Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

День рождения старпома у мыса Могильный

…Как океан объемлет шар земной, 
Земная жизнь кругом объята снами… 
Ф. Тютчев

Мыс Могильный в широте 76° 45' является северным входным мысом мелководного залива Дика, расположен в 14 милях к северу от бухты Гафнер-фьорд. Могильный мыс глинистый, высотой 20 м; в ясную погоду открывается в виде отдельного островка с 13—14 миль. В трех кабельтовых к норду от мыса Могильный находятся две могилы и столб астрономического пункта с памятной надписью на металлической пластинке. 
Предупреждение: В районе мыса Могильный грунт плохо держит якоря. «Лоция Карского моря» 
           
Проснулся от сотрясения: на хорошенькую ледяную дуру мы наехали.
Продолжаю лежать и слушать. Понимаю, что идем полным по каналу, что В. В. после удара ход сбавлять не стал — значит, где-то на изломе трахнулись.
Начинаю вспоминать сон, который снился.
Бах! — опять удар, и с графинной полочки вылетает стакан с двумя засохшими розами. Стакан уцелел, а цветочки — в прах рассыпались. Те самые розы, которые давно хотел выкинуть, чтобы освободить для пользования стакан, но все не делал этого из сентиментальных соображений, хотел сохранить цветочки для хозяина каюты в неприкосновенности: вернется он из отпуска — розочки как стояли, так и стоят.
Не устояли розочки. Что ж — туда, значит, им и дорога…
А сон жутковатый. Я ныряю на большую глубину, вижу из-под толщи вод где-то высоко над собой круг, светлый, оставшийся на поверхности моря после того, как я откуда-то в него прыгнул. Продолжаю идти на глубину, хотя все время понимаю, что глубина уже предельная для возможности возвращения, но все гребу и гребу, затягивая нырок безо всякой цели или необходимости — так сказать, из чисто спортивного интереса…
Вспомнил сон, закурил и в который раз пристально, серьезно подумал-прочувствовал: а если бросить писание? Да. Бросить. На какие-нибудь вечерние курсы в Академию художеств ходить, а летом на перегоне речных судов в Арктике подрабатывать… И вдруг такую боль и страх испытал — от одной мысли, что больше вот не буду писать! О-го-го, как это страшно, оказывается. Нет, уже нырнул в запредельную глубину и нет тебе возврата…
Смотрю на часы и вдруг понимаю, что час тридцать ночи: моя вахта, уже полтора часа моя! Судно явно в тяжелых льдах. В перемычку вошли еще перед ужином у островов Гейберга. Почему меня не подняли? Неужели идет один Митрофан? Что бы этакое значило? Будили, а я заспал?! Бог мой! Не встал на вахту! Не может быть.. Но ведь раза три за жизнь такое случалось…
Кое-как одевшись, бегом поднимаюсь в штурманскую. Штора, отделяющая ее от ходовой, плотно задернута. Гляжу путевую карту — острова Гейберга, где когда-то мой радист Камушкин нашел чудесный, детский кораблик, далеко за кормой. Мы у мыса Могильного на подходах к проливу Вилькицкого. С мостика доносится голос В. В..
— Идите смелее, Митрофан Митрофанович! Мы же бормотуху и картошку везем, а не яйца!
Значит, сам капитан на мостике; а время мое. Что бы это значило? Почему это он меня отстранил от законных прав и обязанностей? Чем я не угодил? В душе и печенках накат ревности и обиды.
Слышу звонок телеграфа, вздох переворачивающейся под бортом льдины, шорох и скрежет льда по стали…
Что же все это значит? В любом случае, Витя, спокойно, не психовать.
Спускаюсь в каюту, чтобы обдумать ситуацию.
Вспоминаю, что вчера В. В. на меня наорал.
У мужчин, когда они, например, стригут ногти на ногах после бани, выражение на физиономиях делается весьма сосредоточенным и скифски суровым. С таким именно выражением наорал на меня В. В. Орал он прямо на трапе между кают-компанией и мостиком, то есть на весь теплоход.
Было так. В густом тумане, в очень тяжелом льду, в темное уже время ночи мы не вписались в поворот канала, следуя в кильватер за «Енисейском». Отстали от него кабельтовых на восемь, канал забило насмерть. Я попросил «Ермака» застопорить и обождать нас, чтобы иметь возможность форсировать перемычку на умеренных ходах. Ледокол сперва согласился, но затем приказал мне вовсе стопорить машину, ложиться в дрейф и ждать, пока он выведет пять головных судов на разводье. На миг у меня возникло неприятное ощущение: показалось, что если бы действовал решительнее, работал большими ходами, то мы бы так далеко не отстали и ледокол бы нас не бросил. В то же время я знал, что в разводье предстоит ждать другой ледокол неопределенно длительное время, и потому никакого резона рвать себе брюхо в такой тяжелой перемычке не было. И В. В., конечно, тоже все это быстро уяснил; уяснил и то, что наорал на меня зря, однако извиняться, конечно, не стал…
Хватит, товарищ Конецкий, дергаться. Успокоились, товарищ Конецкий? Сполосни-ка вот лучше рожу. Сперва теплой водой, а закончи тремя полными горстями ледяной. Вспомни чего-нибудь для смеху. Например, как медсестра в больнице у Коли Дударкина-Крылова выказывала свое непроходящее удивление оттого, что все мужчины моют физиономии водой. Вспомни, как она объяснила, что это вредно для кожи и что по утрам она вовсе не моется: в крайнем случае мочит ладошки и прикладывает их к лицу… Ну, а теперь закури и поднимайся на мостик.
На мостике полумрак, накурено.
Говорю положенное от века:
— Доброй ночи!
— А, Виктор Викторович! Не уберегли все-таки дублера! Это ты, Матвеев, виноват! Не рулевой, а бегемот какой-то! — ворчит Василий Васильевич. Никаких подводных камней в его голосе не чувствуется.
— Чего это вы, господа, меня игнорируете?
— К нолю до полыньи меньше двух миль оставалось. Там будем «Сибирь» ждать. Она у острова Жохова на точке работает. Решили вас не будить, а эти две мили уже два часа блудим… Митрофан Митрофанович, идите по своей кромке! Сколько раз вам говорил! К ней, к ней поджимайтесь!
Спазма, в которой — в омуте обиды и ревности — пребывала душа, начинает отпускать. Просто В. В. переживает, что за время его болезни я много перестоял на мосту. Так, вероятно, надо понимать. В чем моряки проявляют свои симпатии? Механик принесет тебе на мостик соленых сухариков. Впередсмотрящий матрос спросит, сколько положить ложек сахарного песка в чай. Вот, больше ничего нам друг от друга и не требуется.
— А я уже собрался в бутылку из-под бормотухи лезть! — говорю я повеселевшим голосом. — Только прошу, больше так не делайте. Кесарю кесарево.
— Ревнивый вы человек? — спрашивает В. В.
— Увы.
— Я тоже.
Из радиотелефона:
— Я «Алатырьлес»! Проходим льдины, испачканные нефтью!
— Где идет «Алатырь»?
— Перед нами. Мы концевые. За «Мурманском» «Индига», за ней эстонцы.
Выхожу на крыло. Туман сгустился до степени, когда бортовые отличительные огни дают зеленый и красный ореолы. Мощные прожектора ледокола вообще не видны. Сквозь густой бархат тумана лупит дождь со снегом. И еще боковой ветер — сильный дрейф. А прямо скажем, наши рулевые матросы при сильном дрейфе работают во льду плохо. Запах воздуха здесь уже вполне арктический. Как расшифровать понятными, человеческими словами этот запах, его отличие от запахов всяких разных других северных мест, я не знаю. Туман такой, что в горле першит. Я так привык к этому эффекту, что даже в самолете, когда он входит в облака, у меня начинает першить в глотке. Иногда даже кажется, что какое-нибудь кучевое облако способно опрокинуться от самолетного гула, как айсберг от судового гудка…
Под бортом появляются рыже-черные льдины.
Из радиотелефона:
— Я «Мурманск»! Кто из судов откатывал льяльные воды?
Туманное, непроницаемое молчание.
— Тоже думали небось, что уже в полынье плывем, ну, и катанули, — объясняет В. В. — Поторопились.
Из радиотелефона:
— Я «Мурманск»! Всем судам! Ложиться в дрейф! Ухожу на разведку корпусом!
— А все-таки сволочи! — говорю я, глядя на испохабленные льды.
— Не берите в голову, Виктор Викторович. Во все дырки лезете. Так вас скоро кондрат хватит, а мне с вашим трупом возиться. Жаль, что мы сами не откатали — ночи-то уже достаточно темные. Забыл сказать Цыгану.
Нет, никакие пропаганды и агитации за охрану окружающей среды на русского человека, когда до дела дойдет, не действуют. Тут как раз такой случай, когда денно и нощно надо петровскую власть употреблять. Никакой власти над В. В. у меня нет. Потому я заявил, что есть хочу.
— Так в чем же дело? — воззрился на меня В. В. — Станьте-ка сами на руль! Матвеев, иди вниз, подними помпохоза, пусть выдаст колбасы!
Было около двух ночи. Помпохоз мирно спал. И моя интеллигентная составляющая дала слабину.
— Зачем? Что вы?! Человек отдыхает! — запричитал тот раб, который во мне сидит и вечно боится дворников и швейцаров.
— Не берите в голову и станьте на руль! — приказал В. В. — Матвеев! Скажи помпохозу, что капитаны есть хотят! Живо! И хорошей жратвы!
— Да зря вы… — уже по инерции пробормотал я, принимая курс у рулевого и сосредоточиваясь на компасной картушке. Когда много лет не стоял на руле, тут тебе уже не до интеллигентных разговоров, тут держи ушки на макушке.
— Митрофан Митрофанович! Сбавляйте, наконец, ход! Чего это вы так расхрабрились? Сами не можете догадаться! Мы же все-таки бутылки везем, а не бульдозеры!
— То «идите смелее», «мы не яйца везем», то «ход сбавляйте», — бормочет Митрофан.
Не рекомендуется искать в приказах капитана логичности.
В абсолютно одинаковой — как теперь говорят, адекватной — ситуации капитан, возникнув на мостике, может заорать: «Мы же в тумане идем, черт вас подери! Держать дистанцию не больше двух кабельтовых!» Или: «Мы же в тумане идем, черт вас раздери! Держать дистанцию не меньше пяти кабельтовых!» Еще раз подчеркиваю: и плотность тумана, и скорость, и ордер, и время суток будут при этом абсолютно одинаковыми, но капитан еще присовокупит к своим противоречивым приказам ядовито-угрожающе: «Сколько раз я вам об этом твердил, штурман?!» И нет тут никакого самодурства. Все правильно. Просто капитан в сей миг так ЧУВСТВУЕТ, вот и орет, а не будет орать, застесняется своей противоречивости, алогичности — так он сам дурак, слабак и кончит рано-поздно плохо.
— Руль прямо, Виктор Викторович! Просто-напросто прямо! Приехали мы уже — уже в полынье! А то вы так сосредоточились на картушке, будто мы в иголочное ушко пролезать собираемся! Стоп машина! Митрофан Митрофанович, позвоните механикам — пятиминутная готовность. Полынья большая, ветерок средненький, ледокол часа четыре какой-нибудь котлочисткой заниматься будет — чует мое сердце. Итак, география кончилась. Ба, Нина Михайловна, доброй ночи! Чего это вы решили нас навестить?
— Так помпохоз меня поднял, сказал, вы кушать хотите.
— Правильно сказал. Накройте-ка нам в моей каюте на четыре персоны. И колбаски не жалейте, и каждому по глазунье. И Гангстера поднимите — он завсегда есть хочет. А спать новорожденным не обязательно. Старпому сегодня сорок исполнилось. Митрофан Митрофанович, местечко сделайте, пожалуйста. Радар чего-нибудь цепляет?
Ветерок сдернул туман, открылась черная вода полыньи, силуэты судов и довольно близкий берег Таймыра.
Пейзаж был так уныл, что напоминал тусклые от горя волосы вдов. Сквозь фиолетовую сумеречность летел редкий снег, мокрый, крупными снежинками. Где-то я читал, что в народе при такой погоде говорят: «Сын за отцом приходит». Чем-то жутким веет от таких слов. К умершему отцу, что ли, сын приходит? Неясно, но нечто очень точное — как всегда в народном.
— Мыс Могильный цепляет, — доложил Митрофан от радара.
Из радиотелефона неожиданно и явственно — звонкий женский голос: «Челюскин-радио, я Челюскин-радио! “Наварин”! Они выехали на машине к берегу! Следите за ними на берегу! Я на средние волны побежала!»
— Самый любимый глагол у женщин «бежать». Заметили? — раздается красивый баритон Октавиана Эдуардовича, который тоже появился в рубке. — Редко какая скажет: «Я пошла». Обязательно: «Ну, я побежала!» За хлебом, на сцену — куда угодно, но «побежала». Что-то в таком есть бодренькое, молодое, порывистое, далекое от гинекологии. Нина Михайловна, вы со мной согласны?
— Согласная, согласная!
— А чего это вы еще здесь торчите? — цыкнул Василий Васильевич на буфетчицу. — Старпому сорок лет исполнилось, а она здесь торчит! Ну, Виктор Викторович, вы все про здешнюю историю знаете. Кто на этом мрачном мысе похоронен?
— Приятно отметить интерес к северной старине, — сказал я. — А похоронен здесь тот лейтенант Жохов, вокруг которого сейчас «Сибирь» крутится. Возьмите-ка лоцию. Эй-би, там о нем есть.
Лоцию изучили, но ничего там ни о лейтенанте, ни о кочегаре Ладоничеве, которые «омрачили своей смертью» зимовку, как пишет Визе, не было. Зимовали здесь «Таймыр» и «Вайгач» шестьдесят четыре навигации назад — экспедиция Вилькицкого.

Под глыбой льда холодного Таймыра,  
Где лаем сумрачным испуганный песец  
Один лишь говорит о тусклой жизни мира,  
Найдет покой измученный певец. 
Не кинет золотом луч утренней Авроры  
На лиру чуткую забытого певца —  
Могила глубока, как бездна Тускароры,  
Как милой женщины любимые глаза.  
Когда б он мог на них молиться снова,  
Глядеть на них хотя б издалека,  
Сама бы смерть была не так сурова,  
И не казалась бы могила глубока.

Эту стихотворную эпитафию сочинил себе перед смертью утром 28 февраля 1915 года лейтенант, командир роты на ледокольном пароходе «Вайгач» Алексей Николаевич Жохов.
Двадцать седьмого августа 1914 года лейтенант первым усмотрел неизвестный остров в архипелаге Де-Лонга, на который через полвека занесло меня, мы вытаскивали там из ледяной каши ящики с печным кирпичом и мешки с мукой при разгрузке ледокольного парохода «Леваневский». На этом островке мы грелись у костра вместе со сворой чумазых собак и двумя белыми медвежонками.
Лейтенанту везло на открытия, но не везло на людей. Борис Вилькицкий не любил лейтенанта за излишне прямой и несдержанный характер. Открытый им остров начальник экспедиции назвал именем командира «Вайгача» Новопашенного. В январе 1926 года решением ВЦИКа остров был переименован в остров Жохова.
Лейтенанту не везло не только с начальством. Его подвел друг по Морскому корпусу лейтенант Транзе, ему не поверил корабельный врач Арнгольд, его не понял родной дядя, запретив жениться на своей дочери Нине Жоховой. Лейтенант Жохов не вынес длинной полярной ночи, зимовки, не мог есть консервы и, по официальным данным, умер от нефрита, омрачив этим зимовку. Кочегар Ладоничев умер от аппендицита.
Жохов родился 25 февраля 1885 года.
Женщина, которую он так любил, которой посвятил предсмертные стихи, осталась верна его памяти, ушла сестрой милосердия на фронт в 1916 году, — как только узнала о его гибели.
Нина Жохова пережила блокаду, до конца своих дней работала в ленинградской больнице имени Куйбышева и умерла в 1959 году.
— То есть вы, Василий Васильевич, наверняка не один раз ездили с ней в трамвае или троллейбусе, — так для пущего эффекта закончил я экскурс в прошлое.
— Да. Грустная история, — сказал В. В. со своим грустным вздохом. И вдруг рассказал, что терпеть не может, когда жена срывается и кричит ему при разговоре по радиотелефону: «Будь ты проклят!» В. В. сказал, что целую неделю потом чувствует на себе это проклятье, оно прямо-таки как какое-то огромное родимое пятно, а корень вообще-то в том, что жена, сорвавшись со своего спокойного тона на проклятье, сама потом долго мучается, ну, а он мучается из-за того, что она мучается.
Вообще-то я заметил, что В. В. еще и немного суеверен. Над столом у него висит шикарный иностранный календарь с красным движком-указателем. И вот когда наступает тринадцатое число, то В. В. указатель не передвигает, и таким макаром мы проживаем два дня под «двенадцатым».

Пока Нина Михайловна накрывала на стол, а мы поджидали новорожденного Гангстера, капитан рассказал о соловье, которого звали Чок.
Чок ел тараканов и муравьиные яйца и любил сидеть на голове Марии Петровны и на перилах балкона. Поют соловьи особенно замечательно с девятого мая по пятнадцатое — ждут подруг, строят гнезда и оповещают других соловьев о том, что место занято. Если соловья поймать между этими числами, то он и дома начинает петь уже в первую ночь. А если поймать в другие времена года, то вообще в неволе может не запеть.
Домоседа Чока сдуло сильным порывом ветра с балкона, он боролся-боролся с ветром, но не осилил и исчез.
Месяца через полтора В. В. пошел гулять в ресторан «Бурьян», то есть на Смоленское кладбище. И вдруг слышит из какого-то куста: «Чок!» И узнает своего соловья. И все это абсолютная правда, а не из жизни каких-нибудь кроликов. Чока В. В. начал звать, объяснять ему, что лететь на зимовку куда-нибудь в Африку далеко и опасно — соловьи летят не стайками, а поодиночке. Но Чок выпендривался и в руки не давался. Тогда В. В. пошел домой, взял клетку и Марию Петровну. Чок из своего куста слетел сперва на голову Марии Петровне, а потом сам залез в клетку.
Птичьи рассказы капитана среди суровых будней меня умиляют, как умиляли Юру Казакова его собственные детские рассказы.
О чем говорят за ночным чаем мужчины в день рождения старшего помощника на судне, которое дрейфует в черной полынье у мыса Могильный в Карском море, среди годовалых льдов, особенно белых из-за черных жилистых разводий? О том, что подорожали радиограммы — средняя любовная, молодоженная два рубля; что морякам, которые даже при желании не могут заменить радиограммы письмами, следовало бы наконец снизить тариф, а еще лучше — разрешить две радиограммы в месяц бесплатно. О том, что у иностранцев радиограммы еще дороже: пятнадцать—двадцать долларов, но зато международный профсоюз моряков гарантирует оплату проезда женам в любой порт на планете, коли судно стоит там больше двадцати суток; ну, и о том, что глазунью я ем неправильно: надо вырезать желток, съесть белок, а затем уже есть и желток, а я нелепо разрезаю желток вместе с белком, и в результате все остается на тарелке. Ну, и опять говорят о женщинах, которые через своих мужей, сыновей, отцов связаны судьбой с морем; о женщинах, для которых разлука есть норма существования, а неразлука — исключение. И, увы, часто тягостное исключение, ибо дети отвыкают от отцов, жен пугает необходимость близости с мужем где-нибудь на судорожной стоянке судна, в далеком порту, куда добирались самолетами и поездами несколько суток, а пока добирались, судно уже на отходе, а муж на вахте, в каюту то и дело стучат, телефон звонит, гудят динамо, вибрирует корабельная сталь, обратных билетов нет, на работе скандал, голова разламывается… Вот тебе и романтическая любовь, алые паруса, Ассоль и прочая чушь…
Рассказ новорожденного старшего помощника.
— Шли вокруг Африки. Тяжелый рейс. Возле Доброй Надежды угодили в ураган. Такое безобразие, что Богу молиться начал: подвижка груза, ну, сами понимаете, судно старое, ни кондишена, ни… Дневальная была Тамара, красивая до полного безобразия и распущенная в нравственном отношении, но чистюля… Я — вам-то врать не буду — ни разу ее даже за попку не ущипнул. До полного безобразия жену любил, Аню. Как в романах говорят — благоговейно. Вся каюта в фотографиях — перед агентами в портах неудобно было, но карточки не убирал. Весь рейс мне Аннушка духовно помогала. На Тамару мне абсолютно наплевать было. Единственно, в чем ее использовал, — рубашки стирала: замечательно и постирает, отгладит… Сами знаете, как хорошее белье работать помогает; особенно когда устанешь в рейсе уже до полного безобразия. Дружественные у нас с Томом — так ее уменьшительно называл — отношения сложились. Делилась со мной своими романами, про детство вспоминала, тяжелое детство, тяжелая судьба. Ну, я ей тоже и про жену, и про детишек, и про разные свои неприятности рассказывал. Чайку попьем, полюбуюсь на ее красоту, кокетство разное — и все на этом, табу. Пришли в Одессу, на рейде стали. Туман — сметана с сажей. Жены, конечно, прилетели из Питера, но сидят на берегу — закрыли рейд для катеров. Том мне все выстирала. А я ей за каждую постирушку все пытался фунт-другой сунуть, а она обижалась и не брала. Такие сложились доверительные отношения. Пришлось в Сингапуре ей за пятнадцать фунтов кофту какую-то сногсшибательную покупать — на день рождения ей подсунул. Взяла кофту. Стоянка в Одессе короткая ожидалась — двое суток. А тут еще туман, этот. Такие туманы на Черном море редкость. Но тепло, и я сплю с прихода в каюте с открытым иллюминатором. И вдруг голос жены слышен сквозь сон. Ну, думаю, бред очередной. Мне весь рейс Аня снилась. Знаете, очухаешься после сна, и еще некоторое время мерещится, что она рядом лежит. И здесь такое — полная иллюзия ее голоса, слуховая галлюцинация. Оказалось, не галлюцинация. Аннушка упросила какого-то одесского мальчишку-сорванца, и он ее в обход всех портовых правил, таможни и погранзастав на малюсеньком тузике на рейд доставил. И как этот сорванец нас в таком тумане нашел? Чутье у них, у одесских мальчишек. И вот когда они у меня под окнами каюты проплывали, я ее голос и услышал. Но в тумане-то звуки особенные, странные этакие, потусторонние. Я проснулся и думаю: несчастье какое-то приближается. И опять слышу глухой такой, но ее, жены, голос — окликает меня по имени: «Стасенька, отзовись… Стасенька, родной, отзовись…» Это они между судов на ялике плутают, и она возле каждого судна меня окликала. Туман-то такой, что и название на борту не прочитаешь.. В общем, было два дня счастья. Улетать ей надо. Ну, хорошая жена — значит, перед разлукой надо все мое интимное хозяйство в порядок привести. Сидит, пуговицы пришивает, свитер штопает, по шкафам и рундукам лазает… Я по судну белкой кручусь — еще грузовым помощником плавал. Залетаю как-то в каюту, чтобы ее обнять да обратно в трюм закувыркаться. Вижу, сидит она на койке белая, лицо мертвое, глаза в одну точку, а в руках — черная женская комбинация или там трико с подвязками, дырявые дрянные тряпки; так развратом и разит от них и грязью. Кинула Аня мне их в лицо и… Ну, тяжелая истерика, истинная, волос половину у себя вырвала, волосы у нее замечательные были, гордость ее, а пахли как замечательно… Оказалось, короче, нашла она эти женские шмотки у меня под матрацем. И понял я, ничем ее теперь не разубедишь, что все это случайность, что Том случайно туда свои причиндалы сунула, когда каюту прибирала… Что делать? Мои слова Аня просто не слушает, меня не видит, вся в себе, в своем горьком ужасе. В таком состоянии руки на себя накладывают. Что делать? Понимаю, ничего я не могу найти, никаких слов и объяснений. Побежал к Тамаре, на колени перед ней стал: иди к жене, объясни, что к чему!
Красавица эта посмотрела на меня, особенно так посмотрела, засмеялась и пошла к Аннушке. Чего они там говорили, не знаю. Вроде подуспокоилась жена, но уехала какая-то придавленная. А через полгода Тамара все-таки ко мне в койку залезла. И тогда призналась, что специально свои тряпки подбросила — влюблена была в меня. Или просто на мою неприступность злилась. Нет, нельзя женщин на суда брать, нельзя. Во всем порядочном мире по морям стюарды плавают, а с нашим равноправием да нехваткой обслуги…
— Любовь — это обыкновенное предчувствие удачного и оптимального сочетания генетического наследства, — заявил старший механик.
— Видите ли, товарищи, — взял слово В. В., — за женскую приятность, как значить, говаривал Фома Фомич, мужчине обязательно надо платить неприятностью. Эту аксиому наш с вами коллега капитан Фомичев усвоил еще в молодые годы, когда был в сорок шестом на Крайнем Севере в охране зверосовхоза. И вот в зверосовхоз прибыл эшелон с трофейными или контрибуционными пушными зверями — немецкими лисицами или куницами из поверженной Германии. Эскортировали контрибуцию, значить, отчаянные девахи самых различных национальностей — из перемещенных лиц. А молодые бойцы охраны зверосовхоза толком женщин еще в жизни не видели — военная юность, голодовка, фронт, разнокалиберные потрясения неокрепших организмов и послевоенное казарменное затворничество. Естественно, что перед отбоем и после побудки они обсуждали женский вопрос, и главное: получится у них в будущие брачные ночи все в норме и тактично или ничего, значить, не получится. Когда прибыл эшелон, то вся охрана в различные щели зверосовхоза за девахами подглядывала и носами шмыгала от перевозбуждения и восхищения. Самые же отчаянные не только носами шмыгали, но и решились на экспериментальную проверку своих врожденных потенциальных возможностей. По принципу: упремся — разберемся. Некоторые из решительных обогатились не только успокоительным опытом, но и еще кое-чем; тут, как говорится, пройденного пути от нас не отберешь… Пенициллин в те суровые времена был дефицитом. Самым отчаянным эксперимента торам пришлось ходить за десять километров — по тундре, по тундре — в медпункт, а после прогулки они совершали лечебные процедуры в сортире на заполярном морозе обыкновенной марганцовкой. В результате у наблюдательного Фомы Фомича, значить, и выработался иммунитет к связям со случайными женщинами…

Вода в полынье, где дрейфовал наш «Колымалес», морщилась, хотя ветер почти совсем утих. И этак она морщилась — будто ей было горько и тошно глядеть на нас и слышать про все наше человеческое безобразие.
На ближней льдине пуночка клевала отбросы — маленькая серенькая птичка, которой плевать было на все здешние арктические страсти-мордасти…

— Так вы по такой же причине и поводу однолюб? — спросил я.
— Ну, зачем уж так, Виктор Викторович, хотя грязи я, конечно, тоже насмотрелся в нежной юности, но тут, знаете ли, принцип. Тут уж у меня рабочая закваска, пролетарская, если хотите. Мария Петровна всю жизнь ждет — значит, и мне положено. Вот и у вас где-то написано: «Я однолюб и тем горестно счастлив». Ну, а я без горести. В награду мне теперь такая внучка — ого! Придете в гости — увидите — и уходить не захотите. Я и о пенсионе без страха думаю. И если хотите, и о смерти тоже…
— А слоны, как ни одно другое животное, предчувствуют смерть и панически боятся ее, — сказал Октавиан Эдуардович. И мне показалось, что этот стальной циник много думает о смерти и побаивается ее.
— Мы не знаем, о чем думает и что видит собака перед смертью, но, быть может, она так спокойна, потому что знает своего собачьего бога, видит его и верит в него, — заметил В. В. И вдруг заинтересовался тем, почему я ни разу не послал радиограмму той женщине, которая провожала «Колымалес» в Ленинграде.
Я объяснил всем присутствующим, что если пошлю ей хоть одну радиограмму, то она мгновенно вообразит себя в белом платье, вытаскивающей шлейф из автомобиля, у которого кольца на крыше. И вылезает она в этом платье прямо к Вечному огню на Марсовом поле.
В. В. надел очки, долго и внимательно разглядывал мою физиономию, затем изрек вместе со своим обычным тяжелым вздохом:
— Ну, а вы будете при этом в белых тапочках.
Я не стал спорить.
Степень доверительной откровенности за этим ночным чаем недалеко от могилы лейтенанта Жохова получилась такая высокая, что пришлось рассказать коллегам кое-что из своего прошлого; о том, например, как я потерял невинность в парадной возле коломенских сфинксов. Рассказывал, конечно, в юмористических интонациях.

Перед вахтой еще успел заснуть на часок. Приснилось, что мне надо вести автомобиль, у которого спустили шины. И меня радуют спущенные шины, ибо я отвык водить автомобиль, боюсь быстро ехать и боюсь улиц. И вот я пытаюсь вести машину в объезд города по каким-то скользким горам…
В 13.00 снял судно с дрейфа, и мы поплыли за ледоколом в пролив Бориса Вилькицкого.
Лимонное солнце катилось над синими куполами береговых ледников, над глинистым Могильным мысом, над могилой Жохова и кочегара Ладоничева, и над синими торосами, и над серым блинчатым льдом, и над лиловыми окнами чистой воды. И при всем при том небо в зените было зеленым.
После ночного мороза со снастей капали на палубу прозрачные веселые капли. А с крыши рубки с шорохом падал подтаявший ледок.
И всю вахту вспоминались строчки предсмертного стихотворения Жохова:

Когда б он мог на них молиться снова,  
Глядеть на них хотя б издалека,  
Сама бы смерть была не так сурова,  
И не казалась бы могила глубока.

Чтобы отделаться от них, начал придумывать собственные стихи к рифме «ноты» — «еноты» — и ничего не придумал.
Наконец стряхнул с себя поэтическое наваждение и вгляделся вперед по курсу. Опять ледяное небо? Или просто длинное белое облако?..
Глаза проглядел, а понять не могу. Спрашиваю Митрофана:
— А не ледяное ли небо впереди, Митрофан Митрофанович?
— Ледяное, ледяное!
— А может, просто длинное белое облако?
— Точно, белое облако!
— А может, туман?
— Туман, туман!
Вот попугай на мою шею. Штурмана, которые долго плава ли матросами, — особый народ. Они знают много такого, чего ты и не ведаешь, — это с одной стороны. А с другой — не любят решений, ибо привыкли к обязательному руководителю рядом.
Льды пошли плоские, ровные, над водой приподняты чуть-чуть. Кажется: корочка этакая декоративная, а перевернется возле борта — два метра!

Вечером в каюте старпома состоялся официальный бал. Я вынужден был танцевать фокстрот с Ниной Михайловной.
— Чего хочет женщина, того хочет Бог, — сказал Октавиан Эдуардович, подталкивая меня в объятия буфетчицы. — Конечно, только извращенные французы могли придумать подобную сентенцию, — добавил он.
Танцевали мы с Мандмузелью под самодеятельную песню:

Последний раз маяк мелькнет,  
И снова жизнь моя пойдет  
Четыре через восемь. 
И как ты чувствуешь себя,  
В каюту с вахты приходя,  
Никто тебя не спросит.  
В привычном ритме, день за днем, 
Проходит рейс кошмарным сном.  
Четыре через восемь.  
Вот так и жизнь твоя пройдет —  
За рейсом рейс, за годом год.  
Четыре через восемь…

Ни всемирную, ни тем более русскую литературу я, даже дав самый полный передний ход, никуда не двину и даже дрогнуть не заставлю. И потому вдруг твердо решил, что следует мне писать откровенно и прямо только для моряков, для морского читателя.

В проливе Вилькицкого опять встретили белых медведей и опять застряли так плотно, что пришлось звать на обкол «Мурманск».
Мишки были просто невероятно чистенькие и желтенькие — как будто наелись лимонов и закусили канарейками, но полюбоваться на них я никак не мог. И секунды не выкроишь на постороннее отвлечение, когда ведешь судно в таком льду.
«Мурманск» расколол могучую ледяную горушку на две равные кровожадные половинки. «Енисейск» между ними проскользнул. У нас под форштевнем они опять сошлись в дружественном рукопожатии. Я жахнул полный назад. Судно швырнуло вправо, и мы стали перпендикулярно каналу. И чтобы в него вернуться, пришлось совершить полную циркуляцию вокруг ледяного островка в оставшейся было уже за кормой полынье. А чтобы вписаться в трехсотшестидесятиградусный поворот, пришлось еще дважды давать средний назад… Да, чем дольше человек живет без ошибок, тем они неизбежнее в оставшееся ему время. Чем дольше моряк благополучно плавает, тем неизбежнее ему попасть в переплет судного, прокурорского дела или на грунт. Это обыкновенная теория вероятности. К счастью, ее мало кто знает…
Через полчасика опять не повезло. Отчаянно рванувшись самым полным ходом к близкой полынье сквозь сциллы и харибды сближающихся льдин, чтобы не упустить хвост «Енисейска», я вмазал правой скулой в край старого поля. «Колымалес» пошатнулся и вздыбился. Второй помощник на всякий пожарный случай исчез из рубки, а Октавиан Эдуардович одобрительно сказал:
— Так их! Крест на крест!
В 16.00 прошли траверз мыса Челюскина, поджимаясь к острову Большевик. Развиднелось. Лед жуткий. Но — солнце! Сгинул туман. Совсем другое дело, когда солнце! Совсем другое, господа присяжные заседатели! Можете радар вообще к чертовой матери выключить, господа!..
Когда Митрофан выставлял координаты судна на АПСТБ-1, я вдруг осознал, что огибаю самую северную точку Евроазиатского материка на широте 75° и что всего четыре месяца назад я бултыхался возле Мирного на 70° южной широты. Носит же нелегкая!
В честь такого события ледокол вывел нас на чистую воду, а я спустился в кают-компанию поесть.
Нина Михайловна, загадочно улыбаясь, приносит что-то лакомое в горсти. Высыпает на столы. Радостное оживление: чеснок! А все думали, он давно кончился. Брюзжит один стармех. Оказывается, чеснок тоже не входит в его спартанское меню.
— Я еще не еврей! — объявляет Октавиан Эдуардович.
Все остальные оказываются евреями, ибо чеснок уничтожается моментально.

За три часа до выхода на чистую воду на караване произошла смена караула. Западник «Мурманск» передал нас восточнику «Красину».
Представьте себе два каравана судов, сближающихся на контркурсах в тяжеленных льдах.
Во главе кильватерных колонн громадины ледоколов. Команда стопорить машины.
Суда покорно и понуро опускают усталые головушки и стоят, как старые лошадушки, безрадостно радуясь передышке.
Затем прощальные гудки — и покатили в разные стороны.
И, как всегда, когда глядишь со стороны на однотипное твоему судно в тяжелый шторм или в тяжелых льдах, когда наблюдаешь его крены или удары и шатания, то думаешь: «Господи боже мой, неужели и мы сейчас так же?!» А встречные проходили по нашему левому борту уже пустые, в балласте — их стукало посильнее, так, как и нас будет стукать на обратном пути.
В общем, встреча двух караванов и смена лидеров — впечатляющее зрелище и для привычных глаз.
Мои впечатления отравляла немного литературная известность. Патологически не люблю обращать на себя общественное внимание. А без этого в коммунальной квартире, то есть на Арктической трассе СМП, мне уже не обойтись.
Все и всё здесь друг про друга знают. В инкогнито не сыграешь. Из радиотелефона доносится:
«На “Колымалесе” Конецкий плывет».
«Чего он тут делает?»
«Мозги в Арктике проветривает».
«Делать ему больше нечего! Наверное, мозоли на заднице отсидел».
Ну и т. д.
Да, есть у меня теперь лишние заботы — и вчерашние, и завтрашние: «Конецкий застрял!», «Конецкий пилотку надел!» — под некоторым колпаком я тут сижу, стеклянным. Никуда не денешься, это факт, что с этой фамилией делается работать в море труднее. И все-таки свой я здесь, и потому хорошо мне здесь, несмотря на все тягости. В тысячу раз лучше, нежели неделями валяться на диване с «Наукой и жизнью» на Петроградской стороне и кормить бледных комаров бледной кровью перед телевизором.





Новости

Все новости

03.12.2020 новое

ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ ГОРОДА

29.11.2020 новое

К 110-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ КОНСТАНТИНА БАДИГИНА

19.11.2020 новое

250 ЛЕТ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ И.Ф. КРУЗЕНШТЕРНА


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru