Геннадий Крылов. НЕУТОНУВШАЯ СКАЛА
Вы когда-нибудь видели, как римские рабы, обливаясь потом, волокут цепи для нужд патрициев? Не довелось? А я не только видел, но и сам в этом участвовал. Только цепи волокли не римские рабы, а советские матросы Северного флота. И не для нужд Римской империи, а по фантазии старпома эскадренного миноносца. Главным понукалой в этом перетаскивании был я — младший штурман стремительного корабля. Цепь же была весом чуть поменьше бульдозера и не казалась подарком после длительного штормового похода по Баренцеву морю. Ценное начинание нашего бодрячка Лехи Калинина, говорят, позволяло кораблям, стоящим у причала, поплевывать на дикий норд-ост, налетающий неожиданно в пору «бархатного» сезона. Выдумка была подхвачена, а ее автор пошел в гору.
Меня же, весьма далекого от такого «интеллектуального» труда, назначили командиром носовой швартовой команды в особо сложных условиях. Думаю, что обычному командиру ее — артиллеристу — в таких условиях не хватало навыков обсервации в ведении прокладки. Правда, когда ветер дунул посильнее, то нас всех с этой цепью выкинуло на мель. И даже мои штурманские навыки достаточной положительной роли не сыграли. Так что потом эти цепи отменили. Но пока я, как все думали, повышал нашу надежность. А она, как известно, ценится одинаково с боеготовностью, честностью, взаимовыручкой и благонадежностью.
Мне, конечно, куда интереснее, а главное — легче, было, стоя на мостике, выкрикивать силу течений у причала, которую никто не знал и никогда не определял. Неплохо было и докладывать командиру о поведении кормы при швартовке. Меня согревала мысль, что на мостике все начальство меня постоянно видит перед собой и только тем и занято, что восхищается моими энергичными и своевременными действиями. Справедливости ради следует отметить, что за многие годы исполнения этих увлекательных и почетных обязанностей я из-за шума ветра никаких положительных отзывов, кроме ругани старпома, не слышал.
В день, который мне припомнился, ничто таких возгласов вызывать не могло, так как ошвартовались мы, слава богу, удачно: сломали соседу всего пару леерных стоек и себе свернули шлюпбалку. А цепь заводить в этот раз не пришлось, потому что командир ухитрился стать к причалу первым и оставил удовольствие, придуманное на нашем «корвете», для своего слегка запоздавшего по причине несогласованности с механиком приятеля. Не я, а их штурман с их же матросами изображал сегодня бурлаков Репина. А я сидел в своей каюте, не снимая мокрого реглана и огромных валенок с еще бо€льшими, как вы понимаете, калошами. Это, кстати, единственный случай, когда в те годы морской офицер разрешил себе использовать этот предмет. Не снимал я и рукавицы и блаженно представлял, что впервые за неделю разденусь и усну беззаботным сном молодой девственницы. Но в дверь стукнули и рассыльный доверительно сообщил:
— К вам, товарищ лейтенант, кореш из Мурманска прибыл.
С помощью рассыльного я выбрался из кресла, протер глаза перед зеркалом и двинулся на ют к какому-то корешу. Выйдя к трапу под стремительные порывы ветра, частенько дующего в нашем краю вечнозеленых помидоров, я увидел тощего и невысокого лейтенантика. Он был в шинели, подбитой рыбьим мехом, без перчаток, в ботиночках с такими тонкими подметками, что они напоминали залежавшиеся корочки сыра в буфете захудалой железнодорожной станции. Но фуражка у него была с размахом — настоящая таллинская «якобсонка» с козырьком типа «ты меня видишь, я тебя — нет». Козырек у него и впрямь занимал добрую половину лица. Виден был только подбородок с ямочкой. Неопознанный пока кореш сделал шаг в мою сторону, я нырнул под его козырек, и мы одновременно закричали обычные в таких случаях приветствия:
— Ба! Кого я вижу! Негодяй, рыжий, да это же Синдбад-мореход!
— Да! — вторил корешок из-под козырька. — Гешка-конспект, вот, скотина, насилу нашел тебя! Думал, что ты уже где-то в кабаке.
Семь лет мы проучились вместе. Вместе стали штурманами. Вместе приехали на Северный флот. Я попал, как пишут грамотеи в центральных газетах, на эскадренный миноносец, а он — на спасатель. Я — в Североморск, а он — в Дровяное, что напротив Мурманска. И потом я не раз с завистью наблюдал, как маленький бесстрашный спасатель-буксир уходил в бушующую стихию, когда мы поспешно драпали от надвигающегося шторма в уютный Кольский залив.
— Вот где служат честные моряки! — объяснял я с гордостью окружающим и обязательно добавлял, что ведет спасатель в море мой однокашник Виктор Конецкий.
А познавал он море, познав войну. И не через баланду из картофельных очисток, как я, а через варево из кожаных сапог блокадного Ленинграда.
Если в это время на мостике не было штабного начальства, то командир моего эсминца не мешал передавать на спасатель пару теплых слов семафором. И приходили в ответ скупые слова благодарности за теплые пожелания. Конечно, лишняя болтовня и сентиментальность была не в почете у нас, но внимание при встрече ценится на кораблях. И не выражение ли это морского братства?
И вот этот морячина сам явился в гости! Было чему обрадоваться. Первые годы службы. Далеко привычные места. Труд на полном пределе. И нельзя по-иному: вокруг тебя уже опытные и закалившиеся мариманы. И нельзя расслабиться. И вот перед тобою друг-однокашник! Окончив тискать и похлопывать друг друга под одобрительными взглядами вахтенных, мы посмотрели наконец один на другого.
— А я и не знал, брат, куда ты так надолго законопатился, — начал я уже логический разговор и похлопал себя по карманам трехпалыми армейскими рукавицами. — Уж прямо не знал, что и думать.
Хоть ясно было обоим, что на первом году лейтенантской службы Витусу и мне думать было некогда, ибо мы-то знали, что на корабле за лейтенанта больше думает начальство, оставляя ему почетное право исполнения многочисленных решений и еще более многочисленных обязанностей.
— Ну что же, Витус, милости просим!
Эту фразу я сопроводил широчайшим жестом, показывающим извечное флотское гостеприимство. Но вахтенный у трапа матрос нудно пискнул из воротника огромной дохи, в которую он был завернут:
— Без разрешения старпома пропустить на корабль постороннего не могу, товарищ лейтенант.
— Ладно, я сам ему доложу, — сказал я матросу и, похвалив его за бдительность, понял, что обстановка осложняется. Что решит старпом и что сможем сделать мы, становилось неясным.
— Пошли, Витус, — сказал я другу и собрался показывать ему дорогу. Но он отстранил меня и сам уверенно пошел вперед.
Проходя мимо котельного отделения, он нежно похлопал по еще теплой обшивке, провел ладонью вдоль дышащих гулом жалюзи вентиляторов, аккуратно и умело открыл водонепроницаемую дверь. По всему было видно, что он знает и любит эти военные корабли. Только не знал я еще, что он уже решил расстаться с ними навсегда. Сухопутному человеку, а еще больше — служаке на берегу, носящему морскую форму, кажется, что корабль — это огромное и бесчувственное создание рук человеческих. Моряку же, не перенесшему на этом корабле урагана, кажется он маленьким и беспомощным в объятиях грозной стихии. А вот поштормовал на нем и начинаешь понимать, какой он крепкий и умный в умелых руках. Привыкаешь к кораблю за долгие годы службы на нем, как к родному человеку, и с ним расставаться порой тяжелей, чем с друзьями.
Так мы медленно шли по палубе и размышляли о высоких материях. Но меня вместе с ними одолевала и житейская, как корабельная рында, простая мысль: где достать нам эквивалент духовных боеприпасов? В те годы я еще не страдал каким-то там синдромом и спиртное на корабле сохранять долго не мог. Поэтому в острорежущие моменты я, как и все, обходился припасом, даваемым на протирку штурманских приборов. Старшие товарищи учили, что расходовать его надо с умом. Но у меня ума явно не хватало. Так что приходилось и ум и припас иногда занимать у более эрудированных товарищей. Мои такие мозаичные раздумья прервал вдруг голос из-под козырька.
— Эту каравеллу я помню хорошо: мы же на ней мичманами стажировались. Мне еще старпом двойку по артиллерийскому делу вкатил, когда я в погребе закурить попытался.
— Помню, помню… — отвечал я, нацеливаясь на дверь старпома.
К нашему удивлению, старпом без инструктажа и чтения прописных истин великодушно разрешил моему однокашнику побыть полчасика на боевом корабле. Это он особенно подчеркнул, давая понять, что мы не из каких-то там вспомогательных сил. И для солидарности нашей постановки службы дал указание после ухода гостя подать ему сведения по экономии ветоши по штурманской части за первый квартал прошлого года. И сразу стало ясно, что не может быть неясности в вопросе: «Пить или не пить?»
При выходе из каюты старпома, как бы прочитав мои мысли, принятое решение поддержал Виктор.
— По ниточке. И более — ни-ни!
«Знал бы хоть кто-нибудь, сколько в этом ни-ни», — подумал я и повел друга в свою каюту. Первое, на что он обратил внимание в каюте, был лозунг над умывальником: «Зачем служить хорошо, если можно служить отлично?»
— А ты, Гешка, еще и демагог!
— Демагог занемог: он продрог, — заявил я и отправился в каюту к механику. Приняв крайне замерзший вид и подняв воротник мокрого реглана, я поскребся к нему в дверь. Наш старший механик, а по-военному — командир электромеханической боевой части, старший лейтенант Игорь Усков любил, когда я обращался к нему за помощью. Правда, я всегда клялся, что отдавать мне нечем. А он любил честность да и подходящие для отчета за топливо мили и прочие штурманские «штучки» вызывали его благожелательное отношение. Так было и в этот раз. Он пошевелил «петровскими» усами, помолчал, тяжело вздохнул и кивнул под ноги, где стояла канистра.
— Слышал, слышал. К тебе корешок со спасателя пожаловал. Это хорошо… Но не сняли они этого «рыбака» со скалы, жаль судно — погибло… Но молодцы, молодцы…
Ясно было, что молодцы спасатели потому, что всех людей с этого «рыбака» сняли и сами в урагане живыми остались. Пока он там свои размышления высказывал, я из канистры отлил, сколько позволила посуда, и стал пятиться к двери. Пятился я осторожно, стараясь не свалить со стула своим регланом доброго хозяина, а главное — не разлить желанную добычу.
— Стакан не забудь принести, — со вздохом прервал свои рассуждения о спасателях механик и углубился в конспектирование передовой статьи из «Блокнота агитатора». С утра нас должны были атаковать проверяющие.
— Придут ведь ко мне на занятия, — высказал я Ускову свои опасения, возникшие при виде его старательности. — Ну да ничего, времени еще навалом. Надо только друга проводить.
До проводов было еще далеко, и я двинулся к себе с драгоценной ношей. В каюте я сразу же заметил, что Витус похудел значительно сверх обычного, глаза — красные, а кителек висит, как канареечная клетка на крючке.
«Трудно же пришлось ему начинать службу», — подумал я.
Историю спасения СРТ-188 знал уже весь флот. Не один час в ледяной воде Баренцева моря провел в тот день Виктор, успел переправить с траулера весь экипаж, но спасти сам траулер не удалось. Его же самого со спасательной командой снял на катер лихой капитан-лейтенант Загоруйко. И так мастерски снимал, что на штормовой волне каждый прыгал в катер кто как мог. Виктору Загоруйко помог, поймав его за ноги так ловко, что он головой чуть не пробил днище героического кораблика. Этот неожиданный удар вывел лейтенанта из тяжелой депрессии, вызванной его личной неосмотрительностью.
Дело в том, что в суматохе на траулере были забыты восемь пар калош типа «слон». Бывая по горло в ледяной воде, мой друг очень заботился о сухости ног как подчиненных военнослужащих, так и своих собственных. Поэтому для работы в условиях Крайнего Севера он сверх положенного по штату затребовал еще и калоши. И расписался лично за них в дополнительной ведомости. И отвечал за них лично, невзирая на любые происки стихии. Так что депрессия была, по нашим интендантским законам, вполне обоснованной: на «рыбаке» пропало имущество спасателя на несколько тысяч рублей, потонула мотопомпа М-600, но это никого не огорчило, а было списано в безвозвратные потери. Только калоши списать было нельзя, поскольку они по ведомости все вместе находились в пользовании одного офицера, которому на шалости природы кивать нечего. А раз имущества нет, то за него надо вычесть его стоимость! И немедленно! И в трехкратном размере! Когда его со всей их командой поместили в мурманский госпиталь для поправки пошатнувшегося здоровья, то все опасения, возникшие на палубе тонувшего «рыбака», подтвердились. Как и положено, в госпиталь прибыло начальство, за смелые действия всем героям объявило благодарность и вручило небольшие суммы для усиления режима питания. Только мой друг почти ничего для своего усиления не получил, поскольку почти все вычли за калоши. Деньги-то начальство давало не свои, а от интендантов. А те-то положенного удержать не упустят даже на похоронах…
По состоянию здоровья после этого купания без калош он был переведен на береговую службу, о чем и приехал мне сообщить. Но до меня он успел побывать перед светлыми очами начальника финансовой службы всех их спасательных и прочих вспомогательных сил. Срывающимся от волнения голосом, с подлинно отеческой заботой этот береговой моряк успокоил Виктора, что с калошами все решено. Их с него списали, а стоимость удержали с предстоящей получки. Деньги же, которые не дали ему в госпитале, по интендантским законам за утраченное имущество внести было нельзя, поскольку такое удержание допускается только вычетом, но не взносом. Те же деньги не пропали, а их внесли на подарок уходящей на пенсию поварихе с гидрографического мотобота. Заботливые снабженцы ухитрились за одно и то же собственное упущение трижды стукнуть его по нервам и дважды — по карману. Всегда они умели проводить в жизнь исторический лозунг: «Социализм — это учет». Рассказывая обо всем об этом, Витус не забывал прикладываться к сосуду со скромной наклейкой «Осторожно! Яд! Смертельно!» В нем я всегда пытался хранить подальше от дурного глаза бесцветную жидкость дурного запаха.
— Да, дружище, — подвел я итоги этим побасенкам, — это про тебя, видно, сочинили популярные стихи поэты из общественных мест: «Пришел на причал — корабля уже нет. И должность твоя сократилась. И выслуги нет, и пенсии нет… Упал. Сердце больше не билось…»
— Видимо, это про меня. А ты, я слышал, уже фитилей нахватал, как жучка блох? — ехидно спросил он в ответ. И вдруг заорал, как ротный на провинившегося курсанта:
— Нарушитель, а критиковать вздумал!
— Перестань, это не училище, а ты — не мой начальник, — успокоил я его. — Чего увольняться-то решил?
— Сосед у меня есть по коммуналке. Звать Делор Константинович. Делор обозначает Десять Лет Октябрьской Революции. Отчество вообще-то у него Самуилович, но это к делу не относится. А фамилия Ревмил. Тут можно только гадать — Революционная Милиция?.. Вот он мне и посоветовал на глазах офицерского патруля зайти в Никольский собор… да обязательно при кортике!..
— Ну, тогда споем нашу подготскую.
И мы запели хриплым дуэтом:
Не надо бояться быть честным и битым,
А надо бояться быть трусом и сытым…
Семь долгих лет проучились мы вместе, в одном классе — три года в подготовительном, а затем — четыре в высшем училище. И смысл песни этой все время был с нами. Так что правильно произносить ее слова мы могли даже после смертельного наружного яда.
Когда наши голоса затихли и мы оба задумались о прошлом, стало слышно море за бортом и слабые звуки трансляции. Витус догадливо поводил пальцем по таблице с телефонами и набрал номер радиотрансляционной рубки. Ответившему из нее нашему классному специалисту и члену комсомольского бюро старшему матросу Пиндюренко он густым басом отдал строгое приказание:
— Включите по трансляции токкату и фугу ре-минор Баха, исполняемую на трубе а-пистон. — И повесил трубку. Он на своем спасателе не был знаком с современной техникой. А у нас эта техника позволяла без помех узнать, откуда звонили. Я не могу гарантировать точность повторения слов нашего музыковеда, поскольку филармонию посещал только однажды. Да и то когда был зимой в патруле и заходил туда в вестибюль погреться. Но даже при таких слабых знаниях музыки подумал: «Сейчас нам старпом сделает такой а-пистон, что будет не до Баха или Фейербаха». И предложил Витусу сматываться. Цепляясь в тесной каюте друг за друга, мы сумели довольно быстро одеться, а я даже сменил валенки на растоптанные походные сапоги. Витус решил подождать на палубе, а я отправился просить у старпома разрешения проводить друга до автобусной остановки.
Остановка та была символической, автобусы по вечерам в те годы не ходили, но бдительность старпома я усыпил наспех придуманной сводкой о расходе ветоши в тот период, когда мы с Витусом еще думали, удастся ли сдать выпускные экзамены за училище или нет. Он ее бегло просмотрел, не выразил видимого неудовольствия, не стал меня задерживать и отпустил через какие-нибудь двадцать минут. Рабочее время и время деловых свиданий было в самом разгаре — шел двенадцатый час ночи. И старпом проявил совершенно законную заботу.
— Вы там не очень спешите, — выдавил он через перекушенную «беломорину», — проводите друга. А если долго не будет оказии, то воспользуйтесь машиной командующего флотом…
Порадовавшись этой доброй рекомендации, я поспешил ответить коротко и, главное, дыша внутрь. И выскользнул из каюты, услышав вслед:
— Швартовы перед уходом проверьте! — Он помнил все время о моих обязанностях в особо сложных условиях и о своей рационализации в этой части. Отвечая «есть», я в это время переходил на бег с места, как нас учили физкультурные майоры в стенах училища. Палуба гудела под моими ногами, а на ее участке, где не ступала еще нетвердая нога, стоял Виктор. Он громко смеялся наперегонки с вахтенным, который от удовольствия такого общения с офицером почти весь вылез из своего воротника.
— Паайдем, дарагой, — на кавказский лад стал я оттеснять друга в сторону неустойчивой сходни от вентиляционной трубы артиллерийского погреба, куда летели факелы от его сигареты. Мы ступили наконец на трап и довольно скоро вышли на твердые доски причала. На твердой земле меня от непривычки даже закачало.
— Вот здорово! — закричал мой друг. — Даже не бриллькнулись.
Он намекал на нашего однокашника Брилля. Возвращаясь как-то из непредусмотренной начальством гулянки на берегу, не в ярких, естественно, лучах солнца, он уронил свою честь вместе с самим собой, то есть «бриллькнулся». На трапе он перешел на строевой шаг с резким поворотом головы в сторону кормового флага. Поскольку флаг давно уже был спущен ввиду позднего времени, наш приятель слегка потерял равновесие. Кончилось все крайне печально, так как при падении он начисто сломал две стойки трапа.
Весело болтая о курсантских временах, мы шли к символической автобусной остановке. И вдруг остановились как вкопанные около огромной кучи мусора, сваленной у дороги рядом с городской кочегаркой. Посмотрев на нее внимательно, мы стали хихикать, как отец Сергий, сам себе отрубивший палец.
Дело было в том, что эту самую кучу мы с Витусом должны были разбросать три года назад, когда еще курсантами были в Ваенге на практике и участвовали в субботнике. Но к нам подошел один из руководителей субботника — командующий эскадрой Герой Советского Союза Гурин. Он долго беседовал о нашей учебе и офицерском будущем, а потом по нашей просьбе вспоминал различные боевые эпизоды. Тем временем субботник кончился, а куча осталась лежать. Лет еще через десять кучу эту убирали механизированным способом в связи с изменением направления дорожных работ (дорогу от причала в город решили чуть-чуть спрямить).
Это вовсе не значит, что мы боялись труда и избегали его. Просто приятно было увильнуть от никому не нужной в последующие двенадцать лет работы, да еще побеседовать с заслуженным адмиралом. А работа была всю жизнь и при этом — самого различного назначения. И никто от работы не отказывался и не ныл. Как-то на практике на учебном судне «Урал» мы ночью срочно грузили продовольствие. Со снабженцами на флоте почти всегда бывает так: ждешь запасов целый день, а их привозят поздним вечером или ночью. А время выхода не ждет, оно назначено заранее. И простейшая погрузочная работа днем по вине интендантов становится срочной, тяжелой и ночной.
Тогда на «Урале» нашему отделению досталась погрузка стокилограммовых ящиков с мороженой треской в глубокое чрево корабля — в его рефрижераторную камеру. Ящики были холодные, мокрые и чертовски тяжелые, как нам показалось спросонья. Потом они легче не стали. Их надо было спускать в узкий стальной колодец глубиной метров десять (трехэтажный дом с полуподвалом). Для этого предусматривалась лебедка и специальные пеньковые тросы. Прибывший корабельный боцман об этой лебедке и не вспомнил, окинул нас несвежим взглядом и бодро скомандовал: «Спускать! Время не терять!» Затем упругим прыгом он убыл отдавать аналогичные бодрящие указания в других местах погрузки. Будучи значкистом ГТО и чемпионом училища по лыжам, я уже привык рваться вперед и, не задумываясь, полез в колодец. А Виктор со здоровяком-борцом Женей Черемисиным схватили один из ящиков и дружно опустили его мне на голову, защищенную прославленной в веках бескозыркой. Виктор жутким от утреннего холода голосом заорал: «Майнай!», и мы, цепляясь за скобы, полезли вниз — в темный желудок ненасытного трюма. Как и следовало ожидать, борец-здоровяк в колодце не поместился, остался наверху и время от времени облегчал наши потуги криками типа: «Навались», «Давай-давай» и «Кто не взял — тому легче». Так мы доползли до середины трубы, но вдруг мои ноги не ощутили скобы. Я повис на руках с ящиком на голове. Надо мной хрипел Виктор, одной рукой цеплявшийся за ящик, а другой — за скобу. Мои руки постепенно слабели и разжимались, треска давила на сплющенную и прижатую к голове бескозырку все сильнее. Приближалась, по-видимому, минута, когда все мы должны были загреметь в глубокий трюм, причем мне там предстояло стать размером с черноморского бычка. Однако видения прожитой жизни меня еще не посещали. И это бодрило.
— Витя, — прохрипел я, — ведь эта негодяйская рыба погубит моряка в тельняшке. Позор-то какой…
— Да, — сипел он в ответ, — гробик тебе не понадобится — уместишься в трехлитровую банку. Но ты держись, я руку не отпущу, пока ее не вырвет.
Что было дальше, я помню плохо… Прибежали с тросом, закрепили им ящик. Потом меня снизу, а Виктора — сверху еле оторвали от скоб и вытащили на палубу…
Народа было уже немного, когда мы прибыли к приветливо дымящейся пивной около автобусной остановки. Одинокий матрос — борец за градусы без закуски — срочно ретировался, увидев двух лейтенантов, приближающихся к пивнушке с нескрываемыми намерениями. Мы выпили какого-то «озверина» и закусили его черной икрой и крабами — тогда это было рядовой закуской во всех питейных заведениях, потому и пьяных тогда почти не было видно. И стали терпеливо ждать попутной «оказии», как выразился мой друг. Машина комфлота почему-то задерживалась. Наконец мы договорились с шофером огромного бензозаправщика, одному богу известно как очутившегося здесь, заранее по-братски расплатились с ним, и мой друг под рев машины начал свой долгий путь.
Я проводил его в никуда. Ему надо было начинать жизнь заново. Молодому военному человеку, не привыкшему даже ходить по земле в одиночку, надо было начинать самостоятельную гражданскую жизнь.
Ох, как трудно начинать гражданскую жизнь заново! Есть диплом, где написано, что ты человек моря. Но есть и заключение медицинской комиссии, что море тебе ограничивается плаванием в пруду Летнего сада. И главная проблема самая банальная: «На что жить?» Ведь для кого море предмет любования, а для кого — кормилица и мать родная…
Лавина скатилась на моего друга и закружила его в океане жизненных проблем. Порою судьба заставляла его ложиться, но не смогла заставить ползать, не согнула его, не перечеркнула его стремления всю жизнь быть связанным только с морем. Он стал капитаном дальнего плавания и писателем.
С того позднего вечера прошло уже много-много лет. Все за эти годы двинулось вперед. Северный флот стал Краснознаменным. Наш стремительный эсминец переплавили на самый большой в Европе гидравлический пресс. Я бросил пить и надеюсь стать чемпионом среди ветеранов-лыжников Ленинграда. А пока работаю кочегаром и пишу повести.
Виктор стал писателем. В нашей обыденной судьбе он сумел увидеть в наше время то, о чем писал все тот же Ричард Генри Дана: «Жизнь моряка в лучшем случае — это смешение малого добра с большим злом и немногих удовольствий со многими страданиями». Но в отличие от этого Дана он смог сделать светлым и радостным удовольствием это немногое доброе и помог морякам легче преодолевать большое зло и множество страданий.
Человек без романтики, в представлении Конецкого, образно говоря, то же, что водка без градусов. Сталкиваясь с его читателями из среды военных моряков, мне приходилось как бы защищать его от излишне дисциплинированных дядей. Так, например, один офицер в чине капитана 1 ранга (кстати, за всю свою службу так и не побывавший в шкуре корабельного офицера хотя бы пару лет) заявил: «Ну вы только подумайте, что ваш Конецкий пишет: “Вы, конечно, попадали в милицию и участвовали в ресторанных драках?!” Ну как я мог попадать в милицию и бить кого-то по голове в ресторане пустой бутылкой?» Я терпеливо разъяснил оппоненту, что, во-первых, в ресторане бьют не кого-то, а негодяя, который оскорбил честь моряков или женщины, или принципы высшей морали, во-вторых, бьют не пустой бутылкой, а желательно полной, т. к. пустой можно и не добиться желаемого результата, а, в-третьих, это крайняя мера и на флоте она особенно не поощряется.
Так вот, Конецкий — не для таких моряков. Уважительное отношение к собрату-моряку, к трюму, корабельному грузу, порядку на корабле — все это пришло к Виктору Конецкому еще в 15 лет. И я тому свидетель.