Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Непутёвая тётка непутёвого племянника



Сейчас 07 часов 11 февраля 1996 года. Я встал в шесть, съел овсянку, тертые яблоки и курю первую сигарету.
За окном небо темно-темно-сизо. На астрономическом языке называется «утренние навигационные сумерки»: УЖЕ виден горизонт и ЕЩЕ видны звезды.
Самое время определить свое место в морях, океанах и жизни.
Наблюдаю верхушку березы в дворовом скверике на уровне шестого этажа. Береза уже старая, одета в густой, прямо фантастически пышный иней. Не верится, что такая красота может торчать в окружении сплошного современного городского дерьма.
Мохнатая, пушистая, девственная белизна куржака на темно-сизом.
Наверное, наконец отпустили крещенские. Вот дерево и расфуфырилось. Старухи тоже губы красят.
На столике передо мной лежит коробочка. В ней авторучка «Рейнолдс». Ручку подарил в Париже Виктор Платонович Некрасов. А коробочка — футляр от ручки, которую прислал из Нью-Йорка ты, Сережа Довлатов, «Паркер».
Твой «Паркер» я исписал и выбросил, потому что ты был еще живой и безобразничал по «Голосу» каждый день и на полную катушку. А чего тогда с использованной ручкой чикаться? Что, дома всякого другого хлама нет? Правда, Бог спас, ума хватило на футляре написать: «Ручка С. Довлатова». Я же и предположить не мог, что ждет тебя впереди всемирная слава и скорая, нелепо скорая смерть!
Но я помнил, как спросил у Виктора Платоновича: «А кто тут у вас из эмигрантов настоящий?». И он ответил безо всяких колебаний и раздумий: «Довлатов!». И я без всяких колебаний размножил это его утверждение. И оно дошло до тебя в твоих америках, дорогой мой тюремный надзиратель. Вот и получил с оказией «Паркер». Кажись, это был январь 1988 года.
Нынче в Питере только ленивый не бахвалится знакомством с тобой или даже близостью.

«Многоуважаемый Виктор Викторович!
Не сочтите за труд, несмотря на Вашу огромную занятость, прочитать мою писанину. Это — небольшой эпизод из жизни чудесного человека, увы — ныне уже покойного.
Я намеренно не называю его фамилии. Дело в том, что у меня нет никаких литературных способностей, но мне хочется, чтобы Вам было мало-мальски интересно читать мое “произведение”, поэтому я назову моего героя в последней фразе.
Холодное осеннее утро. Еще очень рано, за окнами темно, в доме все спят. Меня немного знобит спросонья, но настроение прекрасное: я собираюсь на экскурсию в Пушкинские Горы.
На Думскую приезжаю рано, до отъезда еще почти час. Нахожу автобус. Он заперт, водителя еще нет. Ну что ж, надо походить, поразмяться перед дальней дорогой.
Ко мне подходит высокий молодой мужчина, улыбается:
— Здравствуйте. Вы — Таня?
— Здравствуйте, я Таня, но…
— Вы меня не узнаете, это естественно, последний раз мы с вами виделись, когда нам было лет по 16…
— Последний раз?! Значит, мы не раз встречались? Но, простите, я вас совершенно не узнаю!
— А я вас сразу узнал, вы очень мало изменились. Я — Сергей, мы встречались у Черкасовых, на Андрюшкиных днях рождения, вспоминаете нашу компанию? Я там был самый веселый, самый шумный и самый красивый!
Он говорит это все очень естественно, не напрашиваясь на комплименты. Он действительно очень хорош: высокий, черноволосый, с необыкновенно красивыми, очень теплыми глазами, чудесной ласковой улыбкой. И голос какой-то необыкновенный, завораживающий. Да, теперь я начинаю вспоминать. Это Сережа, Сереженька, украшение наших детских компаний.
После войны наша семья в течение нескольких лет жила в одном доме с семьей Николая Константиновича Черкасова (собственно, в этом доме я и родилась в 1940 году, после войны сюда и вернулись к папе, который всю блокаду был в Ленинграде). Мы с Андрюшей, сыном Черкасовых, были почти ровесниками (“равновесниками”, как говорил Андрюша), очень дружили, много времени проводили вместе — читали, играли, гуляли в Матвеевском садике. Родители наши были в прекрасных отношениях и поощряли нашу дружбу. Черкасовы были очень гостеприимны. Особенно весело и многолюдно бывало на дне рождения Андрюши. Я не помню, когда в нашей компании стал появляться Сережа, по-моему, они с Андреем были товарищами по английской школе. Сережа действительно обращал на себя внимание живостью, остроумием и яркой внешностью.
Весело и безбедно (в моем детском представлении) жили мы до 1949 года, пока над головой моего отца, крупного организатора областного здравоохранения, не грянул гром “ленин­градского дела”. Нас в 24 часа вышибли из “престижного” дома на Кронверкской. Папу исключили из партии, но не посадили и не расстреляли — сфабрикованный донос, видимо, показался не очень убедительным.
Семья наша — папа, мама, брат и я — переехала в коммуналку, папа уехал в Орск работать санитарным врачом. Тогда это было счастье: живой, на свободе, работа…
Отношения с семьей Черкасовых, однако, продолжались. Мама, невзирая на скудные материальные возможности, всегда старалась отмечать дни рождения детей, и Андрюша бывал у нас. Меня тоже приглашали в гости к Черкасовым, и там всегда бывал Сережа — с каждым годом все более красивый и обаятельный, душа компании.
Но со временем наши визиты друг к другу прекратились, это естественно: мы жили теперь в разных районах, взрослели, появлялись другие интересы. Но хочу подчеркнуть: причиной того, что мы стали отходить друг от друга, ни в коем случае не было то, что мы были семьей “врага народа”. Черкасовы всегда были людьми глубочайшей порядочности. Я низко склоняю голову перед памятью Николая Константиновича и Нины Николаевны, надеюсь, что и Андрюша остался таким же, каким был.
Итак, встречаться мы перестали, иногда, правда, перезванивались. После реабилитации и возвращения отца в Ленинград я бывала у Николая Константиновича как у депутата горсовета по папиным делам (он вернулся тяжелым инвалидом и с трудом передвигался). Естественно, больше не виделась я и с Сережей. И вдруг через 20 лет — такая встреча…
Сережа переходит на “ты”:
— Едешь в Пушкинские Горы?
— Да, и ты?
— Да, только я — экскурсоводом.
— Вот как? Ты экскурсовод?
— Я тебе потом все расскажу. Ты-то как живешь?
Я кратенько рассказываю о своей жизни, о тяжелых потерях (совсем недавно умерли брат и папа), о непростых путях к университетскому диплому, о позднем, но очень счастливом замужестве.
Услышав про университет, Сережа оживляется:
— О, да ты должна была обо мне слышать! Вернее, не только обо мне, а о нашей группе. Неужели ничего не знаешь, как нас с треском выперли? Было целое дело!
— Какое дело? За что выперли?
— Да за кое-какую писанину.
Но я об этом ничего не знаю, я ведь училась на вечернем, а мы, вечерники, были далеки от общественной университетской жизни. К тому же я вдруг сообразила, что не знаю Сережиной фамилии! Так что если бы я что-нибудь и слышала о его “деле”, то просто не знала бы, о ком речь идет.
— Ладно, — говорит Сережа, — я тебе потом все подробно расскажу.
Он интересовался, кто мой муж — кандидат наук, доктор, профессор?
— Почему? — удивляюсь я. — Он морской офицер, капитан 2 ранга, скоро уходит в запас.
— Слава богу! — радуется Сережа. — Хоть одна нормальная женщина вышла замуж за нормального мужчину! А то только и слышишь: мой жених профессор, ах, мы скоро защищаемся, ах, мой муж кандидат…
Мы смеемся.
Время близится к отъезду, все уже в автобусе. Две мои сотрудницы с интересом наблюдают за нами из окна автобуса.
— Иди, садись, — говорит Сережа, — я, вообще-то, должен ехать во втором, но я сейчас поменяюсь.
И уходит, улыбнувшись. Мне очень приятно: из-за меня меняется. Мои подруги уже заняли мне место. Я сажусь, и, конечно, сразу же:
— Кто это?
— Какой красавец! Ему на сцену надо, а он — экскурсовод!
Я молчу. Мне самой ничего не ясно.
Забегая вперед, скажу, что экскурсию Сережа вел великолепно — живо, интересно, нестандартно. Читал много стихов, прекрасно, вдохновенно читал… Улучив момент, я подошла к нему:
— Сереженька! Какой же ты молодец! Ты доставляешь нам такое удовольствие! Так все интересно! Но все же скажи, почему ты в экскурсоводы подался?
— Я вообще молодец, я способный и талантливый, — сказал он, и опять-таки без всякой рисовки. — А работы я никакой не боюсь: могу экскурсии водить, могу дороги мостить. Я тебе все потом подробно расскажу.
Ничего он мне не рассказал, не успел… Ах, Сережа, Сереженька! Если б знать, если б ведать, что осталось тебе быть на этой земле всего полтора десятка лет, а в своей стране и того меньше… Не отходить бы от тебя ни на шаг, не отрывать от тебя глаз, запоминать, впитывать тебя всего на всю оставшуюся жизнь…
Но ничего мы не знали, не ведали. Так и не нашли времени поговорить. Экскурсия — мероприятие динамичное, все скорей, все бегом. Несколько раз на ходу улыбнулись друг другу и перекинулись ничего не значащими словами. Нет, был один смешной эпизод. Старушки из деревни в день нашего отъезда принесли к турбазе яблоки на продажу. Я решила купить немного, стала выбирать. Подошел Сережа.
— Зачем тебе это г…?— сказал он без тени смущения. — Поехали со мной в деревню, у меня под окном такая яблоня стоит, яблок полно, я тебе сколько хочешь натрясу…
— Сережа, мы же сразу после обеда уезжаем…
— Ах, да…
— А ты?
— Нет, мне надо остаться.
Тут его кто-то позвал, и опять нам не удалось поговорить. Мы пожали друг другу руки на прощанье. Он улыбнулся и сказал: “Пойду питаться. Есть свой честно заработанный хлеб”.
И ушел. Больше я его никогда не видела.
Но все это было потом. А теперь вернемся на Думскую площадь. Пора ехать. Все на местах. В автобус поднимается водитель, за ним — Сережа. Он обводит нас своими прекрасными глазами, чуть-чуть улыбается и говорит:
— Здравствуйте, товарищи! Вы отправляетесь в увлекательную поездку по Пушкинским местам. Сопровождать вас в этой поездке буду я. Зовут меня Сергей Донатович, фамилия — Довлатов.
…Был октябрь 1975 года.
10.06.91  Борисовская Татьяна Яковлевна».

СЕРГЕЙ ДОВЛАТОВ:
«Среди других в объединение пришел Иосиф Бродский. Тетка его не приняла. О стихах высказалась так:
— Бред сумасшедшего!
(Кстати, в поэзии Бродского есть и это.)
Бродского не приняли. Зато приняли многих других.
В Ленинграде очень много поэтов.
Есть три Некрасова — Владимир, Георгий и Борис…»

Куда этих Некрасовых приняла твоя тетка? В лито? Или их приняли в Союз писателей СССР? К последней процедуре она отношения не имела — не тот калибр.

«Моя тетка была членом партии. Я ее не виню. Многие достойные и честные люди оказывались в руках коммунистической партии. Они не виноваты. Просто им хотелось жить лучше. Занимать более высокие посты…»

Интересно, до каких же постов поднялась твоя тетка? Какие ананасы она ела и каких рябчиков жевала?

СЕРГЕЙ ДОВЛАТОВ:
«Тетка была эффектной женщиной. В ее армянской, знойной красоте было нечто фальшивое. Как в горном пейзаже или романтических стихотворениях Лермонтова.
Тетка была наблюдательной и остроумной. Обладала хорошей памятью. Многое из того, что она рассказывала, я запомнил навсегда…
Тетка редактировала Юрия Германа, Корнилова, Сейфуллину. Даже Алексея Толстого. И о каждом знала что-нибудь смешное. …Форш перелистывала в доме отдыха жалобную книгу. Обнаружила такую запись:
“В каше то и дело попадаются разнообразные лесные насекомые. Недавно встретился мне за ужином жук-короед…” — Как вы думаете, — спросила Форш, — это жалоба или благодарность?..»
 
Твоя тетка не только редактировала, но замечательно писала. Лучшие воспоминания о Форш — ее работа.

ОТ М. С. ДОВЛАТОВОЙ:
«…Сейчас звонили ваши, — вычитали в “Вечернем Ленинграде” похвальное слово «Молодому Ленинграду». Вот хорошо-то!
Надежда Павловна в своей леопардовой шубе выехала (с матом на обновленных устах) в колхозы. Горышин и я сидели в понедельник и утешали ее, и веселили. Но зашел Пикуль и, узнав, о чем речь, рассказал сразу три случая из своей неспокойной жизни: поехал это он на выступление, глядь — топором зарубили милиционера и его дочку, потом в колхозе кому-то бревном раскололи череп прямо на глазах у Пикуля, а еще потом голые женщины с ножами в руках бегали за мужчинами… Надежда Павловна слушала с нездоровым интересом, а Горышин, эта меланхолическая жирафа, ухмылялся свысока. Он не то еще видел в своих Восточно-Саянских горах!
Обнимаю вас, Виквик!»

СЕРГЕЙ ДОВЛАТОВ:
«За много лет тетка собрала прекрасную библиотеку. На большинстве ее книг имелись автографы. Зачастую очень трогательные и нежные.
Красочный автограф Валентина Пикуля начинался словами:
„Акушерке наших душ…”
Я знаю, как моя тетка работала с авторами. Я иногда присутствовал. Например, она говорила:
— Юра, у тебя здесь четыре раза встречается слово «промозглый».
— Действительно, — удивлялся Юрий Павлович Герман, — как это я не заметил? И все же я думаю, что редактор писателю не требуется. Даже хорошему. А уж плохому — тем более.
Я думаю, тетка была хорошим редактором. Вернее, хорошим человеком, доброжелательным и умным.
Лично я хороших редакторов не встречал. Хотя среди них было много прекрасных людей».

Эх, лихо, братец!
1. Нет ли противоречия между «редактор писателю не требуется. Даже хорошему» и тем, что твою тетку вовсе разные литераторы использовали: Борис Корнилов и Александр Володин, Ольга Форш и Ольга Берггольц?
2. Наши великие: Толстой, Тургенев, Гончаров, Достоевский (этот если успевал, т. к. у него между рабочим столом и публикатором щели вовсе не было, ибо деньги поджимали) обменивались не только рукописями романов, но даже замыслами. Правда, это только в тех случаях, ежели не переходили от дружеских чувств и уважения в фазу лютой друг к другу ненависти и злобы. Последнее — увы, мы наблюдали и наблюдаем часто
А кто подбодрит в минуту тяжкой невзгоды? Когда хочешь послать свою писанину в сверхматерные дали?
Да будь у Гоголя рядом не дрянной поп, а любящая редакторша, он бы «Мертвые души» в печку не сунул!
Уважали классики будущего читателя, трепетали выдать полуфабрикат, а потому страховались. Иногда и перестраховывались.
Самоедство и сомнение — типичнейшие для русского писателя комплексы.
Лев Николаевич возопил как-то М. Е. Салтыкову-Щедрину:
«Когда я держу корректуру писаний для нашего круга, я чувствую себя в халате, спокойным и развязным, но когда пишешь то, что будут через год читать так, как они читают, ставя всякое лыко в строку, на меня находит робость и сомнение».
А как думаешь, издатели (имеются в виду просвещенные и высоко порядочные!), ну вроде того же Салтыкова-Щедрина, не были лютыми, как голодные волки, редакторами? Не боялся их наш брат, рядовой писака, когда переступал порог в кабинет Михаила Евграфовича?
А вот человеком, на мой взгляд, редактор может быть даже отвратительным. Ну и черт с ним, с человеком! Только бы глаз у него был ватерпас да любовь к литературе побольше, нежели к великому человечеству.

«В старости тетка много читала. Книги с автографами не перечитывала. Возле ее кровати лежали томики Ахматовой, Пастернака, Баратынского…
Когда тетка умерла, библиотеку сразу же распродали. Предварительно брат и его жена вырвали листы с автографами. А то неудобно…
Незадолго до этого тетка прочитала мне стихи:

Жизнь пройдена до середины, 
А я все думаю, что горы сдвину,
Поля засею, орошу долины,
А жизнь давно уже за половину…

— Стихи одной поэтессы, — улыбнулась тетка.
Я думаю, она сама их написала. Стихи, конечно, неуклюжие. Первая строчка — буквально цитата из Данте. И все-таки эти стихи растрогали меня.

Жизнь пройдена до середины, 
А я все думаю, что горы сдвину…

Тетка ошиблась.
Жизнь подходила к концу.
Исправить опечатки было невозможно…»

Ну, Сережа, коли ты у тетки блох ловишь, то Данте-то лучше не трогай! У Алигьери: «Земную жизнь пройдя до половины…»

И кто, когда, где успевал исправить все опечатки? Ты?
Маро я посвятил главу «Дакарские сказки» в книге «ЗА ДОБРОЙ НАДЕЖДОЙ».
Там, в Дакаре, на моей ночной стояночной вахте:
«Теплый ветер тянул с северо-востока, и береговые звуки вплетались в него, несли тени саванны, свет луны на морщинах древних баобабов, низкий гул занимающегося пожара, топот толпы — тысячи голых ступней в едином ритме делают медленные шаги:
Всем там быть!
Всем!
          Там!
                   Быть!
Тамтамы проснулись в ночном Дакаре. Президент Сенегала Сенгор вернулся на родину из какой-то поездки. Белые президенты чего-то стихи не пишут. А вот черный Сенгор писал:

Тамтам изваянный, тамтам напряженный; 
Рокочущий под пальцами победителя-воина; 
Твой голос, глубокий и низкий, — 
Это пенье возвышенной страсти».

И почему именно эту африканскую главу я посвятил Маро?
Последний раз видел ее в больничной палате на двадцать мест в клинике 1-го Медицинского института. После очередного сердечного приступа. Ее туда увезла «неотложка». Я вошел в палату: двадцать железных коек, застеленных серыми армейскими одеялами. На койках лежали женщины, все одного возраста, т. е. без возраста.
Я робко пробормотал:
— Маргарита Степановна, вы тут?
Одна из зековских серых фигур поднялась с койки:
— Вика! Зачем вы пришли в этот гнидник?
— Так получилось.
— Последнее ваше письмо было из Мурманска. Я думала, вы еще далеко. Не смотрите на меня…
— Знаю я все эти «не смотрите на меня».
— Курить принес?
— Да. Чисто американские.
— Тогда иду.
И она пошла ко мне, качаясь и виляя между коек. Серый арестантский халат распахивался на жутких ногах и жуткой груди.
Так мы повидались в последний раз.
Она была уже абсолютно одинока.
Как видите из вышеприведенных цитат, на данный момент прославил свою тетку Сережа Довлатов. Но это, как вы понимаете, не надолго. Имен таких подвижников литературы вы не найдете ни в писательских справочниках, ни в литературных энциклопедиях. Ведь она не была членом ССП !
Ее, как и большинство близких людей, проводить в последний путь не смог — ушел в моря.
Только стоит перед глазами натюрморт: ярко-оранжевые апельсины, которые я, естественно, принес в больницу (дурак, надо было жратвы принести), на фоне серо-охрового, казенного, больничного халата.
И ее:
— Вика, доведите до лестничной площадки возле уборной. Курить только там можно. Плевательницы только там стоят…
Последние слова, которые я услышал от нее.
А потом меня занесло в великолепный Дакар, куда когда-то летал Экзюпери. Вот я и посвятил главу «Дакарские сказки» памяти Маро.





Новости

Все новости

03.12.2020 новое

ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ ГОРОДА

29.11.2020 новое

К 110-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ КОНСТАНТИНА БАДИГИНА

19.11.2020 новое

250 ЛЕТ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ И.Ф. КРУЗЕНШТЕРНА


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru