Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Поплыли из Певека в Игарку



РДО: «В/срочно т/х “державино” следуйте самостоятельно редком льду через пролив мелехова далее через 7110 16033 7133 15800 7138 15600 7216 15300 откуда через точку 7200 15100 должны входить в пролив лаптева южным вариантом вдоль изобаты 8 метров».

Закончили выгрузку в 02.00, оформили документы и отошли на рейд в 03.09 22 августа.
Приказу следовать самостоятельно Фома Фомич сопротивлялся с такой же мрачновато-смертельной решительностью, с какой все судовые буфетчицы почему-то сопротивляются ношению белого чепчика…
Когда говоришь по «Кораблю» (по УКВ), нажав тангетку, то собеседник никакими силами тебя прервать не может, ибо ты его не услышишь до того самого момента, пока сам, своей волей, тангетку не отпустишь. Вот эту-то техническую тонкость Фомич использует на всю катушку.
Удачно протянув резину таким манером с тангеткой часа четыре и вторично доведя диспетчера порта Певек до попытки пробить головой сейф, Фомич было уже решил, что ему разрешат не следовать самостоятельно и дожидаться «Комилеса» на якоре в бухте, но…

РДО: «Немедленность выхода колыму подтверждаю тчк руководствуйтесь полученной калькой далее проливом мелехова далее запросите рекомендации кнм лебедева кнм полунин».

— Против лома нет приема, если нет другого лома, — пробормотал Фома Фомич.
И в этот момент (очень неудобный, неподходящий момент для подобного вопроса) Галина Петровна спросила у супруга:
— Это правда, что если чайка сядет в воду, то будет хорошая погода?
— Вообще-то, значить, правда, — ответил разъяренный неудачей Фома Фомич, — но и среди них падлы попадаются! Сядет такая на воду, а погода-то и плохая!
Такую грубоватую реакцию Фомы Фомича можно еще объяснить тем, что он, по его собственному выражению, «репу ломал» всю ночь на предмет какой-то где-то на нашем пути примерзшей ко дну Восточно-Сибирского моря подводной стамухи и какой-то еще неприятной радиограммы с какого-то непонятного парохода.
Да! Чуть не забыл, что Фома Фомич за свое более чем полувековое существование так и не познал природу и назначение кавычек. Потому названия судов он всегда пишет без кавычек, чем иногда запутывает даже себя.
Но самым ужасным для Фомича бывает вариант, когда радиограмма действительно путаная и угадать ее философский смысл надо интуитивно. Так, например, однажды ему принесли радиограмму, в которой вместо подписи отправителя стояло два слова «ПРОШУ ПИНСКИЙ», причем ни о какой просьбе разговора в тексте не было. Этот мучительный случай закончился только через двое суток, когда, придя в очередной порт, Фомич узнал, что там есть мелкий начальник Прошупинский…
Когда Фомич встречает в эфире коллегу, то сразу что-нибудь вспоминает из прошлого, ибо за долгие годы со многими работал или общался раньше. Это такие воспоминания: «Значить, этот-то, кажись, это он в пятьдесят шестом мне белье сдавал без процентовки, не на дурака нарвался…» Или: «А этот вторым механиком на “Коломне”… полтонны картошки у меня с ночной вахтой съел, а высчитать так и не удалось с него… Ишь холодильник отрастил — на одни брюки два метра надо, — жрет, как трактор…» Восточно-Сибирское море Фомич упрямо называет Новосибирским. И в разговоре с капитаном порта Певек тоже так называл.
Еще о наивности Фомича. Он двадцать раз в Арктике и, например, впервые узнал, что летом не бывает северных сияний, — какая-то симпатичность в таком безмятежном неведении обо всем, что лично Фомича не касается.

Итак, в жутком Певеке дела закончены — судно обработано. «Обработать судно» звучит странно. Но смысл выражения простой — такой же, как, например, в выражении «обработать квартиру» на воровском жаргоне. То есть ее обчистить.
Сдали груз более-менее ничего. Не хватило двухсот двадцати банок консервов и нескольких мешков сахара.
Консервы воровали и жрали прямо в трюмах, бросая за борт пустые банки, певекские грузчики. Саныч припутал одного, но тот потом удрал, а бригадир не назвал фамилии.

С 12.00 до 18.00 вдоль острова Айон по узкой щели между семибалльным льдом и берегом, в сплошном тумане при сильном солнце — самое омерзительное сочетание, ибо ничего не видно.
Много плавающих ледяных полей метров по сто пятьдесят — двести и отдельных внушительных глыб.
Около ноля вошли в сплоченный лед.
Уже ночь. Тьма.
За нами шел «Булункан». Фомич все науськивал его пройти вперед. «Булункан» местный, назначение на Колыму, осадка четыре метра, может огибать мыс Большой Баранов в четырех кабельтовых. Под берегом полынья чище. Выбрались в нее, пропустили «Булункан» вперед. Там (хорошо видно по радару) свинья псов-рыцарей — ледяной мешок.
«Булункан», не будь дурак, не полез, шлепнулся на якорь. Мы, конечно, тоже.
Я послал РДО на Чекурдах Лебедеву, что, мол, застряли, ждем рассвета, видимости, указаний.
Нашел туман, еще более глухой.
Под килем восемь метров, кромка в полутора милях, одно любознательное любопытствующее поле все норовит приблизиться и познакомиться. Очень настырно и навязчиво оно это делает.
Фома Фомич о «Булункане»: «Как бы его первым подтолкнуть. Вот он за мыс пройдет, нам скажет, что да как, тогда и мы пойдем…»
Разин: «В войну у нас одному командиру и старпому крепко припаяли. Они не прошли, а кто-то прошел. Надо ждать, но только так, чтобы кто другой не прошел…»
Утро. Развиднелось.
«Булункан» уже ползает у подножия Большого Баранова.
Фомич: «Плыть-то оно, значить, нужно бы… Но, значить, первая заповедь-то какая? В лед не входить — вот она, первая заповедь-то… И мы не пойдем. Вот когда “Булункан” окончательно за мыс проникнет и нам скажет, то… Нет, значить, первая заповедь: в лед без приказу не входить, самовольно, значить, не положено…»
А есть пока один приказ: идти к Колыме и потом к Индигирке самостоятельно…
Полдень.
Солнце. Ясность. Огромное небо. Тумана нет и в помине.
«Высокое» или «низкое» небо не зависит от высоты облаков. И при облаках оно бывает иногда огромным, а при чистом зените — низким. Почему небеса распахиваются, не знаю.
Над мысом Большой Баранов они распахнулись в голубую необъятность. И абсолютный штиль. И холодная стеклянная прозрачность вод вокруг льдов. И белизна льдин. И зелень их подножий. Вот все-таки опять обнаружена зелень в Арктике.
И зелень ледяных основ сквозь прозрачную стылость вод не мертва. Глядя на такую изумрудно-салатную зелень, способен понять, что и вся жизнь родилась из океана.
Оранжевые лапки и клювы крупных полярных чаек. На каждой мачте и стреле сидит пассажир — чайка. Это те, которые насытились, безбилетники. У полярных чаек особенное — какое-то приветливое, самую чуточку испуганное отношение к судну…
Когда «Булункан» уже вошел в реку и говорил с диспетчером Колымы, Фомич решился соваться в лед у Баранова. И мы поплыли. И мне показалось, что в самых глубинах своего опасливого, но морского (!) сердца Фомич обрадовался тому, что пошел в лед. Но все-таки его сердце было, вероятно, похоже на чаячьи лапки — оно часто поджималось и переступало по ребрам его грудной клетки, точно так, как это делают полярные чайки на льдинах.

Необходимо отметить, что тетя Аня резко и броско похорошела и серьги каким-то особенным блеском сверкают в ее ушах.
Близко места, над которыми я летал на разведку.
На путевой карте есть приписка: «Место высадки де Лонга». Его могилу на карте я не нашел.
Сутки нормального плавания в сильно разреженном льду.
Делать двум судоводам в такой простой ситуации на мосту нечего. И я мирно спал на диване в штурманской рубке.
Пока на вахте был Дмитрий Александрович, я видел хорошие сны. Потом заступил старпом. Я встал, спустился вниз, попил чай с сухим хлебом и не менее сухим сыром (среда) и опять завалился на диванчике в штурманской.
И был разбужен нечеловеческим по накалу испуга и значительности воплем старпома: «Виктор Викторович, снег!»
Еще не уразумев, что там за словом «снег», я слетел с дивана и влетел в рулевую осколком шрапнели, успев в этом полете все-таки заметить время по часам над штурманским столом — 05.15.
Оказался обыкновенный снежный заряд и, естественно, резкое уменьшение видимости, но при включенном радаре и чистом море никаких оснований для нечеловеческого вопля не было…
А Тимофеич смотрел на меня, как невероятно глупая, но невероятно верная собака, поднявшая хозяина с постели в пять пятнадцать утра бешеным лаем в адрес хозяйской дочери, возвращающейся с гулянки.
Всю следующую неделю — до траверза Хатанги — точное повторение того, чем я уже утомил вас, описывая дорогу на Восток.
Лед, лед, лед, лед, мы идем по Арктике… Лед, лед, лед, лед, мы идем по Арктике… Интересно, был ли Киплинг женат?.. Лед, полынья, лежание в дрейфе, лед, прибрежная полынья… День, ночь, день, ночь, мы идем по Арктике; день, ночь, день, ночь — все по той же Арктике…
В проливе Лаптева несколько тяжких мгновений при вроде бы неизбежном навале на «Гастелло». Пронесло чудом.
Вообще-то, конечно, Арктика середины навигации другая, нежели в начале. Имеется в виду не сама Арктика, а наша деятельность в ней.
Начало навигации — это период с изрядной долей показухи, это много статей в газетах и вспышка энергии.
Сейчас Арктика — льдина, которая перевернулась вверх брюхом, то есть вместо заснеженной белизны вдруг показалась грязь и тина от всех мелей, на которых эта льдина сидела. Ледоколов не дозовешься, самолеты разведки уже все поломались и не летают неделями, корабликов набилось уйма, вожжи управления ослабели, организация оказалась полулиповой, все пошло по-российски — то есть извечным «давай-давай!»… На траверзе Хатанги получили приказ ожидать атомную «Арктику».
Бездеятельный дрейф в ожидании ее скрашивал Шериф. Он все чаще делит с нами тяготы морской службы. И растет с такой скоростью, как будто воздушный шарик надувают велосипедным насосом.
В Певеке Саныч носил щенка к ветеринару, бедняге вкатили укол от бешенства. Он получил на этот предмет справку с печатью и зазнался, и держится так, что напоминает мне меня самого в детстве. Помню, когда еще не умел читать, то ходил по улицам, держа перед глазами развернутую газету: читаю, мол, даже на ходу — такой грамотей. И вот один язва-мужчина взял да и перевернул газету перед вундеркиндом на сто восемьдесят градусов — я держал ее вверх ногами.
Шерифа Саныч собирался назвать Аполлоном или Аполло — в честь американских покорителей космоса. Потом решили, что это непочтительно по отношению к героям. А я еще добавил, что у одного сумасшедшего есть рассказ, который ведется от лица собаки-боксера, и звать боксера Аполлоном, и что такое имя подходит только для интеллигентских собак, а не для чистокровной чукотской лайки. И тогда по закону ассоциативного мышления его назвали Шерифом — тоже американское.
В 16.00 явился Арнольд Тимофеевич и заныл на тему щенка, ибо обнаружил в ватервейсе кал, и что если еще раз обнаружит, то по законам и положениям имеет право щенка выкинуть.
Саныч попросил извинения и сказал, что немедленно после сдачи вахты пойдет и уберет. Умеет держать себя в руках второй помощник. Хотя сегодня получил какую-то неприятную РДО от жены.
Угрозы старпома выкинуть щенка пугают и меня. Это просто сделать так, что никто и не увидит: свалился, мол, щенок по глупости за борт — и концы в воду. И Саныч теперь закрывает каюту, когда уходит куда-нибудь без Шерифа.
Дело и в том, что щенок начал гавкать. И с каждым днем громче. И вот он, чувствуя врага в старпоме, гавкает даже тогда, когда тот транзитом следует мимо. Мало того, Шериф начал лаять по ночам, когда слышит, как в соседней каюте переворачивается с бока на бок Спиро. И Санычу пришлось смастерить щенку миниатюрный намордник. Попробуйте своими руками надевать душевному, обаятельному, пушистому существу — собачьему ребенку — намордник! Саныч сперва хотел запирать щенка на ночь под полубак, но потом мы решили, что такое еще больше Шерифа травмирует и обидит.
Внутрисудовая мелкая политика и даже дворцовые перевороты не для дублера капитана. Я прикомандированный. И в интриги Арнольда Тимофеевича со щенком тоже не совался. Но попробуйте избежать склок в квартире, если в кухне у единственной плиты день изо дня толкаются Спиро, Фомич, Ушастик, тетя Аня и вы.
Дипломат величайших извивательских и уклонительных возможностей Генри Киссинджер в подобной ситуации и то давно уже перестал бы совершать челночные метания по Ближнему Востоку и повесился в полосе Газы, то есть между Израилем и арабским миром. И я тоже сорвался, ибо Шерифа полюбил, причин для раздражения на Спиро скопилась полная запазуха. Нужен был только повод.
Арнольд Тимофеевич при обострении ледовой обстановки, как я уже сто раз говорил, уюркивает с мостика в штурманскую рубку. Когда кризисная ситуация разряжается, он возникает на мосту.
Иногда у меня даже мелькает подозрение, что Спиро плохо видит вдаль. Быть может, этим объясняется его стоическое сопротивление приказу выходить на крыло и смотреть вперед при движении в тумане и тяжелом льде?
И нынче, когда подошла «Арктика» и начали движение, он исчез. Я с левого бортапроворонил ледовый выступ правой бровки канала, поздно прибавил ход, в результате судно не зашло на поворот в ледовую щель с достаточным радиусом циркуляции, чудом проскочили, но чпокнулись сильно.
И сразу появился старпом:
— Намучился с радиопеленгами. Один другого забивает. Понасовали радиомаяков — и не разберешься с ними. Вот в тридцать девятом — было всего два! Не спутаешь…
— Арнольд Тимофеевич, вы ведете себя преступно, — сказал я. — Я сниму вас с вахты, если вы еще раз уйдете в штурманскую при движении в тяжелом льду.
— Вы позволяете себе со мной так разговаривать, потому что я беспартийный! — прошипел Арнольд Тимофеевич.
Доктор, который от безделья околачивался в рубке, прыснул. Все знают, что карьерные неудачи старпом объясняет беспартийностью. И потому у него на душе в смысле карьеры покойно, вообще-то.
— Простите, — сказал я. — Но от своих слов я не откажусь. Если обрисовать ваше поведение Службе мореплавания, то дальше Мойки вы больше не поплывете.
— А если обрисовать парткому, что вы слушаете антисоветские китайские передачи, то и вы далеко не уплывете, — многозначительным и холодным, как вода на Колыме, шепотом сказал Арнольд Тимофеевич.
Мы были близко от Колымы. Потому и пришло такое сравнение.
Дело заходило слишком далеко, чтобы я мог позволить себе роскошь безответности.
— Зарубите себе на носу! — заорал я. — Зарубите себе на лбу! Что это будет ваш последний рейс, если вы не будете вести судно! Марш на крыло!
Он только ошалело закосил на меня глазом.
Когда человек с перепугу бежать уже не может, прыгать, ясное дело, тоже не может и говорить не может, то ему одно остается — ошалело и дико косить глазом. И это производит впечатление на слабонервных.
Ведь самые жуткие портреты — когда взгляд в три четверти.
Вот автопортреты, например, взять. Жуть берет от некоторых. Художники-авторы чаще всего смотрят с бессмертных полотен зрачком, загнанным в самый угол век, в офсайт.
И старпом, когда его прихватываешь, также оказывается всегда к тебе боком и бросает дикий, злобный взгляд, именно загнав зрачки в самый корнер глаз.
Когда я оторвался, он вылез на правое крыло и торчал там битый час, хотя мы скоро вошли в мелкобитый лед и ему как раз можно было бы и не торчать там.
Рублев сделал вид, что не слышал моего неуставного вопля. И для укрепления во мне такого ощущения с ходу принялся рассказывать о семейной жизни.
Первая жена архангелоса была из деревни. Звали Рыжая. До Рублева ей было как до лампочки, но необходима была ленинградская прописка. Через четыре дня после получения прописки Рыжая его покинула. Новая жена хорошая: все понимает, потому что плавала судовой поварихой. Теперь работает резчицей — режет ткань по выкройкам. Скучная работа. Девяносто — сто рублей. Требует от Рублева мытья ног перед сном. Если он выкобенивается, сама ему моет, — еще одна в некотором роде Мария Магдалина. Недаром наш ас-рулевой носит такую знаменитую фамилию и имя.
У радиста первые связи прямо с Ленинградом. Слышно на два балла, но он просиял. До чего же всех людей тянет к домашнему.

С 12.00 до 18.00. Вдоль берега Прончищева, мимо бухты Марии Прончищевой и островка Псов с генеральным стремлением к заливу Терезы Клавенес проливом Мод под водительством атомохода «Арктика». Судя по шумихе в газетах и в эфире, атомоход, вероятно, уже докатился вослед Пушкину и Наполеону до шоколадных этикеток и пирожных, и витрин кафе типа «Полюс», и миллионов спичечных коробок. И свирепый осетин подобрел. Мил и заботлив. А может быть, он улетел в отпуск, а командует другой дядя? Во всяком случае, «Арктика» даже шутит — грубовато, но пошучивает и с трогательной заботливостью предостерегает о всплывающих ледяных рифах.
Ледоколы похожи на безжалостных, перегруженных операциями хирургов еще тем, что на подходе вместо знакомства спрашивают:
«“Державино”, у вас винто-рулевая группа в порядке?»
«Да!»
«У вас на машину жалобы есть?»
«Нет».
«Как с корпусом — водотечность была?»
«Нет, слава богу!»
«Попрошу не говорить лишних слов!»
«А где я лишние слова сказал?»
«А про Бога — лишние. Вам не кажется?»
«Простите, вас понял…»
Идти за «Арктикой» первые четыре часа было трудно, а последние два — страшно. Атомоход рвал суда из десятибалльного льда, как зубы из здоровой челюсти. Есть понятие «рвать с болью», и еще одно — «драка до первой крови». Оба годятся для передачи ощущений от прошедших двух часов.
Но сперва «Устюг», потом «Гастелло» оказались кормой вперед в торосистой перемычке, что вызвало у них самих некоторое недоумение.
Добрый дядя с «Арктики» посуровел и выразил скромное желание видеть их носы на курсе, а не смотрящими в зад. Но его понукания не помогли. Караван затерло многолетним льдом, при взгляде на который у меня начинали ныть давно вырванные зубы мудрости и сосать под ложечкой. И атомоход наконец сказал, что он не способен помочь отставшим и потому будет выводить поштучно. Правда, это он уже не сказал, а опять прорычал.
Нам адресовался первый рык:
— «Державино»! Начинаем с вас! Держать дистанцию пятьдесят метров! Работайте «самым полным»!
Я чуть было не нарушил морские традиции. Очень хотелось зарычать в ответ: «Ты там от своих атомов с ума не сошел?!» Но, конечно, сдержался и бесстрастно переспросил:
— Я — «Державино»! Вас не понял. Какую дистанцию держать?
— Пять-де-сят мет-ров! И не бойтесь! У нас такая моща, что в любой секунд дальше Брумеля прыгнем! По каравану! Слушайте внимательно!
И «Арктика» человеческим голосом объяснила всем судоводителям, что у нас инерция мышления, что мы боимся сверхмалых дистанций, а тактика плавания за атомоходом в тяжелом льду без промежуточного ледокола должна быть именно такой: минимальная дистанция и полный ход, так как атомоход вдруг заклиниться и неожиданно остановиться при его мощности не может, а значит, и опасности впилить ему в корму с полного хода нет никакой.
Я честно попытался вникнуть в новую тактику возможно глубже, но не вник. И сказал Дмитрию Санычу:
— Фиг им, а не пятьдесят метров! Будем держать не меньше двухсот. Как думаешь?
— При полном ходе три фига им, а не пятьдесят метров, — мрачно сказал Саныч. — И не двести метров, а не меньше двух кабельтовых.
И мы врубились в дьявольский хаос шевелящихся, вертящихся, налезающих одна на другую, опрокидывающихся, встающих на попа льдин за кормой «Арктики», так и не преодолев инерции своего старомодного мышления.
Сегодня я знаю, что новая тактика оправдалась и атомоход внедрил ее в сознание капитанов тех судов, с которыми часто работает. Но в данном случае старомодность мышления нас спасла, ибо «Арктика» плавала первую навигацию и еще недостаточно знала самоё себя.
Минут через двадцать адского движения «Державино» содрогалось, стонало и молило о пощаде, а мы дергались на крыльях мостика от сотрясений, как китайские болванчики, под аккомпанемент свирепого рыка: «Сократить дистанцию!»; так вот, минут через двадцать мы со смертным ужасом увидели, что атомоход встал! Встал перед нами так неподвижно, будто упер форштевень в мыс Баранова! А мы работаем «полным вперед» и давать «задний» бессмысленно — Ушастик и застопорить-то не успеет. И всякие «право-лево на борт!» также бессмысленны — на двухстах метрах никуда не отвернешь. По инструкции и согласно хорошей морской практике, в подобных ситуациях положено одно — пытаться попасть застрявшему ледоколу своим форштевнем в середину его кормы: меньше последствия удара для обеих сторон.
— Андрей, целься ему в …! — крикнул я Рублеву.
— Знаю! Стараюсь! Только все одно скулой врежем! Струей отбрасывает!
Какая уж там «струя». Под кормой «Арктики» была не струя. Там кипели зелено-белые буруны, гренландские гейзеры и все разом, включая «Самсона», петергофские фонтаны от продолжающих работать трех огромных винтов.
Через несколько секунд эти красоты скрылись из видимости, полубак «Державино» и надстройки атомохода — вот и все, что мы видели. Вяло и неторопливо я перевел телеграф на «полный назад».
— Отзвоните аварийный, три раза отзвоните, — посоветовал Дмитрий Саныч. — Для записи в журнал.
Громадина «Арктики» нависла над нами, мы уже двигались как бы под ней.
— И отзвонить не успеем, — сказал я и подумал о том, что Фомич, конечно, проснулся от адских сотрясений, с которыми мы шли последнее время, и сейчас стоит у окна каюты и горячо благодарит провидение за то, что на мостике в момент навала и аварии был дублер.
Вероятно, оставалось метра три, когда «Арктика» — несколько десятков тысяч тонн стали — в полном смысле этого слова присела, как обыкновенная лошадь перед прыжком, и прыгнула вперед: они успели вывести движители на полную мощность всех своих семидесяти пяти тысяч атомных лошадей и прошибли баррикаду сторошенных льдов на границе ледяных полей, в которую уперлись. Кабы дистанция между нами была пятьдесят, а не двести метров, то… то секунд не хватило бы, и «Державино» оказалось бы без правой скулы и с затопленным первым трюмом — это как минимум.
Я перекинул рукоять машинного телеграфа на «полный вперед», очень торопливо перекинул — мощь семидесяти пяти тысяч атомных лошадей, превратившись в Ниагарский водопад кильватерной струи, ударила нам в нос, и «Державино» почти вовсе потеряло движение. Когда я дергал телеграф, то представил теперь Ивана Андрияновича в машине и то, как он сыплет проклятия на идиотов судоводителей, которые на мостике сами не знают, какой, куда и зачем им нужен ход.
Потом вытер холодный пот со лба.
Я вытер со лба действительно обильный пот, и он действительно был холодным не от ветра и мороза, а от пережитого.
— Нечистая сила! — выдохнул Рублев.
— Пожалуй, какой бы у нас сокращенный экипаж ни был, а следовало бы вызвать на вахту второго матроса и мерить льяла беспрерывно, — сказал Дмитрий Саныч.
Оба были правы, то есть я был полностью с ними обоими согласен.
— Да, ребятки, это вам не фунт изюму, — сказал я. — Но теперь будем держать пятьдесят метров. Уверен, после такого урока ледобои больше не зазеваются.
И оба соплавателя согласились со мной.
А когда мы вышли в полынью, вместе с нами из-за туч вышло солнце; дьявольские льды засверкали, вода заголубела. С «Арктики», которая описывала крутую циркуляцию, чтобы идти обратно в перемычку за оставшимися там корабликами, кто-то помахал нам ободряюще рукой. Настроение наше стало солнечным. Мы легли в дрейф и глядели вслед «Арктике» и на далекие черные точки — застрявшие кораблики, которым еще только предстояло осваивать новую тактику ледовой проводки за атомоходами, и чувство испытывали приблизительно такое, какое возникает у человека, уже расставшегося с проклятым больным зубом и вывалившегося из кабинета дантиста в коридор, где он видит бедолаг, ожидающих своей очереди на экзекуцию. Или такое чувство мы испытывали, как у драчуна, который с огромной радостью обнаружил у себя на физиономии кровь, и потому прозвучало долгожданное: «Брэк!»
Благополучно выдернув в полынью все суда каравана, «Арктика» подняла в воздух вертолет. Мне всегда кажется, что надо быть профессиональным самоубийцей, чтобы работать вертолетчиком на судне: взлет с тесной площадочки на корме и посадка туда же с косого нырка.
При этом на корме атомохода горит чадный, какой-то красно-черный, траурный костерчик — снос дыма показывает пилотам направление ветра над самой палубой.
К полудню атомоход отвернул правее, а нас отправил под наблюдением вертолета по прибрежной полынье, где чистая совсем вода.
И мы пошли по синей полынье, слева тяжелые и холодные, стальной тяжести снеговые тучи обложили берег Прончищева, в зените голубело непорочно, справа в белых льдах шла параллельно нам «Арктика», и вокруг всего этого дела стрекозой парил вертолет. И с него раздался голос в адрес головного:
— «Великий Устюг», подо мной большое-большое стадо моржей! На ледяном языке! Я над ними завис!
«Устюг» ничего не понял и переспросил:
— Кто, какое стадо висит?
— Моржи, моржи подо мной! Большое стадо!
— Понял! Спасибо!
И все мы поплыли дальше, тараща глаза в бинокли, а вертолет повис над далеким белым ледовым языком, как привязанный веревочкой. Вероятно, он спугнул зверей, потому что минут через десять «Устюг» сказал:
— «Державино», осторожнее! Не задавите моржей! Они тут вокруг плавают!
И мы увидели справа и слева плавающих тесными группками-семействами моржей. И мамы-моржихи наскакивали на маленьких и клыками гнали их в сторону от судов… Все — и большие и маленькие — были сивые, а бивни были белые.
Фомич вел судно. Он, конечно, чувствует некоторую виноватость передо мной. Ведь когда судно попадает в стрессовую ситуацию, основной капитан, по неписаному закону, должен сам лететь на мостик и взваливать на себя ответственность.
Потому, услышав про моржей, он посмотрел на меня вопросительно-просительно и довольно неуверенно спросил:
— Викторыч, я объявлю, а?..
До чего же он обожает сообщать по принудительной трансляции экипажу всякие новости, когда экипаж спит после вахт.
И Фомич объявил о моржах и пригласил всех желающих на палубу. Прибежала и его супруга, и смотрела на моржей в бинокль, и ахала, все мы повизгивали и тоже ахали.
Как плохо будет людям без моржей! Физиономии моржей смахивали на Виктора Борисовича Шкловского, прости он меня за такое.
И вспомнились его рассуждения. Он сидел на балконе Дома творчества в Ялте, подсматривал за Черным морем в щель между кипарисами и говорил сам с собой: «Даже вода устает течь… Киты устают отдавать ворвань людям… И перестают рожать… Устают стальные корабли. Они прежде всех… Моряки, которые шаркают вокруг земного шара, как платяные щетки, устают… Мне ничего не нужно, кроме того, чтобы мне не верили. Но и на это мне пришлось потратить немало усилий…»

«Ослабленный теми или иными факторами длительного плавания, моряк, как любой больной, становится гораздо чувствительнее, он более быстро воспринимает все, что слышит и видит, а поэтому более подвержен вредоносным психическим воздействиям». (Подчеркнуто мной. — В. К.) Очень интересно, что происходит утончение чувствительности, а не задубление ее.
Это из «Инструкции по психогигиене», очень толковой, откровенной, даже, сказал бы, мужественной инструкции. Наконец-то начали нам объяснять то, чего мы не знаем, но что знать необходимо с научной, а не интуитивной точностью. Например, открыто написано: «Оценка его половой способности женщиной представляет для моряка после возвращения из рейса особую важность. Потому необходимо объяснить моряку, особенно молодому, что дезорганизация полового акта обязательно зависит и от партнерши».
Традиционная российская целомудренность, часто переходящая в обыкновенное мещанское ханжество, в наш век играет особенно опасную роль. Ведь, если говорить честно, современная литература у нас часто такая бесполая, что читатель теряет к ней интерес.
Теперь из другой оперы, но все-таки чем-то связанной с предыдущим текстом.
Перед трапом в кают-компанию висит большое зеркало. И каждый раз, когда я спускаюсь питаться, то вижу себя во всей красе, начиная с ног. В зеркале появляются кирзовые русские сапоги, а потом вся моя изящная фигурка, не отягощенная жировыми отложениями.
И вот каждый раз я думаю о том, что тяжеленные русские сапоги легко делают русского мужчину — мужчиной. Даже если он вовсе и не мужчина от самой природы или от смертельной усталости. Вот в чем тайна нашей непобедимости! Солдат, добывший себе сапоги, — вдвойне солдат. А уж если со скрипом, да новые, да ежели погромче прогрохотать подковами на ступеньках, то любой замухрышка в русских сапогах уже и удалец из удальцов!
И стоит это укрепляющее средство двенадцать рублей.
06.00. «В эту заполярную ночь на черном серебре заштилевшего заполярного моря спали черным сном черные льдины».
Пожалуй, слишком красиво звучит, а?
Но это правда. В Арктике попадаются угольно-черные льдины.
Мельчайшие пылевые частички при извержениях камчатских вулканов стратосферными траекториями заносит черт знает куда — они выпадают и на арктические льды. Солнце разогревает частички, лед вокруг них тает, они оседают, уплотняются и наконец покрывают льдину черной кожей, совсем черной. И вот в штилевую заполярную ночь на серебре вод иногда спят черные льдины. Ну, а то, что им снятся черные сны, это я сам придумал. Уж больно злит Арнольд Тимофеевич. Душа просит поэзии хотя бы в самодеятельном исполнении.
После того как я сорвался и наорал на старпома, радист рассказал, что это Спиро был инициатором донорства на морском флоте.
Году в семидесятом в газете «Водный транспорт» появилась заметка «Во имя долга». Газета сообщала о новом замечательном почине: чтобы все советские моряки стали донорами.
И вот оказывается, это Арнольд Тимофеевич зарабатывал таким путем общественное признание и политический авторитет, компенсируя, так сказать, беспартийность.
Ну что ж, не самый дурацкий почин. Быть может, несколько тонн здоровой моряцкой крови спасли кое-кому жизнь или продлили ее. И можно считать, что одно божеское дело Спиро совершил и может теперь помирать спокойно.
А то, что после ночной вахты перед сном я частенько слушаю зарубежные передачи — это факт, и пускай старпом думает, что имеет против меня козырную карту.
Чудеса происходят с эфиром в Арктике. То доносятся голоса с другого края света, то вообще ничего не происходит ни на каких волнах.
Сегодня в три ночи по местному вдруг услышал передачу из Каира на русском языке.
Дикторшу в Каире зовут Наталья Шериф — тезка нашего щенка, который уже растерзал в клочья шлепанцы хозяина.




Новости

Все новости

12.04.2024 новое

ПАМЯТИ ГЕРОЕВ ВЕРНЫ

07.04.2024 новое

ВИКТОР КОНЕЦКИЙ. «ЕСЛИ ШТОРМ У КРОМКИ БОРТОВ…»

30.03.2024 новое

30 МАРТА – ДЕНЬ ПАМЯТИ ВИКТОРА КОНЕЦКОГО


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru