Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

История с моим бюстом


Быть знаменитым некрасиво. 
Борис Пастернак
                
Часто удивляет дешевизна в нашей стране некоторых бытовых вещей, о цене которых узнаешь неожиданным образом или, если хотите, путем. Имею в виду чашки, тарелки, графины, наволочки или матрацы. Узнаю я их цену в ресторанах или гостиницах, когда чего кокнешь или прожжешь. И каждый раз удивляюсь — дешевка! А ведь годами прозябаешь дома с разбитой чашкой или вовсе без рюмок; или с графином, у которого давно горлышко треснуло, а пробка потерялась. И в голову не придет сходить в посудную лавку и тряхнуть мошной на три или там даже пять рублей, ибо тебе не трешка мерещится, а минимум сотняга убытков.
Недавно в дорогом ресторане перевернул целиком стол на очередного своего режиссера-экранизатора. И обошлось все удовольствие в жалкий четвертак…
Но вернемся к моему бюсту.
Слепил бюст столичный скульптор-монументалист Геннадий Дмитриевич Залпов абсолютно спонтанно, то есть неожиданно и для себя, и для меня.
Затрудняюсь сказать что-либо определенное о степени гениальности Залпова, так как в пластических искусствах, как и в музыке, ни бельмеса не понимаю.
Но одно его творение — Николай Васильевич Гоголь в натуральную величину, стилизованный под Бальзака Родена, — вещь безусловно замечательная. Во всяком случае, мне она крепко запомнилась.
На окраине Москвы у Геннадия Дмитриевича есть полуподвальная мастерская, при ней жилая комнатушка с дырявым диваном и шикарным холодильником.
Мастерская битком набита человекообразными муляжами, африканскими масками, скелетами, черепами и отвергнутыми заказчиками скульптурами.
Разглядывать изнанку монументалистики при дневном свете и с приятелями даже интересно, но тут пришлось после изрядной танцульки остаться ночевать у Генки в жилой комнате-каморке в полнейшем одиночестве.
Проснулся где-то около двух ночи — незнакомая обстановка, голова трещит, возле головы тарелка, набитая окурками.
Зима была, холодрыга.
Покряхтел я, поворочался, но — дисциплина! Преодолел нежелание вылезать из-под одеяла, забрал тарелку с окурками и отправился искать место общего пользования. Знал только, что оно с другой стороны огромной мастерской расположено. Шарил, шарил свободной рукой возле притолоки двери мастерской — выключателей не обнаружил. Тьма впереди — глаз выколи. Но и упрямства у меня достаточно: ежели, например, морковку натираю, то обязательно кочерыжку буду до тех пор насиловать, пока из пальцев кровь не брызнет. Короче говоря, воткнулся несколько раз во всякую монументалистику, рассыпал половину окурков, опрокинул пару скелетов, но в туалет все-таки добрался.
Тут надо еще заметить, что в нормальных, домашних условиях я никогда не вытряхиваю пепельницы в унитаз. Корень здесь в том, что окурки очень долго не тонут, сопротивляются судьбе со спартанским упорством, сражаются с унитазным водопадом насмерть: вертятся там, крутятся, вроде уже потонут, ан нет — опять всплывут! И я за такое жизнелюбие окурки уважаю. Они, на мой взгляд, как и римские гладиаторы, заслуживают пальца, поднятого вверх. Но и сам я не могу уступить окуркам последнего слова. И вот минут пять провел в туалете, дергая и дергая машинку, пока последний гладиатор не утоп.
В паузах, когда я ожидал очередного наполнения опорожненного бачка, в голову лезли мысли о бренности бытия, вечности мироздания и о том, что рано или поздно придется высказать Геннадию Дмитриевичу свое мнение о его произведениях. Ведь уходить из мастерской художника во сто крат затруднительнее, например, нежели из лаборатории ученого. У гения науки можешь достойно молчать от начала до конца, ибо и он, и все окружающие знают, что ты ничего ни в чем не понимаешь, а с художниками просто беда. Тут даже так получается, что чем хуже художник, тем тебе легче нагородить ему при уходе всякой чуши, — и он будет доволен, а с художественным гением полнейшая безысходность, когда топчешься уже в его передней — и ни единого слова не выдавить: нет слов и баста!
Но если уж совсем честным быть, то размышлял я про все эти материи и топил пять минут несчастные окурки еще и потому, что было жутковато возвращаться через темную мастерскую-покойницкую. Все-таки скульптура — довольно мертвое изобретение. И нервишки пошаливают. Однако и торчать до утра в туалете резона не было.
И когда, значит, последний окурок утоп, я развернулся на сто восемьдесят и лег на обратный курс. И лавировал сперва довольно удачно — пространственная память-то у меня штурманская. Как вдруг сквозь пыльные окна сверкнула луна и передо мной возник из небытия и тьмы небольшого роста человек — длиннейший птичий нос, волосы, ниспадающие прямыми прядями на изможденные щеки: луна высветила Гоголя мраморного, безо всякого пьедестала. И мертвые, черные провалы зрачков уперли в меня больной, черный взгляд.
Я чуть в обморок не завалился. Н-да…
Шутил в своих писаниях при жизни Николай Васильевич много, но и какой-то одинокой запредельной жути в классике достаточно.
К тому же я с детства запомнил, что более всего он боялся быть похороненным живьем, в летаргическом сне. И в завещании даже написал, чтобы не хоронили, пока «не укажутся явные признаки разложения тела». И еще, кажется, в завещании попросил не водружать на могилу тяжелого надгробья, дабы оно не давило на него тяжестью Каменного гостя. Как у нас и положено, похоронили Гоголя живьем — потом при вскрытии могилы обнаружили его в гробу перевернутым. И, чтобы больше не вертелся, навалили все-таки сверху соответствующее надгробье.
Не буду утверждать, что сказанное полностью соответствует действительности, — не в том дело. А в том, что в моем-то мозгу это существует с отрочества так, будто я сам гроб Николая Васильевича вскрывал: воображение — черт бы его побрал! — у меня тоже хорошее.
А тут не в воображении, а въяве увидел скорбную нахохлившуюся фигуру и лицо, которое потусторонне светилось — черный полированный мрамор в лунных лучах, — ни житель света, черт бы Залпова побрал, ни призрак мертвый…
Бежал я от Гоголя — в трусах и майке — точно как Евгений от Медного всадника, обхвативши голову руками и подвывая на ходу.
В комнатенке засунул ножку стула в ручку двери — крючка не было; полистал разные легкомысленные журнальчики, покурил, но заснуть так больше и не удалось.
Лежал и раздумывал о мистических совпадениях. Ведь это факт, что вдове Булгакова — Елене Сергеевне по бедности пришлось отыскивать на задах какого-то кладбища, на свалке среди старых, бесхозных памятников более или менее подходящую к ее вкусу и бюджету, бывшую, естественно, уже в употреблении, замшелую плиту. Понравилась ей одна такая глубоко вдавившаяся в землю плита. А когда плиту перевернули, то обнаружили надпись «Н. В. Гоголь». И этот самый камень лежит теперь на Булгакове — вот эстафета русской литературы.

Утром пришел Залпов, вгляделся в мою физиономию и говорит:
— Ну у тебя и выражение на личике! Прямо как у Понтия Пилата!
Я почему-то шепотом ему говорю:
— Сволочь! Ваятель чудотворный! Надо людей предупреждать, что здесь у тебя покойницкая, а не человеческое жилье! Ужо тебе!..
Ну, а потом рассказал все, как было.
Он расцвел утренней розой, когда убедился в том, что я действительно ночью насмерть перепугался. Понять его можно. Что для творца может быть прекрасней, нежели потрясение, произведенное его творением на другого художника? И Генка — в компенсацию за бессонную ночь и все пережитые кошмары — с ходу возвел меня на подиум (так на древнеримском языке возвышение для натурщиков называется), усадил на трухлявую вертящуюся табуретку и принялся лепить.
Пока он самозабвенно работал, я несколько раз задремывал и чуть было с подиума не свалился.
Часика через два Генка уже закончил.
Голова бюста показалась мне значительно больше моей натуральной, а глина, из которой он все это дело сляпал, показалась грязноватой. Эти свои замечания я высказал вслух, но робко.
Честно признаюсь, мне бюст понравился своей тяжестью, массивностью, монументальностью — размеры и объем произведения пластического искусства играют не последнюю роль, в чем легко убедиться на любом углу наших городов.
На робкие замечания Генка ответил, что голова у меня, действительно, опухшая, но на другое я и не должен был рассчитывать. А про глину монументалист сказал, что она первоклассная.
Затем он закрыл мое изображение мокрой тряпкой и добавил, что сеанс окончен.
Мы попрощались, и я убыл восвояси.
Спустя этак годик случайно узнаю, что красуюсь в столичном Манеже на выставке «Голубые дороги Родины» бюстом уже из настоящей бронзы.
Примчался в Москву на самолете, узнал, что на самом деле отлит в цветном металле — и опять спонтанно: не набиралось для огромной выставки, которая должна была прославить морское могущество нашей страны, нужного количества экспонатов. Вот меня и отлили — повезло Геннадию Дмитриевичу Залпову.
Собрал я штук пять московских красоток — знакомых и вовсе незнакомых — и повез их на выставку, чтобы оглушительно похвастаться свидетельством своего вечного теперь бессмертия. Ну-с, купил билеты и повел московских красоток, одна из которых почему-то оказалась негритянкой, в космические пространства манежных анфилад.
Искали мы мой бюст, искали — раза три выставку обошли — нет меня. Ни в натуре нет, ни, как говорится, в списках-проспектах. Я было решил, что меня просто-напросто разыграли. Но тут негритянка обнаружила произведение Геннадия Дмитриевича Залпова. Под моим пластическим изображением висела бирка:
«Портрет писателя-моряка В. Корнецкого. 1979. Бронза. 65 Х 25 Х 36»
Красотки принялись хохотать над опухшей бронзовой физиономией и перевранной фамилией. Я обозлился, исправил фамилию под портретом шариковой ручкой, смотрительница-служительница подняла шум и гам, меня повели в дирекцию Манежа, и там я битый час доказывал, что не верблюд.
За это время красотки смылись.
Мне ничего не оставалось, как опять пойти в зал и повертеться минут пятнадцать вокруг бюста в надежде, что кто-нибудь из редких посетителей обнаружит наше сходство, но такого не случилось. Тогда я позвонил Генке и сказал, что отлил он не меня, а какое-то чучело, да еще и под другой фамилией. На это Генка сказал, что я не Гоголь, чтоб быть на себя похожим; и сам виноват, что у меня дурацкая фамилия, которую вечно путают; и что я должен быть ему до гроба благодарен хотя бы за то, что угодил в компанию Петра Великого, Витуса Беринга и Ивана Папанина. Но даже такие соседи по выставочному залу меня не утешили, а усы Петра напомнили почему-то усы булгаковского кота из «Мастера и Маргариты».
К счастью, тут я обнаружил портрет капитана дальнего плавания Ивана Александровича Мана. Он первым водил «Обь» в Антарктиду, а во времена войны проявил огромное количество какого-то уже запредельно бесшабашного мужества, когда угодил в штрафбат и высаживался в Констанце. Так вот фамилию Ивана Александровича тоже переврали и значился он как МААН — два «А» в середине. И я утешился, плюнул на мраморную слизь и решил выкинуть историю из головы. Но не тут-то было! Зимой «Голубые дороги Родины» привезли в родной Ленинград и развернули уже в нашем Манеже. На выставку занесло одного моего высокого морского начальника, Героя Социалистического Труда. И вот когда он обнаружил бронзовый бюст рядового судоводителя, а такое вообще-то положено при жизни только настоящим дважды Героям, то начальник так обозлился на мою нескромность, что к чему-то придрался и сделал мне дырку во вкладном талоне к диплому, а затем отправил меня вне очереди на курсы повышения квалификации комсостава флота.
Но и это не конец. Где-то еще через год звонит Гена и спрашивает, нет ли у меня знакомых в Прокуратуре СССР или в крайнем случае в КГБ. Я отвечаю, что пока нет, но в будущем все возможно. Он орет, чтобы я прекратил шутки, потому что легендарный бюст, когда «Голубые дороги Родины» везли уже с Дальнего Востока в Клязьму, на родных сухопутных железных дорогах сперли. Из Хабаровска мое бронзовое многопудье уехало, а в Клязьму не приехало.
Я говорю, что это вполне естественно и еще раз иллюстрирует любовь ко мне всего нашего великого народа.
Генка обозвал меня идиотом и объяснил, что бронзу воруют даже с могильных надгробий: делать какие-то втулки для передних или задних подвесок «Жигулей».
Я ему сказал, что он сам дурак.
Генка слезливо сказал, что если это моя проделка, то он умоляет бюст вернуть, ибо им, скульпторам-монументалистам, положен на каждый год лимит бронзы — она острый дефицит. А он, Генка, сейчас лепит Семена Челюскина — у того как раз юбилей. И рассчитывал перелить мой бюст в этого землепроходца, но теперь все срывается.
Я говорю: какой может быть юбилей у Семена Челюскина, ежели никто не знает дат его рождения и смерти? Генка говорит, что это не мое дело, а что с него, с Залпова, высчитывают по рубль двенадцать копеек за каждый килограмм моего портрета, хотя он лично никакого отношения к вагонной краже не имел.
Я ему говорю, что если килограмм бронзы стоит рупь двенадцать, то это не дефицит. И украли мой бюст влюбленные читатели, а не автолюбители. Хотя, добавляю я и то, с чего начинал эту грустную историю, то есть что меня удивляет дешевизна в нашей стране некоторых бытовых вещей, о цене которых узнаешь в ресторанах или гостиницах, когда кокнешь чашку, графин или тарелку. И что не так давно в Доме кино я перевернул стол на очередного своего режиссера-экранизатора, и обошлось все удовольствие в четвертак…
Генка меня не дослушал и бросил трубку. Бюст сгинул бесследно. Даже фото не осталось.
Не скрою, я несколько огорчен таким концом этой истории, ибо явственно вижу очистительный огонь, в котором плавится мое бронзовое бессмертие, превращаясь во втулки для передней или задней подвески «Жигулей». Ведь любой — самый средненький — человек огорчается невниманием к его заслугам, готовясь к предстоящему — неизбежному и, увы, уже вечному — забвению.





Новости

Все новости

06.08.2020 новое

ВИКТОР КОНЕЦКИЙ НА ВАЛААМЕ

04.08.2020 новое

К 170-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ГИ де МОПАССАНА

28.07.2020 новое

С ДНЁМ РОЖДЕНИЯ, ДОРОГОЙ ДРУГ!


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru