлекая из кармана шахматную газетку «64». — Я уже ин формирован о том, что ты летишь во глубину сибирских руд, чтобы дать там нам представление. Подрабатываешь гастролями? Где реквизит? Поездом отправил?.. Слушай, Сосуд Ведо, ну а какого черта эти-то ребята играют только при огнях рампы, а? — Он ткнул пальцем в газетку. — Неужели Фишеру и Карпову не хочется сыграть между собой просто так, вечерком? По гамбургскому счету, без судей и прочей чепухи? Играть ради игры, а?
— Ты хорошо играешь?
— Средне, но люблю.
— А современную молодежь ты любишь? — спросил я.
Самолет был битком набит молодежью. В Сибирь летел какой-то заграничный танцевально-хоровой ансамбль. Вероятно, это были французы. Длинноволосые, расклешенные, расстегнутые, с дорожными сумками на длинных лямках — нагловатые, как Фишер, и расчетливые, как Карпов.
— У меня дочь такая. Как же мне их не любить?
— Кто она по специальности?
— Математик. И способная, но в науку не пошла. Преподает в школе. А весь интерес знаешь куда? Никогда не догадаешься! Занимается литературной критикой. Статьи пишет. Разгромила Томаса Манна вместе с Генрихом.
— Печатается? Первый раз слышу о самодеятельном литкритике. В писатели идут из самодеятельности, а критики фильтруются через учебные заведения.
— Нет! Кто ее печатать будет… Просто объелась строгой наукой на моем примере, тошнит ее от строгой науки…
Мы замолчали, пережидая форсажный гул турбин. «ТУ» укладывался на сибирский курс и на потребный угол кабрирования.
Было ноль часов двадцать пять минут по МСК.
Я сосал взлетную карамельку и, как всегда в эти моменты, вспоминал ночную странную даму-танатолога. Была она или приснилась? И вдруг я действительно испарюсь, излучусь, исчезну в момент смерти? Вдруг мне уготована судьба Амброза Бирса? Можете верить или не верить, но такие воспаленные мысли бродят в моей голове.
Гул стал монотонным, и свет вспыхнул на полный накал.
Надо было начинать потрошить попутчика, надо было использовать случай, чтобы подготовиться к собеседованиям с учеными людьми в скором будущем. Но вопросы не возникали. Вероятно, потому, что их было слишком много, да и время было позднее — потягивало в сон.
— Ты в настроении немного пофилософствовать? — спросил я.
— Интересно отметить, что современные философы способны только облаивать чужие идеи. Будешь фрукт? — проскрипел Леопольд, доставая из портфеля апельсины. — На стойку им талантов уже не хватает. Они мне напоминают дурно обученных легавых. А тебя в философию тянет?
— По долгу службы тянет. Спасибо, апельсины я не ем. Они стали теперь слишком сладкие. Возможно, я буду задавать глупые вопросы, но мне надо тренироваться.
— Если ты спросишь, куда и почему разлетаются галактики, то я отвечу, что природа не терпит пустоты, — сказал Ящик, с удовольствием расковыривая дюймовую шкуру современного апельсина.
— Несколько вопросов из анкеты «Литературной газеты». Уважаемый Леопольд Васильевич, не наблюдается ли у части ученых определенного пренебрежения к литературе и искусству?
Реакция оказалась мгновенной:
— Каким дураком надо быть, чтобы задать такой вопрос, а? Если ученый пренебрегает литературой и искусством, то он уже не ученый, а кретин, чего быть не может. Любой ученый знает, что поэзия искусства и природы сохраняет в нас угасающий вкус к жизни, а без вкуса к жизни нет никакого творчества. Научные же сотрудники всех рангов кретинами быть могут, имеют на это право и, интересно отметить, широко этим правом пользуются… Надо точно различать научных сотрудников и ученых. Это главная сложность и тонкость при разговоре о людях сегодняшней науки.
— Сейчас я представляю широкую публику. Осознайте этот факт, уважаемый Леопольд Васильевич. И скажите, мешает ученым огромность интереса со стороны публики к ходу их работы и к ее результатам?
— Так же, как футболистам. Если зрители лезут на поле, швыряют в футболистов тухлые яйца или букеты роз, то это футболистам мешает. А если дисциплинированно орут с трибун из-за беговой дорожки, то помогает.
— Изучение природы, общение с истиной, стремление к ней способствуют очищению души ученого, укрепляют его моральную чистоту?
— Нет. Настоящий ученый не может быть дураком, но скользким дипломатом ради пользы дела ему рано или поздно сделаться приходится. А начав с дипломатии «ради пользы дела», он усваивает в плоть и кровь такие нравственные качества, которые опускают его весьма низко. Правда, такое случалось во все века не токмо с Галилеями, но и с вашим братом литератором или художником.
— До чего у тебя здоровый цвет лица! — сказал я.
Самолет качнуло. И качнуло его потому, что заграничная юность шарагой шаталась по проходу, чтобы пощебетать друг с другом, — им не сиделось на местах. Я так и представил себе пилота, который взлетел, лег на курс, успокоился, и вдруг — дифферент на корму! И в подтверждение моих представлений из трансляции раздался голос пилота. Он предупреждал пассажиров о том, что высадит в Омске тех, кто беспардонно шатается по машине. Французы, естественно, и ухом не повели.
— Отчаянно хочется построить этих волосатых в две шеренги и влепить каждому по внеочередному дневальству в гальюне. И чтобы в гальюн не подавалась вода, — сказал я.
— Стареешь! — заметил Ящик, шепелявя. Он жевал апельсин. — Они носят широкие брюки, а ты что носил? Ты загонял торпедки в казенное сукно, чтобы растянуть клеш. Или даже тратился на вставки и клинья для брюк.
— Я был моряком. Моряки от века носили клеш.
— Брось. Ты был таким же болваном. Ты отличался от этих ребят только честолюбием. Ты хотел и хочешь какой-нибудь власти. А им на это наплевать.
Я не стал отругиваться. Членкор вроде бы сел на своего излюбленного конька. Не следовало его прерывать.
— У меня есть приятель, французский физик Пьер Пиганьоль. Он задумался над проблемой распространения образованности. Уровень образованности во многих странах настолько повысился, что управлять этим обществом старыми методами затруднительно, а новых не придумали… Наблюдается стремление принимать большее участие в жизни общества. Это стремление возникает в мире, где в сферы производства и обслуживания вовлекается все больше людей и где, следовательно, возможности для личной ответственности будут менее широкими, чем многим хотелось бы. Если перевести эти интеллигентные слова Пьера на твой язык, то получится следующее: кроме капитана, на современном судне есть еще четыре штурмана. Если все они по объему знаний и опыта равны капитану, то каждый про себя думает: «А почему капитан не я?»
Вот этот вопрос и есть «стремление принимать большее участие в жизни общества». Но должность капитана одна, и «возможности для личной ответственности» остальных отсутствуют. Западные хиппи — это, например, как раз те люди, которые заранее признали себя проигравшими в соревновании за приобретение «возможности для личной ответственности». Они родились раньше тех золотых времен, когда каждый член общества будет попеременно то учащимся, то исполнителем, то руководителем, если такие времена не утопия. И хиппи на Западе весьма угодны власть имущим, и власть имущие строят им небоскребы в центре столиц. Вам же — писателям и поэтам — Бог дал способность строить себе небоскребы в воображении. В воображении поэты могут даже повелевать мирами. Чем меньше «возможностей для личной ответственности» и чем больше хочется ее получить, тем значительнее количество людей, стремящихся к поэтической власти, — на безрыбье и рак рыба. Для подтверждения этого наблюдения мне достаточно было перелистать справочник Союза писателей, когда я там искал тебя, и увидеть, сколько в нем поэтов.
— А зачем ты меня искал?
— Кобылкина помнишь? Альфонса?
— Конечно.
— В прошлом году встретил его, как тебя сегодня, случайно. Интересно отметить, в аэропорту Таллина. Пьяненького. Плохо пьяненького — застойно, окончательно. Спился Альфонс.
— Что он делал в Таллине?
— Прятался. От властей прятался, интересно отметить. Последнее время он на заводе работягой вкалывал. И пихнул охранника-вахтера с лестницы. Дело завели. И он в бега подался: Альфонс сохранил наивность пещерного человека. Помнишь историю с его гадами?
«Гадами» на курсантском языке назывались рабочие ботинки — тяжелые, свиной кожи, с ременными шнурками. Альфонс как-то красил борт учебного корабля и уронил в воду гад, который по лени не зашнуровал: продевать ременный шнурок в маленькую дырочку — дело тягостное и требующее адского терпения. С досады и расстройства Альфонс стряхнул в волны и второй ботинок, правильно полагая, что один-единственный гад ему не пригодится в будущем. И в этот момент боцман принес ему первый — успел подхватить с кормы отпорным крюком. Альфонс взял в руки спасенный гад, посмотрел вслед безвозвратно утонувшему другому и заплакал настоящими слезами.
И мне захотелось плакать, когда Ящик выложил обычную историю про спившегося добряка. От тюрьмы Ящик Альфонса спас, но два года на стройках по приговору суда тот получил. К этому делу Желтинский хотел подключить меня, а я болтался где-то за экватором.
— Ты вспоминаешь о море? — спросил я члена-корреспондента.
— Да. Редко, но остро. Недавно прочитал, что Поль Валери всю жизнь при встрече с морским офицером обнаруживал грусть в душе. Ну, при встрече с флотским офицером, как понимаешь, я такого не испытываю. Однако иногда кошки скребут…
Мы поехали «не туда». Нельзя было сползать на воспоминания, на разговор «за жизнь». Мне нужна была наука, черт бы ее побрал.
— Ты согласен с тем, что расшифровать человека — значит, в сущности, попытаться узнать, как образовывался мир и как он должен продолжать образовываться? — спросил я.
— Прости, но я не могу с этим согласиться, — сказал Ящик, спокойно засовывая апельсиновую корку в щель между креслом и бортом.
— Ну, а ты можешь согласиться с тем, что человек как «предмет познания» — это ключ ко всей науке о природе?
— Почему? Откуда тебе это известно? Может быть, мои полупроводники окажутся самым удачным ключом?
— Ты сложнее Солнца?
— Да. Вероятно. Но мотоцикл тоже сложнее.
Вот логика! И это ученый!
— Так ведь мотоцикл ты сам сделал, потому что ты вундеркинд Природы. И я не про конструкцию говорю, не про внешнюю, вернее, конструкцию. У твоих хромосомных молекул наивысшая степень упорядоченности среди известных нам ассоциаций атомов. Твоя хромосома дальше всего от хаоса. У нее минимальная энтропия, — я с неохотой произнес последнее слово, ибо не знал, где там ударение. Я это слово произнес вслух первый раз в жизни. Я только глазами его щупал. А здесь пришлось щупать языком. Первый блин девочки на уроке домоводства. И, конечно, Ящик поправил ударение. И еще разъяснил, что энтропия математически выражается через логарифм меры молекулярной неупорядоченности.
Он не хотел меня злить — это я хорошо чувствовал. Но он и не хотел рассуждать о том, что вело за круг «ноблёс оближ». Не хотел не из умственной лени, не от неинтересной слабости собеседника и не от страха перед превосходством собеседника. Ему вселенски не думалось в направлении общих вопросов. Его больше интересовали девочки из ансамбля, которые курили сигареты из длинных мундштуков. Он так и постреливал в их сторону сквозь свои толстые бинокли.
— Ты, небось, и мини осуждаешь? — проскрипел Ящик без всякой связи с каким-то моим очередным философским вопросом.
— Нет.
— Слава богу! В мини тоже нет ничего нового. Я помню военных девушек сорок пятого года. Зазор между юбкой из хаки и голенищем сапожек у этих военных девиц с сержантскими погонами был не намного меньше, нежели у этих красоток.
— Зазор нам казался большим по причине нашего возраста.
— Но ты не будешь утверждать, что девушки-сержанты ходили в юбках со шлейфом?
Я не стал этого утверждать. Я начал понимать, что природа очередной раз продемонстрировала высокую мудрость, переводя ученых и техников на все более узкие рельсы и клинья специализации. За пределами клина своих узких и глубоких знаний Ящик показывал куда большую широту интереса к самой жизни, нежели была у меня даже в молодые годы. Узкий клин знаний современного ученого превращается в обыкновенную лопату, плуг или топор крестьянина. Ученый работает формулами, пашет ими целину Природы, но, как и крестьянин за плугом, без напряжения воспринимает и ласку солнца, и красоту пейзажа. Узкая специализация не так нужна самой науке, как защищает ученого от поглощения наукой в ущерб жизни. Но почему я должен поглощаться абстракциями, а он нет?
Вероятно, я начинал искренне раздражаться на Ящика, ибо ревновал к жизни, завидовал его интересу к девочкам из ансамбля, которые курили сигареты из длинных мундштуков. Мне на девочек наплевать было. Мне нужно было представить, как на них, и на меня, и на Ящика — на все наши человеческие организмы сей секунд давит хаос мира; как поток хаоса — всяких там частиц, и полей, и волн — бомбардирует нашу кожу, пронизывает печенки, завихряется в темноте наших черепов, стремится растащить нас по камушку и по кирпичику; как все наши атомы и молекулы так и рвутся в свободный танец теплового движения — анархию Броунова движения, чтобы вернуться к своему началу начал, а мы их из себя не отпускаем и сидим себе, например, в виде девушек с сигаретами в длинных мундштуках, потому что наши организмы умеют концентрировать на себя «поток порядка», способны «пить упорядоченность» из каждой подходящей среды, даже если, на первый взгляд, эта среда — полный хаос и белиберда.
— Недавно вышла книжка Шредингера о физической природе жизни. Ну, там о хромосомах, что они сопротивляются тепловому движению со стойкостью апериодических кристаллов. Я это запомнил, потому что Шредингер ссылается на Дельбрюка, а Дельбрюка я ассоциировал с Мальбруком… Ты ее читал? — спросил я Ящика.
— Шредингер путает. Это наш Кольцов первый заметил, что хромосомной молекулой можно было бы резать стекло, как кристаллом алмаза, а не Мальбрук. Интересно отметить, что я читал «Что такое жизнь» Шредингера еще году в сорок седьмом. Первая книга, украденная мною в государственной библиотеке. Помню даже посвящение, кажется, папе и маме, да? Все знаменитые физики были образцовыми детишками, уважали родителей. И мне давно пора написать маме письмо. И мне давно пора становиться знаменитым физиком…
И Ящик потащил бумагу из портфеля. Он действительно собрался писать письмо маме на высоте девяти тысяч метров в два ночи по местному времени.
Членкор любыми средствами хотел забаррикадироваться от разговора на общенаучные темы.
— Прекрати! — завопил я. — Меня тошнит от твоей рациональности! Ты совершенно западный мужчина! Недаром у тебя такое идиотское имя: Леопольд! Только западные люди умеют разделять свою жизнь на отдельные, поочередные стремления, то есть подменяют рассудком целостный дух…
— …Русак-восточник же мыслит, — продолжил меня Желтинский, — исходя из центра своего «я». Русак-восточник считает первейшей нравственной обязанностью содержать все духовные силы в этом одном центре. Совпадает ли духовный центр славянина с центром объема его оболочки или с центром массы, еще окончательно не выяснено. Во всяком случае, чистокровный славянин гоняется разом за тремя зайцами — как минимум. Потому-то никому никогда не бывает известно, куда заведет его концентрированный дух. Зайцы, за которыми гоняется славянин, обычно теряются в догадках и вечно нервничают. Отчего любой заяц, которого славянин все-таки поймает, оказывается издерганным, тощим, истеричным и грубо славянину хамит… Что тебе от меня надо? Я же вижу, что тебе надо что-то выяснить, надо поймать одного зайца, а ты гоняешься за десятком. Конкретно спрашивай. Например, как обстоит у ученых Сибири с мясом и свежими овощами?
— Конкретно. Шарден тебе попадал в руки? Его «Феномен человека»?
Ящик задумался, и кожа над его правым глазом задергалась, и он даже приложил руку ко лбу, вспоминая. Наконец спросил:
— Это поэт? Что-то из искусства?
До чего я спесив! Если узнаю, что собеседник не читал книги, которая в данный период сильно переживается мною, то собеседник немедленно вызывает снисходительно-разочарованное отношение. И говорить с ним делается как-то и не о чем, хотя он прочитал тысячу других прекрасных книг, которых ты и не видел.
И при всем уважении к члену-корреспонденту Леопольду Васильевичу Желтинскому я испытал такое разочарование, когда убедился в том, что он не читал Тейяра де Шардена и художника Жана Симеона Шардена назвал поэтом.
Если первую в своей жизни книгу Ящик стащил из библиотеки и автором ее был физик, то я первую свою книгу купил на курсантскую получку и авторами ее были художники. Книга дорогая — тридцать рублей, «Мастера искусства об искусстве», том второй, «От Шардена до Курбе». И сегодня, когда взгляд падает на эту книгу, я восхищаюсь собой. Надо же, а? Не прокутил курсантскую тридцатку! Книжку купил! А ведь как прокутить хотелось. И сколько раз потом брал я «От Шардена до Курбе» в минуты жизни трудные, чтобы загнать, но опускались руки…
«Товарищи пассажиры! Наш самолет летит на высоте восемь тысяч метров. За бортом минус сорок девять градусов. Проходим город Горький…»
— Нет, я сейчас не о художнике Шардене, — сказал я, сдерживая разочарование, — я о иезуите, антропологе и природном философе. Он удивительно доходчиво объяснил мне, почему клетка делится. Она начинает делиться на две, когда степень сложности ее устройства достигает максимума в пределах ее объема. Удивительно просто он это мне объяснил. Ведь и про человека мы говорим: «поделился» знаниями, опытом, ощущениями. И человеку так же необходимо делиться, как клетке. Когда знания в человеке накапливаются и достигают максимальной для него сложности, он начинает отделываться от них, он отдает их лошади, если он извозчик, или стенам камеры, если он узник, или тебе, как делаю это я. Я вот открыл совпадение в сути глагола «делиться» при разных его употреблениях. Может, я сейчас Америку открыл. А может, эту Америку до меня уже сто Эйриков Рыжих открыли. Ладно. Бог с ним, с Шарденом. Что ты можешь сказать о теории Маркова?
— Какого Маркова?
— Да это твой начальник! Академик-секретарь Отделения ядерной физики АН СССР! Макро-микросимметрическая Вселенная… галактики внутри элементарных частиц? Вот у меня его статья! — и я сунул Ящику «Будущее науки», открыв на шестьдесят девятой странице.
Ящик поправил очки и с невозмутимым видом прочитал вслух первую фразу: «Человека всегда интересовал мир “в огромном целом” — Вселенная». И проскрипел упрямо:
— Не все, что вызывает интерес, является объектом науки. Телепатия тоже вызывает интерес, но никакого отношения к науке не имеет.
Я не стал спорить. Спорить с Леопольдом Желтинским теперь должен был Моисей Марков. Отчаявшись вызвать Ящика на серьезный разговор, я вдруг заснул, потому что очень легко сплю в самолете.
Занятно, что в море, в длительном рейсе почти никогда не снятся морские сны. Зато чем дольше живешь на суше, тем чаще снятся морские. Самый неприятный, регулярно повторяющийся: я в рубке огромного парохода, впереди берег, свалка мертвых судов — корабельное кладбище, я уменьшаю ход, но не стопорю машины, не отрабатываю задним; на малом приближаюсь к грудам ржавого металла, раздвигаю его форштевнем, как раздвигаешь баржи в лондонских доках или бревна в Северной Двине; веду пароход посуху, как по мокрому; вплываю в городскую улицу (обычно незнакомую, но один раз я прямо по Невскому проплыл), дома вплотную к бортам, во мне удивление и ощущение непоправимой аварии, но без страха за ее последствия, то есть удивление и любопытство сильнее страха — так, вероятно, у космонавтов на Луне.
И в самолете в восьми тысячах метров над планетой мне приснился морской сон: опять я проплыл посуху, как по океанским волнам. А когда открыл глаза, Леопольд ел очередной апельсин и дочитывал последние строчки «Макро-микро сим метрической Вселенной».
— Ну, как статья? — спросил я.
Ящик хмыкнул, всем своим хмыком показывая, что не соглашаться с авторитетом академика Маркова ему трудно, но истина ему все равно дороже.
— Я против подобных публикаций, — сказал Леопольд Васильевич. — Интересно отметить, что это область фантазий. Цивилизации внутри микрочастиц — фу!
— Ты когда-нибудь слышал о том, что наука, даже самая точная, развивается не только благодаря новым теориям и фактам, но и благодаря домыслам, мечтаниям, надеждам ученых? Конечно, развитие оправдывает лишь часть положительных надежд и порождает массу неожиданных отрицательных результатов; конечно, множество великолепных домыслов оказываются иллюзией и потому подобны мифу. И только в исторической перспективе, оглядываясь, мы начинаем твердо знать, что в науке было иллюзией, а что великой истиной, но сегодня…
— Сегодня наука — это то, что можно измерить, — сказал Леопольд Васильевич Желтинский с апломбом нобелевского лауреата. — Вот реликтовое излучение — это интересно и достоверно. Слышал про реликтовое излучение?
— Да.
— А кто здесь про попа написал?
— Я.
— Значит, и сам к галактикам внутри электронов с иронией относишься?
— Нет. Без иронии. А стишок про попа и его собаку — один из самых великих стихов нашей цивилизации. В нем соединяется бесконечность с юмором, то есть Вселенная, умноженная на феномен человека. Человек не придумал ничего выше юмора. Только юмор сможет помочь нам, когда совесть начнут закладывать в ЭВМ. Вот здесь, в этом же сборнике, есть еще статейка одного немца. Он уже все приготовил, чтобы заложить совесть в машину и перевести ее на язык математики. Почитай.
— Не буду! Совесть в ЭВМ! Да ты понимаешь, что говоришь?! — вдруг окрысился Леопольд Васильевич и еще при этом посмотрел на меня волком.
— А что-нибудь о поведении животных ты читал? — спросил я. — Чрезвычайно современная и жуткая штука. Вот ты, прости, сейчас окрысился и посмотрел волком. И это значит, что в тебе еще сидят и крыса, и волк. И здесь нет ничего оскорбительного. А совесть нашу — хотите или нет — засунут в машину и обсчитают еще точнее температуры тела-источника реликтового излучения.
Я точно заметил, что «совесть в ЭВМ» производит на собеседника сильное впечатление, он от этой темы нормально зверел. И мне это доставляло удовольствие. Ну почему я должен фильтровать сквозь свое сознание всю мудрость и чепуху века, почему я должен ночей не спать, чтобы удержать хоть в каком-нибудь подобии цельности миросозерцание; чтобы связать крысу с человеком и не разлюбить при этом человека; почему я один должен содрогаться перед близкой возможностью создания эталона совести, который нужен обществу в данный момент его развития в тактических, так сказать, целях? Почему я мучаюсь, а ученый человек при этом посмеивается над всеми этими вопросами, ибо знать о них не хочет? Я уже тоже начинал от нашего бестолкового разговора нормально беситься, хотя в обозримом прошлом человек и не проходил в своей эволюции стадии беса. А может, проходил? Может, в одном из моих фридмонов бес сидит и облизывается, черт бы его побрал!
Ящик ел очередной апельсин с таким мрачным видом, будто его тоже раздирали противоречия. Потом сказал:
— Ненавижу все, что пишется не для узких специалистов. Но про совесть прочту. Давай!
Я открыл «Будущее науки» на сто семьдесят второй странице, на статье «Этометрия и модель совести».
Но свет притух — самолет шел на посадку в Омске.
Мороз там оказался антарктический. Ночные прожектора светили сквозь фиолетовую неподвижность застывшего воздуха. От одного только зрелища мурашки драли по коже. И я объяснил Ящику, что наша «гусиная кожа» есть атавистическое наследие тех добрых времен, когда мы были сплошь покрыты перьями или волосами и эти перья или волосы в момент опасности становились дыбом, как это и сейчас бывает у птиц и животных, отчего они выглядят больше, сильнее и страшнее и сами начинают пугать то, что только что напугало их. У нас перья и сплошная шерсть отсутствуют, но пупырышки — это те гнезда, из которых когда-то перья или волоски торчали. Микроскопические мышцы в гнездышках от страха сокращаются, как они сокращаются и от холода, ибо стоящая дыбом шерсть имеет в себе большую воздушную прослойку, нежели слежавшаяся шерсть, и лучше защищает организм от охлаждения.
— Интересно отметить, — проскрипел Ящик, когда мы выпили в аэровокзале Омска по бутылке теплого лимонада, — что устроители научного центра в Сибири учли все, кроме сибирских морозов. В сорок градусов невозможно никуда, кроме как на работу, выйти. А мой младший наследник сразу простыл, теперь мочится под себя, радикулит и прочее…
— Подожди ты с этой ерундой, — сказал я. — Как ты думаешь, растет или уменьшается энтропия Земли, если считать планету замкнутой системой?
Он навел мне прямо в лоб толстостеклые бинокли и процедил:
— Или ты меня разыгрываешь, или ты обыкновенный шизоид. Я тебе о своем горе, о сыне, который под себя мочится, а ты? Я тебе про Альфонса, а ты и координаты его не записал! — Он увидел, вероятно, растерянность на моей физиономии и пожалел меня, потому что был добрым человеком. — Господи! С такой настойчивостью у нас в Академгородке задавали дурацкие вопросы о расовом неравенстве одной гидше-секс-бомбе с американской выставки туристического барахла. Ее пытали и пытали про негров и индейцев и довели до точки. Вот пребывает она уже в точечном состоянии, эта сверх-секс-бомбочка, а ей еще вопросик: «Скажите, девушка, а вы сами чистая американка?» Она и брякни: «Да. Я сегодня уже мылась в душе!» Отстанешь ты или нет?




Новости

Все новости

26.11.2019 новое

КНИЖНОЙ ЛАВКЕ ПИСАТЕЛЕЙ – 85

22.11.2019 новое

«СУДЬБА РУССКОЙ ЭСКАДРЫ: КОРАБЛИ И ЛЮДИ»

17.11.2019 новое

ПОСЛЕДНИЙ ГАРДЕМАРИН БОРИС ЛОБАЧ-ЖУЧЕНКО


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru