Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Глава третья



Возле будки информбюро в вестибюле первого класса Мышкеев вывесил впечатляющий плакат: «А ты убил таракана?!» Судовой художник-дизайнер, проведенный через судовую роль столяром, изобразил на плакате таракана со зверской, фашистской рожей.
Хороший парень этот художник-столяр. Он мне рамочки для акварелей делает. И мы с ним об Айвазовском разговариваем. Он утверждает, что если бы я посмотрел музей Айвазовского в Феодосии, то не катил бы на флагмана маринистов бочку. И конечно, мне давно следует там побывать. Вечная российская привычка судить о кинофильме по афишам на заборе. И при этом с полным апломбом судить.

Начальник экспедиции Александр Никитич пригласил на ужин.
Перед ужином была сблизительная сауна.
Единение голых мужчин при повышенной температуре уже стало на судах традицией, даже обрядом, некоторым ритуалом.
Я же с курсантских времен ненавижу баню и любое совместное мытье. Слушать музыку, посещать кладбище, мыться мне следует в одиночку. Но на что не пойдешь ради установления контактов и взаимопонимания! Можно и с голым задом пива попить. Я, кстати, сел на раскаленный полок, не подложив полотенце, и зад обжег. Еще, слава богу, здесь без веников парятся.
Итак, прием давал начальник новой САЭ, а организацию обеспечивал хозяин теплохода — капитан.
Стол был накрыт с люксовым сервисом.
И на шесть персон, участвующих в приеме, было три молодых, вышколенных в рейсах с иностранцами молодца-официанта: фужеры наливают, тарелки меняют, черные смокинги на них похрустывают.
(На судне восемь поваров — два шестого разряда, пять пятого, один четвертого — и кондитер шестого разряда. Официантов — семнадцать. И это еще сокращенные штаты: накормить двести десять пассажиров и сто тридцать членов экипажа — не фунт изюму съесть).
Однако официанты меня стесняли. Не на земле в посольстве сидим. К Южному полюсу плывем — впереди без приключений не обойтись. И в этих приключениях морякам и зимовщикам без доверия, взаимотоварищества, внутренней близости будет хуже кувыркаться — это уж точно, потому как интересы экспедиционного судна и экспедиции вечно приходят в противоречие, вызывают напряжение между начальниками экспедиций и капитанами. Если кто думает, что Шмидт с Ворониным не цапались, то это потому только, что в те времена еще не было изобретено понятие «психологическая несовместимость» и говорить про цапания никто не решался: всё и вся, мол, на наших судах всегда происходит в монолитной сплоченности.
Мой старинный друг Петр Иванович Ниточкин, несколько кокетничая врожденной парадоксальностью, даже разработал теорию, по которой выходит, что наличие взаимной ненависти между ученым начальником морской экспедиции и капитаном экспедиционного судна — вещь полезная для общего дела. То есть в факте взаимной неприязни двух руководителей Петр Иванович усматривает положительный аспект. И подводит под свою теорию философский фундамент. «В обоюдной ненависти — высшая степень единства противоположностей, — твердит мой друг. — Как только начальник экспедиции и капитан доходят до крайней степени ненависти друг к другу, так Гегель может спать спокойно — толк обязательно будет, Витус! Но есть одна деталь: ненависть должна быть животрепещущей. Застарелая, уже с запашком, тухлая, короче говоря, ненависть никуда не годится, ибо не способна довести противоположности до единства!»
Я с Петей категорически не согласен. И потому наличие официантов во время сблизительной трапезы мне казалось лишним. Но на мою просьбу эвакуировать их Юрий Иванович Ямкин с искренним удивлением спросил:
— Почему это? Чем они вам мешают?
Я говорю:
— Привычки нет. Ведь у нас всего какой-то век назад крепостное право было. Вот во мне рабство до сих пор и гнездится.
— И в чем оно проявляется?
— Сам себе предпочитаю рюмку наливать: сколько сам хочу, а не столько, сколько официант решит. И потом, — добавляю шепотом, — у них же уши есть. А зачем нам на шесть человек еще добавочных шесть ушей?
Юра окаменел скулами:
— У меня секретов нет, Виктор Викторович. И вы здесь можете спокойно говорить что угодно. Прошу.
Я говорю:
— Пожалуйста. Вам не кажется, товарищи руководители, что в капстранах люди сейчас стали демократичнее в повадках — для пользы бизнеса, конечно. Сословно-классово-денежные различия никак не мешают шефу пообедать с кассиршей. Попробуйте представить себе иного нашего директора завода обедающим со счетоводом за одним столом в общей столовой, а?
Здесь опасную тему дипломатично замял начальник экспедиции:
— Я могу представить, потому что в Антарктиде столовые у нас одни на всех.
— Вам повезло, — сказал я. — А вот, Александр Никитич, что, по вашему мнению, порождает друг друга: цинизм — трусость и приспособленчество или приспособленчество и трусость — цинизм?
Начальник экспедиции, плывущий на смену тому, который сейчас корчится от боли на койке в Молодежной после самолетной аварии, мужчина, конечно, весьма бывалый. Он и с Сомовым зимовал, и станцией «Восток» руководил, и в Арктике бог знает сколько лет проработал. Бывалость обязательно подразумевает находчивость. Но одновременно бывалость есть во льдах и океанах синоним умения не торопиться и не торопить события и… умения молчать, ибо даже одно лишнее слово способно опрокинуть огромный айсберг жизненных переплетений и сложностей, нарушить баланс, равновесие коллектива на зимовке, в экспедиции или просто за ужином в кают-компании. (Но это умение молчать и считать слова никак не следует путать с отмалчиванием, то есть цинизмом уклонения от встречи лоб в лоб с событием, а любое слово — событие. Человеческое высказывание иногда оказывается событием побольше и потруднее подвижки льда под лагерем.)
И на мой вопрос о том, что что порождает, Александр Никитич ответил так:
— Пожалуй, и трусость, и цинизм, и приспособленчество — одинаковые понятия. И получается — как о первородстве курицы и яйца или яйца и курицы.
Юра меня добил:
— Дурацкий, так сказать, вопрос вы задали, Виктор Викторович. Выеденного яйца не стоит. И закусывайте, пожалуйста.
Они были правы. И они демонстрировали полное единство при обоюдном уважении и, пожалуй, даже взаимосимпатии.
Оставалось закусывать.
И вдруг пришло в голову, что Юра не поет. Кажется, у него и любимой гитары с собой нет. Затруднительно петь при официантах в смокингах «Не верьте пехоте…».
Правильно делает, что не поет, — ерунда в такой ситуации получится. Однако жаль.
Вот случай, когда изменившееся нутро человека изменило и внешность. Раньше смех и улыбка поджигали в его глазах этакие бенгальские огни юмора, достаточно едкой, но не направленной на личности иронии и украшали вообще-то лишенную каких бы то ни было античных красот физиономию. (Одно время он еще страдал фурункулезом.) У Юрия Ивановича Ямкина при улыбке выражение делается неприятным, самурайским. Когда же он находится в напряженной ситуации, решая, например, идти ли между сближающимися на контркурсах паромами, или дать крюк, или отработать задним и удерживаться на месте, — то лицо у Юры славное, простое, сильное, капитанское лицо.
К концу вечера за кофе Юра вдруг спросил, бывал ли я еще у Степана в Палдиски.
Я не был.
Первый и последний раз мы ездили туда на могилу Степана вместе лет семнадцать назад.
Палдиски — за Таллином.
У Юры уже была «Волга».
Осень. Рыжие леса у густо-синего моря. Серые валуны, сложенные в кучи на черных полях, из которых кое-где пробивалась нежная зелень озими. Вербы по колено в холодной воде придорожных канав. Сумасшедший джаз из приемника, пропадающий в космическом шуме, когда машина проносится под линиями высоковольтных передач. Ехали быстро: свободное хорошее шоссе, прекрасная видимость, новая машина.
Проголосовал старик. Не хотелось останавливаться, но взяли его. Попросился на десяток километров — до первой развилки. Рваный старик, злобный. Увидел трактор, борону, женщину, которая сгребала сучья к костру, и забормотал, что на будущий год будет ужасная засуха, еще на следующий — мор и голод, а там начнется война между красными драконами, и мир полетит ко всем чертям. Надоедливо он это нам талдычил. А настроение и так было не очень. Какое уж тут настроение, когда едешь навестить товарища, погибшего до всяких сроков и похороненного далековато от родного дома, как говорится, по не зависящим от него обстоятельствам.
Наконец Юра сказал старику:
— Хватит каркать. Заткнись, а то высажу.
Старик умолк и сдерживался, пока не доехали до развилки. Там вылез, прошипел:
— Еще солнце не сядет, как у вас тут музыка перестанет! И между вас покойничек будет, сыночки! Спасибо за доставку, поезжайте с богом!
Мы послали старика по далеким адресам и принялись обсуждать вопрос ночевки в Таллине.
Километров через тридцать остановил мотоциклист ГАИ. И мы втащили в машину женщину лет сорока, которая на крутом повороте выпала из кузова грузовика. Она была без сознания. Гаишник бросил мотоцикл и сел с нами. Он положил ее голову на колени, я поддерживал ноги. Юра гнал так, как могут только люди, умеющие отсекать страх. Но женщина умерла в машине до больницы.
Джаз мы, естественно, вырубили сразу, а когда выносили труп, солнце еще болталось над серым Финским заливом.
Вечером мы сидели в таллинском ресторанчике и, конечно, надрались, вспоминая старика и решая вопрос, есть все-таки чертовщина на этом свете или нет.

13.02.
Рейс пока течет нормально.
Наставник на мостике почти не появляется. Его больше интересуют порядки в глубинах судна, в шхерах.
Экватор. Пересекаю взад-вперед седьмой раз. И потому не боюсь насилия со стороны чертей из охраны морского царя. Тем более, когда-то Посейдон запросто являлся ко мне на мостик в здешних местах, и мы с ним болтали о всякой ерунде целые ночные вахты.
Помню, много о лошадях разговаривали. Он их покровитель.
Температура забортной воды — плюс тридцать.
В Ленинграде воздух — минус двадцать восемь. Интересно, как ведут себя паровые батареи в моей квартире? При таких низких температурах они обычно дают течь. И черная жижа просачивается сквозь палубное перекрытие к нижним соседям. Именно борьбой с жижей я занимался в нынешнюю новогоднюю ночь.
Лицедейство в честь морского бога вышло скучным.
Единственным ярким моментом серого празднества была процедура штампования голых женских попок печатями Нептуна. Черти действовали самозабвенно и сокрушительно. Наши дамы, терявшие морскую невинность, имели полную возможность навизжаться всласть, когда черти мазутными руками приспускали им купальники и шлепали вырезанными из автопокрышек печатями по сметанно-белым мягким местам.
Сопротивляться бесчинству чертей никому, согласно традиции, не положено. Им покорно подчиняются даже капитаны. Исключение получилось у нас с немцем. Четверо немецких ученых ехали зимовать в Антарктиду на наши станции. И один оказал чертям фаустпатронное сопротивление.
Наши черти были здоровенные парни, но они не ожидали никакого противоборства, и немец, полностью использовав фактор неожиданности, двух чертей уволок за собой в муть бассейна.
Впечатляюще выглядел Юра, когда отдавал рапорт богу морей. Как чуть устало, но щеголевато держит он руку у козырька фуражки! Какие на нем замечательные тропические ослепительные брюки; как сияет блямба на фуражке; какое невозмутимое выражение на загорелой физиономии; с каким обожанием глядят на своего повелителя хорошенькие девочки из самодеятельности. Втянулся он в роль капитана пассажирского лайнера. А так как человек он во всех областях талантливый, то играет и эту роль отменно.
И мне было завидно глядеть на Юрия Ивановича.
В путевых книгах никуда не денешься без того, чтобы не делать ставку на людскую способность к забывчивости и на традиционно российскую отходчивость в гневе. Но, конечно, всегда думаешь о возможной угадываемости прототипов, опасаешься. И в «Путевых портретах с морским пейзажем» я дал герою морщинистость, некрасивость, замкнутость, малоразговорчивость и сплошную седину. Для камуфляжа. Но вот «самоограничение и воля, узда и цель» — это истинно Юрино.

14.02.
Проходим Сальвадор. До Монтевидео 1995 миль. Позади 5500 миль.
Алла Пугачева своей тонкой музыкальностью и изящной исполнительской манерой продолжает услаждать слух меломанов по двадцать раз в сутки. Вероятно, кто-то из заведующих музыкой пассажирских администраторов в нее влюблен.
Бесконечно горланит трансляция различные объявления: «Участникам экспедиции получить вино в сто двадцать шестой каюте!» Или: «Участники экспедиции приглашаются на ужин в ресторан “Атлантика”! Желаем приятного аппетита!» И так восемь раз в день, ибо кормят пассажиров в две смены.
А вот объявление, по которому можно судить о законе человеческого взаимозабвения: участнику экспедиции такому-то подойти к информбюро для получения радиограммы!
Первые девять дней объявления о радиограммах сыплются как из рога изобилия — ощущение разлуки у оставшихся на берегу еще очень остро. Затем следует резкое сокращение числа эмоциональных, но безынформативных радиограмм, хотя они еще поступают.
Теперь перевалили экватор. Идут восемнадцатые сутки разлуки. И берег начинает привыкать к отсутствию уплывающих все дальше и дальше на долгие полтора года полярников. И они тоже делаются спокойнее — процесс отчуждения от близких, мозоль на сердце, роговая оболочка на душе… После сорокового дня наступит затишье в радиограммах с обеих сторон на целые месяцы.
В который раз я наблюдаю этот закон на других и на себе. И каждый раз немного смутно и грустно от относительности всего на свете. Ведь и умерших мы неизменно и обязательно забываем. И для них есть день Девятый и день Сороковой.
Как отчетливо я чувствовал эти дни после смерти матери. Как она удалялась от меня, как дни-пороги отделяли ее тень-душу, растворяющуюся в иррациональном, безначальном и бесконечном. И ее взгляд на меня, остающегося. Взгляд без тоски, сожалений, опасений за меня. И без тревоги за себя.
Надо бы писать обыкновенную семейную хронику. Ведь история любой, самой тривиальной семьи — самое неповторимое и удивительное. Никаких фантазий не надо, никакого сочинительства.
Да и опасаться мне уже некого.

Проходим траверз Святой Елены в доброй тысяче миль с левого берега.
Ученые поговаривают, что англичане помогли отставному императору отправиться на вечный покой при помощи обыкновенного мышиного мышьяка.
Различные вещи в мире названы именем Наполеона. Но если у нас так называлось слоеное пирожное, то англичане так назвали орангутанга в лондонском зоопарке, а его супругу — Жозефиной. (Стендаль заметил, что если Наполеон чего-нибудь и боялся в жизни, то только одного — насмешки.)
Именно в Лондоне недавно продали с аукциона дневники Марии-Луизы, в которых она утверждает, что мужчины — невыносимые существа, и заявляет, что никогда бы не вышла замуж вторично, ибо Наполеон обращался с нею, как с гренадером.
Для многих русских женщин кумиром их девичьего воображения был Бонапарт. Для мамы, кажется, тоже. Статуэтки Наполеона я видел во множестве интеллигентных русских квартир. Правда, это было до войны. В войну, наверное, большая часть их превратилась в бронзовые части пушек и кораблей. И Наполеон, таким образом, внес свой вклад в победу над фашистами.
Занятно, что немецкие подхалимы-ученые в 1808 году додумались переименовать созвездие Орион в Наполеон! Бонапарту хватило ума не разрешить им это…
На Святой Елене есть черепаха. Ей двести пятьдесят лет. Отдыхая от ратных трудов, Бонапарт катался на черепахе. Он был в треуголке и сером походном сюртуке.

15.02.
Командирское занятие с чтением документов по аварийности и обсуждением чужих горестей: теплоход «Комсомолец Таджикистана» на переходе в Гавану следовал через Атлантику без проводки — рекомендаций гидрометеоцентра, залез в центр циклона, результат — четыре контейнера на палубе всмятку плюс к ним изуродовано двадцать метров фальшборта и закручена в штопор пожарная магистраль… «Лигово» в зимней Балтике: не ушли в укрытие после штормпредупреждения, обледенели, крен 30°, с трудом спустили за борт караван леса с двух трюмов.
Затем говорил Юра. О наших делах и болячках. Судно он знает великолепно — от наружной заклепки до кладово-посудно-бельевых катакомб. Говорил со злостью. Идем работать в Антарктиду, а судну вообще не рекомендуется толкаться во льдах, барахлит лаг, «дышит» брашпиль — когда стоишь рядом с ним в момент отдачи якоря, кажется, прыгаешь на пружинном матрасе, нет обогрева лобовых стекол в ходовой рубке… Ну и т. д.
Было бы чистой демагогией спрашивать у капитана, почему он вышел в море с такими болячками. Все всем ясно. С героями полярниками можно и в ванне через океан плавать. Но вот после возвращения из Антарктики судну предстоят престижные круизы с туристами. И надо успеть перед ними провернуть ремонт и отдоковаться, а для этого надо рвать из Антарктиды в минимальные сроки, иначе опоздаем к плановым срокам ремонта и выбьемся из докового графика… Ну и т. д.

16.02.
Конспект грустного рассказа. Напишу когда-нибудь, быть может, раз уж услышал.
Женщина-посудомойка. Все время в низах. И проворонила в Антарктиде пингвинов — не видела ни одного. Горюет по этому поводу. Один трепливый тип говорит, что везет в рефрижераторной камере пингвиниху с пингвином. И покажет зверей ей, но только на подходе к дому, потому что пингвинов из холодильника раньше выпускать нельзя — они не прошли акклиматизацию. Она верит, носит для пингвинов деликатесы, которые тип, естественно, заглатывает сам. Экипаж включается в розыгрыш. Женщина-посудомойка неразвитая, серая, но уже любит пингвинов, которые едут в холодильнике. Наконец тип говорит, что нынче покажет птиц, но требует политра. Достать бутылку в конце рейса посудомойке — фантастика, но она достает. Ее ведут к рефрижератору, открывают камеру — там фотография пингвинов. Хохот и восторг толпы. У нее шок, хотела выброситься за борт. Тип испугался, отдал ей яйцо пингвина. Она повесила яйцо возле зеркала в каюте и успокоилась. Называется рассказ: «Одна надежда — яйцо пингвина».

19.02.
Монтевидео. Ошвартовались к тому же причалу, что и десять лет назад на «Невеле».
И нынче перед моей каютой ворота номер семь — все на круги своя. Только на причале нет собак. И со мной нет судового пса Пижона, которому здесь дали прикурить местные псины прямо на причале. Правда, он отомстил им очень коварно: соблазнил симпатичную уругвайскую сучку на радость всему экипажу.

К рецензии на книгу Сомова.
Даже очень плохие писатели писали о собаках хорошо. Так уж эти существа устроены — имею в виду собак.
Сомов категорически отказывался признавать себя писателем. Один только раз в его книге есть определение «повесть», что означает косвенное признание в том, что автор предлагает читателю нечто беллетристическое.
«Ропак. Повесть о дружбе». Повесть художественная, но и полностью документальна.
Сюжет избит: полярник на зимовке привязался к щенку, вырастил могучего, деликатного, скромного, мудрого, вежливого, душевно чистого, отважного пса, привез в Ленинград, убедился в том, что свободный пес жить в квартире не может, и отправил обратно на Север. И больше уже не встретил.
В повести много смешного, а ее конец надрывает душу читателя грустью:
«Человека может привязать к себе не только теплая земля, но и холодная льдина. Человек может тосковать не только о себе подобных, но и о четвероногом друге. Так уж устроено человеческое сердце…»
Так уж устроены бывалые люди, что не боятся сентиментальных слов.
Когда читаешь Сомова и о нем, все время кажется, что душевная тонкость и чистота обязательно должны были привести его к какой-то тяжкой жизненной ошибке. Не по служебной, не по должностной, не по нравственной линии, а к ошибке сердца.

                                            ИЗ ПИСЬМА Г. П. ГОЛУБЕВА 

                                          Уважаемый Виктор Викторович!

В отделе книгообмена мне удалось приобрести новую для меня Вашу книгу «Третий лишний» (эквивалент — «На горах» Печерского). В ней, кстати, обнаружил несколько наших с Вами «пересечений путей»: делал рейс на «В. Воровском» (пассажи ром), участвовал в одной Советской Антарктической Экспедиции, в которой были Вы. Мне особенно пришлось по душе, с каким восхищением и какой симпатией Вы пишете о Сомове. И подумалось, что полученные из первых рук штрихи о скромности этого незаурядного человека не будут лишними в Вашей литературной копилке.

Мне посчастливилось не только немало слышать о Михаиле Михайловиче Сомове как о душевном и скромном до застенчивости человеке. Слышать от людей, близко его знавших, годами бок о бок, но и самому не раз видеть его на институтских собраниях, где он присутствовал как-то незаметно, стараясь не привлекать к себе внимания (он в то время уже был на пенсии), и даже, можно сказать, попасть в число его знакомых.

Дело было так. Одна институтская дама, к которой я зашел с какими-то документами, обратилась к Сомову, заглянувшему к ней в кабинет, на правах старой дружбы: «Это — Геннадий Павлович. Вы, Михаил Михайлович, должны с ним познакомиться». А после процедуры знакомства предложила (потребовала), чтобы Сомов рассказал мне со всеми подробностями две, на ее взгляд, самые интересные истории из его жизни. Истории о том, как ему вручали награды английская королева и норвежский король.

Михаил Михайлович оказался в затруднении, но, понимая, что альтернативного (как теперь часто стали говорить) пути нет, вынужден был рассказать об этих, действительно захватывающе интересных исторических событиях. При этом Сомов постоянно пытался опустить те подробности, что создавали ему еще больший ореол славы, но его бывшая сослуживица все это подмечала и направляла рассказ в нужное направление. И все равно, Михаил Михайлович поведал эти истории о себе, как будто о постороннем человеке…

Г. П. Голубев, 15.03.89


Консул повозил по городу и в эвкалиптовую рощу, где я наломал веник для каютного уюта. Повидали памятник морякам, погибшим в море. Абстрактное сооружение, но впечатляет: человеческий труп отталкивает от себя гребень волны костлявыми руками…
Комсостав приобретал дубленки по четыреста пять песо. Стадное чувство заставило и меня сделать то же.
Знатоки утверждают: если хочешь иметь шикарную дубленку (для своего собственного употребления), то надо проделать следующую манипуляцию. Купить в Монтевидео три дешевые, тощие дубленки и продать их дома, в комиссионке. И там же достать люксовую дубленку за тысячу рублей. Такая манипуляция даст еще некоторую прибыль. Какую именно прибыль, я точно не могу сказать, так как это строгие морские тайны и за их разглашение мне могут надрать уши посильнее, нежели за угадываемость прототипов в книгах.
За товаром ходили пешком.
Набрал на припортовом пустыре букетик для натюрморта, скромненький — на уровне репейников, пушицы и куриной слепоты, — осень здесь. Рио-де-ла-Плата коричнево-рыжая. Никто не купается.
Вернувшись на судно, хотел порисовать, но младший пассажирский администратор принес приглашение. Оно было выполнено на английском и русском языках, заключено в шикарную оболочку с изображением компасных картушек, рюмок, фужеров, морских часов и пивных кружек. Текст гласил:
«Капитан приглашает Вас 20 февраля принять участие в дружеском ужине, который состоится в ресторане “Атлантика” в 19.30. Меню: масло сливочное, краб-коктейль. Рыбное ассорти: семга, икра зернистая, креветки. Мясное ассорти: ветчина, телятина, колбаса т/к, хрен, овощи свежие. Вторые горячие блюда: рыба “орли”, соус тартар, стейк с луком, картофель фри, овощи свежие. Десерт: яблоки, запеченные по-американски, фрукты. Напитки: вина столовые — белое и красное, вода минеральная. Горячие напитки: кофе, чай. Приятного аппетита!»
От «Приятного аппетита!» меня затошнило. Так же, впрочем, как и от «яблок по-американски» и «краб-коктейля», ибо, хотя я и знать не знаю, что это на самом деле такое, одно знаю точно: в переводе на русский это — «пыль в глаза» или «тень на плетень».
Господи, ну зачем мы, «так сказять», лезем в эти калашные ряды! Ведь «стейк с луком» будет просто железоподобным бифштексом, а все остальное будет представлено на столе в символических натюрмортах, предназначенных для лилипутских картинных галерей… Вероятно, Юрий Иванович Ямкин просто решил устроить себе некоторую стажировку перед житием за границей. Что ж, уверенность и решительность в обращении с высокими гостями, прибывающими на стоянках на борт пассажирского лайнера, чтобы тяпнуть ледяной водки в интиме салон-бара, вырабатываются не сразу. Нужен тренаж. Но почему он пригласил меня, если прием давался в честь нашего местного представителя?
Ларчик открывался просто. В Монтевидео оказался проездом журналист, который был в Ванкувере на процессе Юры. Конечно, запретить журналисту вспоминать интересное прошлое — дело абсолютно невозможное. Юра это понимал, но не хотел присутствия штатных соплавателей. Я же годился для кворума. Да и гости желали поболтать о литературных делах. Ну а журналисту не терпелось еще и продемонстрировать живость своих рассказов. И, надо отдать должное, делал он это с блеском.
Привожу почти в стенограмме журналистский рассказ о беседе нашего министерского юриста, помогавшего Юре на процессе, с боссом популярной ванкуверской газеты.
Беседа происходила, когда уже становилось ясно, что процесс наша сторона выигрывает, виновной признается канадская паромная компания, убытки делятся пополам, а капитан парома «Королева Елизавета» лишается диплома.
Журналист в лицах показывал холодную, выдержанную повадку Мослова — нашего юриста —и шумную американско-боссовскую трепотню канадского редактора:
« — Не могу сказать, мистер Фотеригэм, что канадская пресса вызывает мое восхищение, — говорит этот миляга Мослов журнальному боссу, а фамилия босса не Фотеригэм, а Галушкин; украинец, по-русски лучше нас с вами; через два часа после столкновения уже тиснул колонку о том, как большевики раздавили канадский паром, убили двух женщин и новорожденного ребенка, а теперь собирают вещи, чтобы отправляться в Сибирь…
— О! Только не путайте, пожалуйста, прессу с моими репортерами!— восклицает мистер Фотеригэм. — Одной из самых ужасных сторон репортерской работы является возможность угодить в ад еще при жизни, мистер Мослов! И, угодив в ад, еще давать оттуда репортаж. Я имею в виду бесконечные судебные процессы, когда дело выходит за рамки обычного. Да, да, мистер Мослов, однажды вы окидываете взглядом свой офис и вспоминаете, что не видели, например, Броудфута уже полтора месяца. А мелькает мысль: не удрал ли он, в конце концов, с машинисткой? Нет, говорят вам, он облекает в удобопонятную и изящную форму стенограммы судебных заседаний. И каждый добрый человек вздохнет в знак глубокого сочувствия, когда услышит об этом.
— Вероятно, капитан Ямкин не будет вздыхать, — говорит этот миляга Мослов. — Я недавно знаю капитана, но его трудно назвать злым.
— Вы меня не так поняли, мистер Мослов! Я говорю вообще о судьбе репортера на затянувшемся судебном процессе. Где-то на восемьдесят третьей корреспонденции бедняга начинает все чаще задумываться: а действительно ли публика еще интересуется марафонским делом? И от страха перед заскучавшей публикой репортер начинает подпускать в репортаживсякую клубничку…
— В нашем случае вы с нее начинали, не правда ли?
— Мы печатали рискованные заявления официальных лиц, но воздержались от собственных комментариев, мистер Мослов! А вообще, этот процесс для нас явился феноменом! Вы видите, что у публики не замечается никакой усталости от процесса? Не правда ли? Мой коллега Барри Броудфут говорит, что за двадцать два года различных расследований убийств, судов и допросов он никогда еще не сталкивался с таким постоянным и глубоким интересом со стороны общества. Повсюду, куда бы он ни шел в городе, из него выжимают сведения: “Что вы узнали еще о расследовании?”, “Кто прав?”, “Кто выиграет дело?”, “Кому, вы думаете, достанется?” Его останавливают на улицах и в ресторане, мистер Мослов! Ему звонят домой по ночам и спрашивают его мнение, да-да, по ночам! И незнакомцы! Конечно, везде есть циники и циничная пресса. Пусть простит меня бог, но “Торонто Глоуб” и “Мэйл” — это циничные газетки: они дают свои безграмотные комментарии, вместо того чтобы давать факты. Они сделали на этой трагедии хорошую игру, пусть простит их всевышний! Даже какой-то репортер французского радио неожиданно появился на сцене в роли дающего какие-то показания…
— Скажите, пожалуйста, мистер Фотеригэм, как относятся юристы, специализирующиеся в морском праве, к такому широкому интересу публики и неспециалистов к сложному и специфическому с технической стороны делу?
— Они поражены!
— Чем вы сами объясняете такой интерес? Тем, что в дело вовлечены мы, русские?
— Конечно, мистер Мослов, вы-то убеждены именно в таком объяснении, но я не согласен! Да-да, не согласен! Знаете, здесь, в приморском городе, каждый читатель воображает себя моряком и экспертом в мореплавании. И не только воображает, черт возьми! Они и кое-что понимают! И знаете, что выходит по предварительному голосованию тех, кто пристает к Броудфуту?
— Конечно, не знаю, мистер Фотеригэм.
— По предварительному голосованию тех, кто по ночам звонит к коллеге Броудфуту, — здесь толстяк Фотеригэм перешел на шепот, — наш паром виновен больше!
— А что думает сам Броудфут? — этак невинно интересуется Мослов.
— Как хороший репортер, он держит свое мнение при себе. Вы от меня ничего не услышите, кроме того, что я неплохо знаю двух нервных кабинет-министров, которые были слишком голословны в своих суждениях о столкновении в проливе Пэссидж, когда совали эти суждения в газетные передовицы. Сегодня мои друзья несомненно жалеют, что сделали это…
Тут Мослов подмигивает мне и говорит: “Беги в гостиницу и скажи Ямкину, что мы победили…” Вечером они вылетели в Оттаву…»

Такой диалог сам ни за какие коврижки не сочинишь! Его может запомнить на слух матерый газетчик-зарубежник или зафиксировать магнитофон, но никогда не высосешь из пальца.

21.02.
Отошли от Монтевидео. Курс на Сандвичевы острова.
Нарывы на деснах. Заварил уругвайский эвкалипт. На судне есть врачиха-дантист, но я боюсь плохого диагноза. На психику давить будет. Лучше терпеть, пока можешь, боль, нежели признать в себе болезнь.
Совершенно здоровые зубы, за которыми я — разгильдяй и ленивец — всю жизнь тщательно ухаживал, чистил, пломбировал малейшую дырочку, гордился ими, сохранившимися даже в блокаду, теперь расползаются в разные стороны. Взглянул все-таки в справочник и решил, что это пародонтоз. Тем более нет смысла идти к врачихе — не лечится эта дрянь. Рвать будет все подряд — единственный выход. Но как же я тогда буду? Протезистов в Антарктиде еще не завели. Шамкать на мостике?
Вот ведь какая цепочка. Если бы, обходя кабинеты в портовой поликлинике на медкомиссии, я не узнал о смерти Вити и не поостерегся бы идти к его вдове, чтобы ее не травмировать, то не выклянчил бы потом по блату липового росчерка в медкарте, а теперь…
Погодка свежеет. И ветер свежеет, и воздух. Покачивать начинает. Бассейн отключили.
Мутит на качке. Брюхо-то пустое, жевать невозможно.
Я укачивался на шхуне «Учеба» и учебном корабле «Комсомолец» в самой ранней юности раз десять. Укачивался еще на спасателе «Водолаз» — американской постройки тяжелый буксир-утюг предназначался американцами для вывода из боя подбитых боевых кораблей. Он вовсе не отыгрывался на волне, брал встречную воду на нос, проседал под ее тяжестью бог знает куда, а твой желудок в моменты таких проседаний перемещался куда-то в затылок. Я был уже офицером, тошноту скрывал знаменитым и простым способом: травишь в рукав шинели, канадки, ватника, полушубка (в левый лучше), затем опускаешь руку с подветренного крыла мостика за борт — и все шито-крыто.
Не укачивался на «Водолазе» только командир. Трудность там была еще в том, что выходили мы в море, как правило, именно в шторм, когда все другие жались к причалам в Кольском заливе. В те времена еще гудели вслед спасателю, идущему в штормовой океан на спасание. Эти гудки бодрили и заставляли думать об уважении к самому себе. Командир, заметив, что штурман (я командовал боевой частью I, IV и службой «Р», то есть штурманской БЧ, БЧ связи и службой радиолокации) укачивается, старался пускать папиросный дым своего «Беломора» мне точно в нос при малейшей к тому возможности.
Не знаю, командирский омерзительный дым в тесной рубке помог или просто произошла адаптация к невесомости, как у космонавтов, но после третьего выхода на спасение я никогда уже в жизни не укачивался, хотя меня потом и вверх ногами в ураган переворачивало. Травил еще раза два, но это от перенапряжения физического или с похмелья. Есть только очень хочется — между прочим тоже, симптом ненормальности состояния организма, хотя и не болезненный. Вообще же врачебная наука считает, что морская болезнь не имеет летального исхода.
Но вот однажды мы стояли на якоре далеко от берега. На борту нашего спасателя работали три береговых специалиста — монтировали трансляционную установку. Мы сорвались с якоря по тревоге и не смогли ссадить рабочих — не было времени. Все трое раньше никогда в море не ходили. А тут сразу угодили в одиннадцать баллов в Баренцевом зимой. Один стенал, стонал, ползал по всем внутренним помещениям, умолял о помощи, но не до него было, ибо «не имеет летального исхода». Только посмеивались, наверное, над беднягой остряки-матросы. Он забился под стол в кают-компании и умер там. Сердце не выдержало рвотных спазмов пустого желудка, дурноты, желчи во рту, безнадежности одиночества в страданиях.
Психика и в этом деле играет огромную роль. Я, например, убежден, что еще раньше преодолел бы укачивание, если бы не четыре слова боцмана на шхуне «Учеба», когда мы первый раз вышли в Маркизову лужу. Была безветренная зыбь, лето. Боцман собрал нас в шкиперской в самом носу — тягучий запах смолы, краски, растворителей, жара, пот — и начал учить вязать морские узлы. Кое-кто из нас (шестнадцать лет в среднем нам было) начал бледнеть. И боцман сказал мне: «Будешь укачиваться, удирай домой!» Гипнотической силой оказались его дурацкие слова наполнены: начинаешь думать о приступе болезни еще до того, как судно концы отдаст, — страх, внушение…
Недавно знакомый режиссер снимал фильм о ленинградских лоцманах и поинтересовался их мнением обо мне. Лоцмана сказали, что меня знают, много раз встречали и провожали, перешвартовывали и книжки мои читали. Книги неплохие, но плохо, что я укачиваюсь сразу за Кронштадтом — в Маркизовой еще луже. Боже, как я взбесился! И до сих пор бешусь. Ну зачем врут?.. Хотя понятно все. Если человек пишет книги — значит, он обязательно должен быть хоть в чем-нибудь слюнтяем и очкариком.





Новости

Все новости

03.12.2020 новое

ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ ГОРОДА

29.11.2020 новое

К 110-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ КОНСТАНТИНА БАДИГИНА

19.11.2020 новое

250 ЛЕТ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ И.Ф. КРУЗЕНШТЕРНА


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru