Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

13. "ПРИЯТНО ВСПОМНИТЬ"



Р. Орлова, Л. Копелев, Д. Стейнбек, Э. Колдуэлл

(Пролежало неделю. Боялась посылать.)…
Уважаемый Виктор Викторович! Я давно читала и любила Ваши книги. И вот наступил момент проявить свою любовь практически, что ли: порекомендовать Ваши произведения для американского издания. Если бы я просто писала Вам читательское письмо (часто это делала в мыслях), то оно, конечно, было бы иным. Здесь мне надо было убедить чужих, здесь, как и везде, есть свои «законы жанра». Тем не менее подумала, а вдруг и это для Вас будет интересно. Перепечатываю свой черновик (без начала, где анкетно-литературные данные).
«…Художественное дарование Конецкого с наибольшей силой воплощается в лирико-документальной прозе. Его смело можно поставить в один ряд с такими выдающимися американскими мастерами, как Норман Мейлер и Джеймс Болдуин.
О чем бы ни рассказывал Конецкий — о прозаической жизни судна или об экзотике южных морей, о ленинградской блокаде (в блокаде прошло его детство) или о поведении кинорежиссеров в море (когда я читала этот кусок — об этом я не писала американцам, — я громко смеялась), — во всем отражается авторское “я”; все случилось, произошло не где-то, с кем-то, не увидено со стороны, — все произошло с автором, с его участием, пропущено через его душу.
Но, в отличие от Мейлера или Болдуина, сам-то Конецкий к себе относится с нескрываемой иронией, тщетно пытается скрыться, уползти в раковину от света собственных прожекторов.
Литературную родословную Конецкого можно вести от Герцена. Великая книга “Былое и думы” совершенно, к сожалению, недооценена в США (хотя издана последний раз у вас в 1974 году), ее знают преимущественно слависты. Между тем эта книга не только помогает многое понять и в сегодняшней нашей жизни, в особенности в жизни русской интеллигенции, но и остается художественным произведением огромной силы.
Конецкий часто иронизирует по поводу пресловутой романтики моря, подчеркивает будничность труда моряков, разрушающую мальчишечьи мечты о просторах, о вольности, те мечты, которые столетия тянут на моря мальчишек из каждого нового поколения. Но автор сам не может сдержать влюбленности в море, навечную к нему приписанность, нелегкую, но и неизменную.
Из маринистов он больше всех любит Мелвилла. Мелвилл хорошо знал то, о чем писал, но от китобойного судна автор уводит читателей в иные духовные миры.
Профессия моряка как бы представляет ширь, а Конецкий стремится вглубь. Вслед за Мелвиллом он всегда начинает с чего-то вполне конкретного. Вот в книге “Морские сны” подходит к концу рейс и люди становятся все более раздражительны. В кубриках моряки проводят три—шесть месяцев. “Среда обитания” — несколько метров. Совместность утром, днем, ночью. Писатель отходит все дальше от тесных пределов кубрика. Приводит данные современных наук, рассматривая понятие психологической совместимости и несовместимости. И возникает, ветвится, ширится универсальная тема: а возможно ли вообще мирное сосуществование? И не в словаре политиков, президентов, представителей супердержав, а в быту, между обыкновенными людьми.
Логикой многочисленных рассказанных писателем историй дружб, любовей, привязанностей он побуждает читателей к размышлениям и к ответу: сосуществование очень трудно, неимоверно трудно, неизбежно проходит испытания, но возможно. Хотя реализуется в кризисные моменты легче, чем в обычной жизни. Не потому ли еще люди так надолго, так навсегда помнят войну?
Конецкий высоко ценит в людях особенное, отличительное, пусть подчас и капризное, но непременно своеобразное. Он умеет это особенное разглядеть едва ли не в каждом, обнаружить в будничном, вытащить из-под груды прожитых лет. Но он ясно видит и другую сторону: осознание себя особенным, отличным от других, может вести и ведет к непомерно раздутому ЭГО.
В рассказе “Елпидифор Пескарев” Конецкому удалось открыть новый характер, человека из подполья, живущего ценностями потребительского общества, “квази-дурака”.
В повести-очерке “Последний раз в Антверпене” — столкновение противоположных типов, открытого, живущего по законам морского товарищества и товарищества вообще и замкнутого в ограниченных рамках инструкций.
“За нравственную тупость не наказывают”, — резко говорит капитан об этом рабе инструкций. Не наказывает начальник. А писатель Конецкий делает именно это — наказывает, изображая разновидности нравственной тупости.
В книгах Конецкого, и в этой повести, возникает (отчасти тоже как дань традиции) некий идеал мужчины. Сколько людей во всех странах мира пытались строить свои жизни по Джеку Лондону! Слово “идеал”, разумеется, не частое в его словаре. Но, вот как сам автор это формулирует: “Я видел, как осознанность проживаемой жизни, следование самим для себя созданным и нареченным канонам приносит человеку душевный покой в штормовой толчее, судорогах и верчении нынешнего дня… если так жить, то все прекрасное будет открываться тебе даже в густеющей подлости мира”.
У нас в классике самое высокое завоевание он видит в литературе совести — Толстой, Достоевский, противопоставляя ее литературе чести — Лермонтов.
Больше пятнадцати лет Виктор Конецкий провел в заграничных плаваниях. Объехал мир. Много читал. Много думал. Ему интересна чужая жизнь, он умеет передать и ее внешние, зримые детали, и, порою, ее затаенный внутренний смысл.
В изображении других миров Конецкому одинаково нетерпимо и отрицание (только потому, что “не наше”), и преклонение (потому, что “не наше”). У него одна мера отсчета — вне государственных границ, нравственно-художественная мера. Она подвижная, отнюдь не черно-белая. Под любыми широтами писатель улавливает прекрасное и подлое, мелкое и широкое.
Любовь его избирательна: понять чужое ему необходимо, чтобы лучше, глубже понять, ощутить свое. Осознать свою, далеко не слепую любовь к родине.
В “Морских снах”, в “Елпидифоре”, в “Последнем рейсе” — отдельные, замкнутые в себе истории. Но и связанные между собой, образующие целое, — особый писательский мир. Связанные личностью автора.
Я никогда не видела Виктора Конецкого, но, читая каждую его новую книгу, а сейчас специально перечитав, чтобы рекомендовать его произведения американским читателям, я словно вижу автора — замечательного человека, мягкого, терпимого к другим и необыкновенно требовательного к себе, одаренного тонкой иронией, удивительным юмором. Еще и потому мне хочется, чтобы его книги прочитало как можно больше читателей».
Еще раз, поймите, Виктор Викторович, и письмо Вам, и статью для нашей прессы я бы писала совершенно по-иному (по форме), здесь тоже есть свои «законы жанра». И еще, я им писала по-английски, переводила Вам. Но по сути я думаю именно так. Желаю вам побольше верить в себя и писать, писать, писать… И чтобы Вам было просто хорошо…
С глубоким уважением Раиса Орлова
21.11.77.

Почитал я про то, что могу вставать в один ряд с Норманом Мейлером и Джеймсом Болдуином, а родословную веду от Герцена, да стремлюсь вослед Мелвиллу, и подумал: «Очередная сумасшедшая!». А я от них давно устал. Но пишет-то профессионал! И совет побольше верить в себя — в точку!
А тут еще приписка от руки — почерк размашистый и явно мужской:
«Глубокоуважаемый Виктор Викторович! Рад поводу написать Вам, что очень люблю читать все написанное Вами, и чем больше читаю, тем сильнее и осознаннее, что ли, уважаю и люблю автора, и тем увереннее радуюсь за нашу литературу, за всех, кто читает и будет читать Ваши книги.
Сердечно приветствую. Всего доброго, здоровья и всех мыслимых радостей. Ваш Лев Копелев».
Спасибо, дядя Лева! Спасибо, тетя Рая! Да каждое письмо ко мне через Литейный проходит!
(Примечание. «Копелев Лев Зиновьевич (1912  1997 гг., русский), писатель, литературовед, переводчик. С конца 60-х годов участник правозащитного движения. С 1980 года в вынужденной эмиграции (в Германии). Работы посвящены зарубежной (главным образом, немецкой) литературе, в том числе научно-популярные биографии Б. Брехта (1966) и Г. Гейне (1981 г., на немецком языке). Публицистические статьи на политико-этические темы, в том числе “Возможна ли реабилитация Сталина?” (1968 г., на немецком языке). В биографических книгах “Хранить вечно” (1975), “И сотворил себе кумира…” (1978), “Утоли моя печали” (1981) — осмысление драматического опыта собственной жизни, в том числе в заключении (1954  1955). С 1982 года руководитель подготовки серии книг, посвященных тысячелетнему периоду русско-германских отношений (так называемый Вуппертальский проект».)
А я — моряк дальнего плавания и в Антарктиду собираюсь… Правда, Битов на днях рассказывал, что дернули его на Литейный, и там обо мне речь зашла. И полкаш, «беседовавший» с ним, изрек такую сентенцию: «Да знаем мы вашего Конецкого! Насквозь и глубже… Язык у него длинный, но никуда он не убежит!»
Отвечать на столь комплиментарные письма я не стал. Нашли героя!
Где-то года через два оказался я в Доме творчества в Комарове. И как-то нахожу под дверью своей комнаты записочку: «Милый В. В.! Мы сняли комнатку в Дачном поселке (это за железной дорогой). Улица Урицкого № 6. Приходите обязательно в любое время. Ваши Р. и Л. Копелевы».
Вспомнил я Матросова на амбразуре, принял холодный душ, засупонился и пошел. Где-то за километр до дачи Копелевых я познал то, что называется манией преследования. В каждом кусте сирени мне мерещился гебешник. Так что прибыл я на ран деву во встрепанном состоянии.
Встреча была теплой — это я хорошо помню. Но вот описать внешность хозяев не могу. Точно запомнилось только, что Раиса Орлова оказалась женщиной нрава властного.
Усадили меня чай пить, а я, честно говоря, рассчитывал на что-нибудь крепче. О чем, преодолевая свою интеллигентность, и сообщил.
Помню, когда-то при первой встрече с Вениамином Александровичем Кавериным на его даче в Переделкино угодил в аналогичную ситуацию. Но Вениамин Александрович выход нашел — у него был стакан спирта для компрессов, остался после ангины. Боже, как автор «Двух капитанов» извинялся и переживал по этому поводу!
А здесь я напоролся на строгий взгляд Орловой и неодобрительный — Копелева. Однако мое смущение быстро трансформировалось в нахальство, и я сказал, что мигом сбегаю в станционный буфет. Они не успели руками развести, как я уже мчался, ломая кусты и сокрушая сосны, за бутылкой.
Вернулся быстро. Ни Орлова, ни Копелев пить со мной не стали. О том, что Копелев германист, я тогда знать не знал, а немцев с блокадных времен ненавидел, всех — от Бисмарка до Гете. И когда он заговорил о великой немецкой нации и литературе, то я сказал, что если бы оказался во время войны в Германии, то перестрелял бы и всех киндеров и фрау, а не только солдат и эсэсовцев.
— А вы, Виктор Викторович, читали книги Льва Зиновьевича? — строго спросила меня Орлова.
В полной тишине она поставила на стол рюмки и закусь. Но удила-то я уже закусил и сообщил ей, что пить водку из рюмок давно не могу — кашляю, и потому попрошу стакан, а закусь можно убрать, ибо я водку только запиваю.
— Чем? — в мертвой тишине спросил германист.
— Хорошо бы холодного чайку, но если нет, то воды из-под крана. Вода-то у вас из-под крана идет? — поинтересовался я.
— А почему она не должна идти, герр молодой человек? — спросил Копелев.
— А потому, что если гебешники вам кислород перекрыли, то почему бы им воду не перекрыть?
— Логично, — сказал Копелев, пожевав губами и подумав.
Что было дальше, скажу честно, не помню. Кажется, ополовинив бутылку, хвастался тем, сколько книг у меня вышло в ГДР и одна даже в Гамбурге.
Эти сведения явно ободрили Раису с ее американскими в мой адрес замыслами. И расстались мы вполне интеллигентно.

«Дорогой друг,
с тех пор, как мы с женой Элен вернулись домой после нашего визита к Вам в Ленинград, мы часто вспоминаем Вас и Ваш благородный город. Ваше теплое гостеприимство и сердечный прием остаются в нашей памяти.
Конечно, у нас были споры, мы высказывали разные мнения, но они прошли и никогда не прервут нашу дружбу. Более того, сама природа наших споров убедила нас, что для хороших людей везде конец пути одинаков. Единственное, о чем мы спорим ,— о способах и средствах, и мне кажется, что мы не должны позволить средству поглотить цель.
Как маленький знак признательности за Вашу доброту, я посылаю Вам единственную речь, которую я произнес (речь при вручении Нобелевской премии в декабре 1962 года. — В. К.), и с этой точки зрения она уникальна. И это то, во что я верю. Если бы я сейчас мог что-то изменить в ней, то я бы добавил к списку обязанностей то, что писатель должен привносить в мир немного радости, немного веселья, немного смеха. Это не повредит, и это может доказать то, во что все мы верим, — что люди наиболее близки друг другу тогда, когда они вместе смеются. И пожалуйста, помните, что в Ленинграде мы очень много смеялись.
Мы надеемся, что Вы сможете нас когда-нибудь посетить, и вдвойне надеемся предложить Вам не менее того, что Вы столь искренне дали нам. Элен присоединяется к этим словам.
Ваш друг Джон Стейнбек».
09.05.64.

Письмо и Нобелевская речь сопровождались десятком фотографий, где Джон и Элен то держались за руки, то полу обнимались.
Послание было заключено в огромный конверт, который ни в один наш почтовый ящик не влезал и потому был доставлен почтаршей и человеком в штатском прямо на дом в руки моей матери.
Дома меня не было — в это время болтался где-то в Архангельске, но каждую неделю звонил матушке. И в очередной сеанс связи услышал от нее упрек: «Почему ты скрыл от меня про выпивки с Джоном Стейнбеком?» Я клялся, что это провокация и что Стейнбека не видел даже во сне.
Потом оказалось, что такие письма получили еще чуть ли не полсотни советских писателей. Очевидно, Джон взял наш писательский справочник и отправил дружеские письма тем, в кого палец попал. Кто-то из наших даже в «Литературке» обиженное письмо напечатал.
Весь корень этого фокуса, мне кажется, заключен в ревности Стейнбека к дикой популярности у нас Хемингуэя. А уж начинающие писаки от «Праздника, который всегда с тобой» просто писали.
Ходил тогда по злым языкам анекдот, как Стейнбек приехал в Союз и однажды утречком, отделавшись от эскорта, пошел в народ. Взял с собою только табличку: «Я американский писатель и ваш друг».
Где-то возле заставы Ильича захотелось ему промочить горлышко и он встал в очередь к пивному ларьку. Наши ханыги пришли в восторг, влили ему в кружку с пивом четвертинку, и классика развезло. Добрался он до какого-то бульвара, снял ботинки и прилег вздремнуть на садовую скамейку.
Будит его мильтон, Джон ему свой аншлаг показывает. Мильтон берет под козырек, становится по стойке «смирно» и орет: «А! Знаем! Хемингуй!»
О том, что тут было со Стейнбеком, история умалчивает.

В апреле 1987 года умер Эрскин Колдуэлл. О нем тогда у нас много напечатали некрологов. В сентябре 41-го он был корреспондентом «Лайф» в Москве. В 42-м он написал сразу две книги «Москва под огнем» и «Все брошено на Смоленск» и еще добавил роман о партизанском движении в Великую Отечественную «Всю ночь напролет». Ну, мы писали в таком роде: «В книгах Колдуэлла отражены судьбы простых американцев, ставших жертвами капиталистического общества». Как будто сегодняшние и даже вчерашние американцы могли стать жертвами феодального или рабовладельческого обществ! Беднягам туда никак уже не добраться, а развитой социализм у простых американцев еще только впереди — на пределе видимого горизонта… А вот Чарльз Трухарт в парижской «Интернэшнл геральд трибюн» опубликовал интервью с Колдуэллом:
«В своей последней автобиографии (“Изо всех моих сил”) автор определил ее “биологической биографией” — каких нынче только автобиографий не выходит! Свою первую — 1951 год — Колдуэлл определил “литературной” (бывший хлебороб-южанин, шофер Ассоциации молодых христиан, счетчик на бейсбольных соревнованиях, телохранитель богатого китайского туриста, повар в буфете, маклер и фронтовой корреспондент определил все это “литературной биографией”). Писатель перечисляет “обвинения”, которые он слышал в свой адрес, — оказывается, он был “твердолобым, изощренным, упрямым и находил удовольствие в нанесении душевных мук, всегда настаивая на своем”. Когда я попросил высказать свое мнение по этому поводу, Эрскин Колдуэлл беспокойно задвигался в своем кресле и сказал:
— Я всегда считал, что моя работа важнее всего. Возможно, мне приходилось быть эгоистичным и ни о чем, кроме нее, не думать».
Колдуэлл — единственный крупный западный писатель, который меня читал. Ему попал в руки журнал «Советская литература» на английском языке с рассказом «Телевизор у берегов Соединенных Штатов» из книги «Соленый лед». Там я рассказываю, как мы возили мурманских рыбаков к острову Нантакет, и цитирую китобойные богохульства Мелвилла: «А подать сюда эту самую смерть и погибель; я спокоен, я готов помериться с ней силами; и пусть идет к черту слабейший!.. И горе тому, кто отступится от истины, даже если во лжи — спасение!» Глава Колдуэллу понравилась, он даже не поленился сообщить об этом в «Советскую литературу». Чего греха таить — и сейчас приятно вспомнить.
А вообще-то в основе писательства лежит и живет страх смерти — все хочешь продлить существование за счет нетленности финской бумаги.






Новости

Все новости

09.08.2020 новое

ГРАНИНСКИЙ ФЕСТИВАЛЬ

06.08.2020 новое

ВИКТОР КОНЕЦКИЙ НА ВАЛААМЕ

04.08.2020 новое

К 170-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ГИ де МОПАССАНА


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru